Но самым хорошим качеством в командире роты было то, что он не крал. Потому, видно, и попал в столь сомнительное подразделение, что даже в этом не мог усвоить "духа" венгерского офицерства. Зато личный состав роты мог быть доволен: по утрам солдаты получали положенное им кофе, иногда даже с молоком. В похлебке среди овощей нет-нет да и попадался кусочек мяса. На ужин выдавалось крахмалистое тыквенное варенье, прозванное "гитлеровским салом". А поскольку рота лишь неофициально считалась штрафным подразделением, действительное же наименование ее было "рота общественно полезных работ", то после шестинедельной подготовки, когда солдаты усвоили разницу между "начальником" и "командиром", запомнили, кто такой "его высочество, витязь Миклош Хорти" и что их командира роты зовут "господином лейтенантом Фридешем Кальтенэкером" - кое-кому стали даже давать увольнительные. Ну, а если кто и без увольнительной, самовольно отбывал в увольнение, - на то они и солдаты! - мир от этого не переворачивался вверх тормашками. Важно было только поспеть к утренней поверке!
Из военных складов, как Сечи и предполагал, вскоре роту, наравне с другими подобными подразделениями, перебросили на рытье противотанковых рвов. Перекопали они весь Юллёйский проспект от трактира "Олень" до проспекта Хатар - рвами по два метра в глубину и ширину. Население Будапешта окрестило эти и другие "тактические препятствия", вскоре появившиеся по всему городу, "канавами-пятиминутками". Остряки уверяли, что советские танкисты, увидев рвы, в течение пяти минут не смогут двигаться дальше, так как будут хохотать до слез.
Добравшись до проспекта Хатар, солдаты Кальтенэкера размечтались, что теперь их снова вернут в город.
Однако мечта о более удобной жизни в центре города скоро рассеялась как дым. С проспекта Хатар роту погнали по грязному, печальному Надькёрёшскому шоссе в Пештсентимре.
К этому времени солдаты настолько привыкли к отдаленной артиллерийской канонаде, что почти перестали ее замечать. Скорее замечали, что наступило затишье. Затем до них стали долетать не только пушечные голоса, но и пушечные ядра: теперь уже не проходило дня, чтобы над расположением батальона не просвистел один-другой снаряд.
Итак, пришел час, когда Лайош Сечи, согласно указаниям партии, должен был бежать.
Он заранее присмотрел себе двор без собаки, в котором мог бы на время укрыться. Он с радостью подбил бы на побег всю роту, но для этого фронт был еще слишком далек, а деревня кишмя кишела полевой жандармерией. Так что своим планом он поделился только с двумя хорошими дружками, тоже коммунистами, и оставил на их усмотрение: передать другим или сохранить его предложение в тайне, полагаясь на то, что у каждого есть голова на плечах.
Сечи решил уйти, не дожидаясь вечерней поверки. В толчее, всегда царящей во время раздачи ужина, он никем не замеченный, отправился "по нужде" в глубь школьного двора, взобрался на ограду и осмотрел улицу. Узенькая, обсаженная акациями улочка была темна и безлюдна… "Черт с ним, с ужином, - решил Сечи. - Опять, наверное, гитлеровское сало будет да кусок хлеба!" Он осторожно перелез через изгородь, пилотку и нарукавную повязку - чтобы не обижать казну - забросил назад, во двор, а сам, перемахнув через канаву, засунул руки в карманы и неторопливо зашагал к своему "двору без собаки" на противоположной стороне улицы. На углу он остановился, осмотрелся. Полевая жандармерия, по-видимому, тоже была начеку в этот вечер; приближались опасные минуты отправки батальона, и жандармы в полной боевой готовности собрались на площади перед зданием сельского управления. Но "бессобачный" двор был недалеко. К нему вела узкая дорожка, проходившая между задней белой стеной дома и каменным забором в рост человека. Прыжок - и Сечи был уже на углу у забора. На четвереньках, по-кошачьи, Сечи прополз по наклонной кирпичной кладке несколько метров и добрался наконец до дощатой пристройки к стене облюбованного им дома. Хорошо рассчитанным броском он перескочил на крышу пристройки и тотчас спрыгнул оттуда на мягкую землю сада. Собака в соседнем, обнесенном каменной изгородью дворе залилась яростным лаем, но когда увидела, что гость не к ней, - успокоилась.
