Мой отец не читал нашей газеты. Но на этот раз кто-то из "доброжелателей" прислал ему номер с моей новеллой. Старик не любил опрометчивых решений. Он мрачным тоном попросил меня показать ему мои литературные упражнения. Я достал все вырезки, которые у меня имелись, - к этому времени некоторые мои вещи уже печатались в столичных еженедельниках. Однако я чувствовал, что эти успехи нисколько не подымают меня в глазах отца. Он, видимо, решил внимательно все прочесть. Свет в его комнате горел очень долго. На следующее утро отец позвал меня и тоном, не терпящим возражений, заявил, что мои писания доказывают полную безвкусицу и превратное представление о жизни.
- Надеюсь, что мой сын выберет себе другую профессию, - сказал он. - Для того чтобы дать тебе возможность отойти подальше от твоей литературной компании, предлагаю немедленно же отбыть обязательный год военной службы в том полку, резервистом которого являюсь и я сам. Это очень благотворно подействует на тебя перед началом твоих серьезных университетских занятий.
Один из двоюродных братьев отца командовал этим полком. Я знал, что на днях от него было получено большое письмо.
Я молчал. Отец, вероятно, думал, что его внушение вызовет мой протест. Но перспектива военной службы мне нравилась. Я покорился.
Через три недели я получил любезное письмо от командира 8-го полка. Письмо было частным, но в нем прозрачно намекалось на то, что в полку имеется одна свободная вакансия вольноопределяющегося, которая по просьбам его отца может быть оставлена за мной. Я ответил лаконично, - как мне казалось, по-военному, - благодарностью и согласием.
В августе мы проехали с отцом на конный завод и купили лошадь. Я заказал у столичного портного форму и в октябре уехал на службу. Расчет отца оказался правильным. С литературой на первое время было покончено. Я взял с собой большую тетрадь в изящном кожаном переплете и время от времени заносил туда казавшиеся мне интересными темы. Но вся моя французская школа, все мое только что приобретенное литературное оперение остались за воротами казармы.
Сначала война просто поглотила меня. Она кружила меня в своем водовороте, и я не мог смотреть на нее глазами объективного наблюдателя. Я страдал, неся на своих плечах ее тяжесть, но не видел ее. То, что я впервые ясно увидел на войне, - был мой Янош-солдат. Но и его я воспринял тогда не вполне сознательно. Он утонул в сумятице событий и людей, как брошенное в воду оружие. Я подниму оружие и с его помощью буду не только защищаться, но и нападать. Так получилось с Яношем.
Итак, в начале пятнадцатого года я был вторично ранен и попал в тыл. На фронтового бойца соприкосновение с тылом всегда производит сильное впечатление. Во мне оно пробуждало острое чувство враждебности. Во время второй побывки в тылу это чувство вылилось в литературное произведение, в котором я осуждал войну.
В создании этой вещи большую роль сыграл доктор Теглаш, пехотный обер-лейтенант, лежавший рядом со мной на койке военного госпиталя в городе Кашше. У него была мучительная плечевая рана. Мы быстро подружились. Теглаш оказался разносторонне образованным и остроумным человеком. Мне особенно нравилось то, что он был хотя и не блестящим, но все же столичным журналистом. Он первый раскрыл мне весь цинизм политической механики ведущейся войны, откровенно ругал ее и предсказывал ей худой конец. После разъяснений Теглаша я понял, что нас воспитывают с тем расчетом, чтобы мы постоянно находились в заблуждении. Так было легче обмануть нас. Меня потрясли эти новые истины. Нация, границы, армия и война представились моим глазам в новом свете. Я увидел жизнь с иной стороны. Это был космический хаос без философского обоснования. На темном фоне войны заблистали, как молнии, слова новой правды.