Немного погодя со школьного двора полетели крики, обрывки команд, топот бегущих людей. Потом наступила тишина. Кто-то начал говорить, но слова сюда почти не доходили. Сечи высчитывал про себя: сейчас глухо щелкнут каблуки, затем раздастся ритмичный топот ног, и батальон уйдет. Но ожидания его не оправдались: тишина затягивалась, очень подозрительно затягивалась… Потом послышались голоса, чьи-то тяжелые шаги… Голоса и шаги приближались теперь уже со всех сторон. На Главной площади яростно взвыли мотоциклы. Сечи вдруг стало понятным подозрительное затишье: по-видимому, очень много солдат сбежало из рабочих рот, и теперь полевая жандармерия прочёсывает и село и его окрестности.
Он попытался еще глубже забраться в кусты, хорошо зная "автофакелы" - большие карманные фонари жандармов, пронизывающие тьму ярким, белым светом. Двигаться было не так просто. Ботинки глубоко вязли в промокшем грунте цветников или клубничных грядок, да и ноги затекли от долгого сидения согнувшись. При первой попытке встать он упал навзничь и лишь с большим трудом смог подняться. А мозг все время сверлила только одна мысль: быстрее прочь отсюда. В темноте кусты были бы хорошим укрытием, но если жандармский фонарь начнет ощупывать каждый кусочек двора, луч обязательно зацепит его. Напротив, к дому с террасой, в самом конце его, притулился небольшой сарайчик, низенький, с крышей на один скат. К нему-то Сечи и направился по-кошачьи неслышными шагами.
Но было уже поздно. Цепь жандармов передвигалась значительно быстрее, чем он рассчитывал. Жандармы, как видно, были уверены в плохом отношении немецкой деревни к солдатам рабочих рот и потому решили искать беглецов за пределами села: на полях, в придорожных канавах, под копнами стеблей кукурузы и подсолнечника. По кирпичному тротуару мимо соседнего дома уже клацали две пары жандармских сапог.
Лайошу оставалось только одно - броситься ничком посередине двора и замереть в тени колодца. Жандармы с улицы постучали в окно, царапнув лучом фонаря по двору.
На стук из двери вышел хозяин.
- Кто стесь? - спросил он нараспев, с характерной швабской интонацией.
- К вам чужой кто-нибудь не забредал сегодня вечером? - крикнул через изгородь жандарм.
- Что фы скасали?
- Был кто-нибудь чужой у вас сегодня вечером?
Свет фонаря еще раз пробежал по двору и погас.
- Кто-нипудь чушой?
Жандармы, не желая больше терять времени на разговор с бестолковым швабом, повернулись, чтобы уйти. Однако то, чего не увидели жандармы, заметил хозяин: притаившийся за колодезным срубом Лайош слишком далеко вытянул ноги, и, хотя лежал он совершенно неподвижно, это не могло ускользнуть от глаз человека, оглядывающего свой двор по сто раз на дню и знающего место каждой вещи. Заметив ноги, хозяин испугался, слова буквально застряли у него в горле.
- Кто-нипуть чушой! - выкрикнул он наконец вслед жандармам, однако изменившийся от страха голос и невенгерская интонация превратили этот возглас его как бы в новый вопрос.
- Ладно, спи, фатер! - сказал один жандарм, а его напарник уже стучался в окно дома напротив и шарил лучом фонарика в следующем дворе.
- Тс! - поднявшись на колени, шепнул Сечи, и какой же был бы из него будайский каменщик, если бы в молодые годы он не гулял со швабскими девушками - подавальщицами раствора, и не знал бы хоть немного по-швабски. - Hernszof, ikumeráne.