Я удивлялся и возмущался. Моя горячность очень нравилась Теглашу, и он со всеми подробностями посвятил меня в историю самого подлого из предательств - предательства рабочего класса вожаками социал-демократической партии. Наконец-то я нашел правильную опорную точку. Я мучился идеями о спасения человечества и вдруг нащупал твердую почву: я вспомнил солдата Яноша.
Все эти мучительные размышления вылились в форму рассказа. Обер-лейтенант Теглаш разбудил во мне писателя. Я, до сих пор только слепо принимавший участие в войне, вдруг увидел ее!
Была еще одна тема, которая мучила меня и просилась наружу. Незаметно для себя я заменил большую космополитическую проблему небольшим, но зато конкретным фактом.
В начале пятнадцатого года на фронте командовали частями - "делали войну", как тогда говорилось, - почти исключительно запасные офицеры. Кадровое офицерство сначала постепенно, а потом все явственнее исчезло с фронта, заняв места для подготовки кадров и маршевых рот в глубоком тылу. В некоторых радикальствующих газетах появились даже осторожные заметки на эту тему. Я хорошо знал кадровое офицерство - ресторанных дебоширов, героев скандальных историй или важных штабистов, мечтающих стать к пятидесяти годам полными генералами. На фронте в нашем полку из ста десяти офицеров и кадетов - кроме полковника u двух майоров, нескольких капитанов и обер-лейтенантов - кадровиков можно было пересчитать на пальцах одной руки. Остальные были запасными.
Я несколько дней напряженно думал о сюжете своего рассказа и приставал к Теглашу с бесконечными вопросами. Ответы были неожиданными и ошеломляющими. Я спрашивал:
- Скажи, пожалуйста, ведь кайзер сказал, что осенью, когда опадут листья, мы все будем дома. А теперь Гинденбург говорит, что победит тот, у кого хватит выдержки. Что это значит?
- То, мой друг, что конца этой войне совершенно не видно. На мой взгляд, порочны стратегические замыслы ее, порочна поставленная цель. Конец войны будет тогда, когда солдаты начнут диктовать свои требования генеральному штабу. А ты знаешь, как это называется? Я молчал.
- Это называется, милый мой, революция.
Мне и в голову не пришло усомниться в правоте этих слов. Я только тихо заметил:
- Так им и надо! Пусть их подымут на штыки!
Теглаш схватил мою руку.
- Молодец! Молодец! И ты прав, когда не отождествляешь себя с ними. Вот это истинный прогресс!
Однажды, думая о своей теме, я спросил:
- Скажи, Теглаш, в чем причина, что солдатам так скоро надоела война? Ты же знаешь, что среди них очень мало сознательных социалистов. - Я имел в виду Я ноша.
Теглаш посмотрел на меня и серьезно сказал:
- Видишь ли, в солдате отсутствует ненависть к врагу. Разве ты не замечаешь, что в этой войне нет ярости? А без ненависти не может быть настоящей войны. В понятии солдата война должна иметь какую-нибудь действительную причину. И эта причина должна вызвать ненависть к врагу. В этой же войне между солдатами обоих сторон существует внутренняя солидарность, еще никем не выявленная, даже трудно уловимая. Ты заметил, что наши венгерские солдаты не сердятся на русских? Когда русский попадает в плен, его даже норовят обласкать. Вот одно из самых примечательных выражений этой пассивной солидарности. А представь себе такое положение, когда вот эти враги встретятся и получат возможность сговориться?..
- Понимаю! Так вот зачем нужны границы, национальная рознь, отгораживание друг от друга? Вот где источник войны! - Я волновался, стараясь изложить новые для меня мысли.
- Да, да, - заметил Теглаш. - Я вижу, ты снова изобретаешь порох.
Однажды вечером, вырвав из тетради несколько листков, я стал писать мою новеллу. Она называлась "Янош-солдат". Писал я как в горячке.
Янош стоит на посту, в окопах, на том передовом пункте, откуда виден весь прилегающий к неприятелю участок поля. Винтовка лежит на бруствере. Задача солдата - быть начеку, вовремя подать сигнал. Неприятель любит пользоваться покровом темной ночи, глубоким предутренним сном. От бодрствования постовых зависит жизнь тысяч и тысяч людей, судьба фронтового участка, решительная победа. Янош стоит на посту. Он измучен дневными работами в окопах, ему хочется спать. Его веки сами собой закрываются. Все тело дрожит в истоме и желании отдыха. Но… он на посту. Тревога отгоняет сон… Янош находится на фронте с начала войны без перерыва. Дома у него молодая жена и малые дети, они терпят нужду. Его лошадь забрали на фронт. А сельский старшина задерживает выдачу воинского пособия, приглашая молодуху зайти к нему вечерком. Янош посматривает на проволочные заграждения, где ветер треплет клочки шинели убитого солдата. В офицерском блиндаже играют в карты. Лейтенант обыгрывает капитана. Лейтенант стал большим человеком на войне. Маленький провинциальный чиновник - он сейчас имеет под своей командой двести пятьдесят солдат. Янош знает всех своих офицеров, помнит тех, которые в мирное время его муштровали. Знает знаменитых унтеров полка - мастеров издевательства и мордобоя.
И тех и других на фронте нет, а Янош здесь, Янош стоит у блиндажа. Его винтовка готова к выстрелу. Он защищает эту систему, он охраняет ее. Рассказ кончался вопросом: почему? Если бы этот вопрос задали автору, он дал бы очень путаный ответ. Однако вопрос был поставлен горячо и правильно. От рассказа пахло кровью, возмущением и горечью.
На следующее утро я передал свою новеллу Теглашу. Когда он ее прочел, по его лицу я видел, что он взволнован.
Теглаш носил пенсне. У него был высокий умный лоб, смешной, немного вздернутый нос и рот широкий и грубый.
- Ну, друг мой, - сказал он, опуская на одеяло последнюю страницу. - Я не любитель комплиментов, но это замечательно. Понимаешь? Никто не поверит, что это писал офицер-гусар. Это шедевр! Это остро!
- Разве? - Голос мой дрожал, - Так-таки замечательно?
- До Мопассана, конечно, далеко, но Мопассану и не написать такой вещи.
Я взял рукопись и еще раз перечитал ее. Мне казалось, что я сказал очень много дерзкого о нашей армии. Ведь Янош стоит выше всех офицеров, выше всей системы, которая за его честной широкой спиной устраивает свои преступные дела.
Теглаш уже поправлялся, но левую руку еще носил на повязке. Он попросил у меня рукопись и вечером, забравшись в канцелярию, с большим трудом переписал новеллу.
- Ты не думай, что я так, для памяти, беру у тебя эту вещь. Рассказ должен увидеть свет. Это сделает для окончания войны больше, чем целый поезд с гранатами.
Мы пробыли с Теглашем еще некоторое время. Его лекциям положили конец вести о горлицких успехах. Весь госпиталь ликовал. Тыл праздновал победу. Газеты предсказывали скорее решительное поражение врага. Даже меня охватил на некоторое время рецидив веры в войну. Я распрощался с моим новым другом и уехал на побывку к отцу.
Радость победоносного горлицкого прорыва, - когда впервые был применен ураганный артиллерийский огонь, - была скоро подорвана образованием итальянского фронта, усиливавшимися продовольственными затруднениями и всевозможными безобразиями в тылу армии. К концу пятнадцатого года центральные державы постепенно превратились из наступающих в обороняющиеся. Об этом не говорилось, но шила действительности нельзя было утаить в мешке официальной хвалебной трескотни.
Встреча с Теглашем оставила во мне неизгладимый след. При прощании он дружески предостерег меня, советуя быть осторожным в спорах, так как мои новые взгляды едва ли встретят сочувствие в среде кавалерийского офицерства. Я был молод и прямолинеен, и, как ни старался удержать свой язык, это мне плохо удавалось. Но моим товарищам были так же непонятны те воззрения, которые я теперь разделял, как медведю английский язык, и поэтому все мои неожиданные выпады принимались за очередное оригинальничание.
К концу июля моя рана совершенно зажила. На этот раз я спешил вернуться на фронт. Состояние тыла было тревожным. На фоне очень скудной жизни населения ярко выделялись роскошь и мотовство тыловых "паразитов" войны.
С отцом у меня произошел конфликт. На этот раз нападающим был я. Мой отец, несмотря на почтенное положение и возраст, тоже был охвачен лихорадкой военной спекуляции. Вокруг поставок для фронта открылись грандиозные панамы. Наша родня втянула отца в одну из конских поставок, и старику были совершенно невыносимы мои упреки. Я возмущенно рассказал ему, как падают обозные лошади от мало-мальски напряженного марша. Рассказал, что от вскрытых консервных банок отдает трупным запахом, что солдатское обмундирование после первого же дождя расползается по швам и нередко после одного перехода у совершенно новых сапог отваливаются подошвы вместе с каблуками.
Я не знал того, что у неприятеля дело обстоит ничуть не лучше. Их священники посылали солдат в штыковые атаки во имя того же Христа, что и наши, но я не знал, что бог и у военных поставщиков по обе стороны фронта один и тот же - бессовестный и жестокий. Мною овладела глубокая горечь; я ненавидел свою родню, ненавидел тыл. Мне было ясно, что мы по уши завязли в ненужной кровавой авантюре. Тут-то я вспомнил слова Теглаша: "Мы еще увидим, для кого окажется опасной эта авантюра!"
Я был уверен, что будущее за мною.
Однако я должен теперь вернуться немного назад.
Когда нас выгрузили из санитарного поезда на станции Кашша, у меня произошла неприятность. По пути к нам попал один раненый русский офицер - молодой веселый парень, прекрасный собеседник, забавник и музыкант. При выгрузке русских пленных отделили от нас. Нам хотелось каким-нибудь образом оставить нового приятеля в нашей компании, чтобы попасть в одни госпиталь. Этапный комендант заметил это и распорядился отвести пленного в сторону. Я обратился к нему за разрешением оставить русского с нами. В темноте я даже хорошо не разглядел коменданта. Он был в казенной форме, которая сидела на нем мешковато. Довольно грубо он ответил мне отказом, схватил русского за плечо и на наших глазах дал ему две размашистые пощечины. Третью пощечину - уже коменданту - дал я. При составлении протокола оказалось, что этапный был в чине капитана. На мое счастье, дело происходило ночью, и я мог с полным основанием отговориться, что не видел его чина. При таком обороте дело не должно было получить дальнейшего хода. Все же, пока я лежал в госпитале, ко мне несколько раз приходили от коменданта, и я дал письменное обещание после окончания войны ответить на претензии моего противника в соответствии с кодексом законов чести.
Все эти обстоятельства привели к тому, что я стал стремиться обратно на фронт. Свой полк я догнал почти в самой Волыни. Начатое после Горлицы наступление еще продолжалось. Но с приближением осени обе стороны начали окапываться, подготавливая теплые зимние позиции.
В начале шестнадцатого года фронт застыл. Люди сидели в укрепленных, как форты, окопах. Почти казарменный порядок царил на громадном протяжении - от Балтийского моря до румынской границы. Но на итальянском фронте бушевали бои на реке Ишонзо, под Верденом немецкая стратегия бросала на головы французов сотни тысяч тонн крупповской стали. Только у нас было временное затишье.
Яноша на фронте я не нашел. Одни говорили, что он был ранен, другие, что попал в плен во время одной из разведок. Наблюдая солдат, я увидел, что Янош не исключение. Грандиозной иллюстрацией к этому послужили пасхальные братания шестнадцатого года. Пять дней на больших участках фронта ни одна винтовка не была разряжена. Неприятели ходили друг к другу в гости. Предлогом служил праздник пасхи, но настоящей, глубокой причиной было то, что дерущиеся не чувствовали никакого озлобления, никакой вражды друг к другу: наоборот, в самом главном, в самом существенном - в стремлении к скорейшему, безболезненному окончанию войны - у них была полная солидарность. Русские солдаты через несколько месяцев доказали это на деле.
Весной шестнадцатого года со мной произошла знаменательная история.
Мои сверстники, вольноопределяющиеся тринадцатого года, попали в список производства. Все они поголовно были произведены в обер-лейтенанты. Командование полком меня также включило в свое время в список, отправляемый в военное министерство. Но моя фамилия почему-то выпала из официального бюллетеня. Для меня это было не столько вопросом карьеры, сколько самолюбия. Я был далек от мысли стать после войны кадровым офицером, как, например, мой товарищ по школе Дьюси Борнемисса, который благодаря связям своего отца уже получил капитанский чин и был переведен в штаб. Мои друзья были удивлены не меньше меня. Мы ломали головы, пытаясь отгадать причину. Тут я вспомнил пощечину на вокзале, в Кашше.
- Ну, вот и все. Нечего гадать. Надо относительно этого подать рапорт, - сказал командир моего дивизиона, майор Орос.
Рапорта я не подал. Дело стало забываться. И я остался, как был, помощником командира эскадрона. Моим начальником был старый обер-лейтенант, и этим моральная, так сказать, сторона дела как будто уладилась.
Мы были очень заняты подготовкой к весенним операциям. На фронте стояло полное затишье. Солдаты мечтали об отпуске: поехать домой, помочь жене в весенней вспашке, а там, до уборки, можно и вернуться на фронт. Всякие были разговоры. Конечно, велись они между собой, не для офицеров. Но я задался целью изучать солдат, и мне пришлось услышать много неожиданного.
После прошлогодней газетной кампании на фронте появилось изрядное количество кадровых офицеров младшего состава. Немалую роль тут играло относительное спокойствие на фронте. "Господа кадровики", вероятно по инструкции сверху, старались слиться с общей гущей запасных офицеров, но порой в них все-таки прорывалась обычная фанаберия. Кадрового офицера, от младшего чина до генерала, резко отличало то, что они цеплялись за войну, как пьяница за бочку. Для них настала пора "звездопада". Для нас же, запасных, как говорится, "совсем наоборот".
В один из тихих майских дней я получил приглашение явиться в штаб полка. Начальник штаба вручил мне закрытый конверт с надписью: "Секретно".
- Тебя вызывает дивизионный полевой суд. Ты знаешь, в чем дело? - спросил меня приятель.
Я высказал предположение, что дело касается истории в Кашше.
- Если хочешь, поговорим с полковником. Он может вмешаться. У него есть рука. Он, между прочим, знает об этом твоем случае и отзывался очень одобрительно.
Я отказался от вмешательства полковника.
Прощаясь со мной, начальник штаба дал мне несколько советов, как удобнее и приятнее провести два неожиданно выпавших мне на долю свободных дня.
Учреждения дивизии находились в небольшом волынском местечке. Они заняли все уцелевшие дома и выстроили еще несколько полевых бараков для своих бесчисленных служб. Тут можно было найти все, вплоть до парикмахеров и маркитанток. Казалось, штаб дивизии рассчитывал на то, что война будет тянуться до скончания века.
Застоявшийся гунтер Вулкан стрелой промчал меня тридцать километров. Изнуренная кляча моего денщика едва поспевала за ним. Когда мы въехали в местечко, я посмотрел на конверт. "Военный трибунал, третья группа". Трибунал помещался на той же улице, в одном из ближайших домов. Я велел денщику ехать в обоз второго разряда и достать мне свежее белье из хранившегося там чемодана.