Родная ли речь успокоила шваба или он окончательно обмер от страха - но, может быть, сам того не желая, хозяин распахнул перед Лайошем дверь дома.
Сечи, вежливо поздоровался, вступив из темной кухни в освещенную керосиновой лампой комнатушку. (В это время электричества в Пештсентимре уже не было.)
Вид пришельца не возбуждал доверия к нему: ноги по колено в грязи, пальто - в извести и саже одновременно: накануне шваб, видно, резал и палил возле колодца свинью.
Подозрительно оглядев с ног до головы незнакомца, хозяин спросил:
- Фы ефрей?
- Aba vasz! - снова переводя разговор на швабский диалект, ответил Сечи.
- Né? - уже с большей теплотой в голосе, хотя все еще недоверчиво, спросил хозяин.
- Né! - отвечал Сечи.
Как человек, не раз попадавший в подобные ситуации, он знал, что спасти его может только такая ложь, в которой будет максимум правды.
- Тофни, - сказал он. По-швабски это означало, что он из Обуды.
- А! Тофни! - воскликнул шваб, но, конечно, этим не удовлетворился и ждал дальнейших объяснений.
Сечи тянул время, чтобы дать жандармам уйти подальше от дома. А там, если дело дойдет до потасовки, он как-нибудь, не силой, так ловкостью, управится с этим верзилой-швабом. Расстегнув пальто, он присел на стул и принялся рассказывать все по порядку: что работал здесь вместе со всеми на строительстве, противотанковых укреплений, а теперь вот их отправляют невесть куда; что у него семья и он не хочет никуда уезжать, - уедешь из дому, а потом кто знает, когда вернешься! Если вообще вернешься. Вот он и сбежал.
Хозяйка вдруг громко всхлипнула.
- В "Фольксбунде" были?.. А теперь в СС хотят забрать? - спросила она и принялась сквозь слезы рассказывать, что они несколько лет назад записались в "Бунд" ("Что поделаешь - все село записывалось!"). Вначале это было даже хорошо, а потом вдруг их сына, единственного их сыночка, пришли и забрали в СС.
Старуха проклинала "Бунд", - она, мол, всегда говорила, всегда против была, - и с упреком смотрела на мужа. А тот сидел, угрюмо набычась, положив сжатые в кулаки руки на стол, и молчал. Вчера все село получило приказ эвакуироваться. Сегодня утром хозяин забил всех трех свиней.
А провиантмейстеры воинских частей, эсэсовцы да венгерские унтер-офицеры ходили по домам, забирали мясо, рассчитываясь квитанциями. Побывали они и здесь, унесли лучшие куски… О, господи!
Долго сидели они молча, не шевелясь. Наконец Лайош сказал:
- Не буду вам мешать. Вы, наверно, уже и спать собирались. Пойду прилягу где-нибудь в сарае, а на рассвете уйду.
Но тут хозяин сказал Сечи, что ложиться они и не думали, а хотят поближе к полуночи запрячь лошадей да рискнуть свезти в город остаток мяса. И коль скоро он, Лайош, здесь оказался, так не поможет ли…
Лайошу как нельзя кстати пришлось это предложение. Наконец-то ему дали поесть - крохотный кусочек свежей колбасы, хлеба да стакан мутного, кислого вина.
Шваб хорошо знал проселочные кружные дороги. Без всяких помех добрались они до городской черты со стороны Кишпешта. Там они расстались. Понемногу светало. По темному шоссе там и сям шли, растянувшись, группки людей: железнодорожники с кожаными своими сумками, рабочие. Лайош шагал теперь совершенно успокоенный, чувствуя себя в безопасности. Он пристраивался сзади то к одной, то к другой группке пешеходов и не торопился, рассчитав, что в город лучше всего войти вместе с основным потоком рабочих - между половиной шестого и половиной седьмого утра. Денег у него не было - всего двадцать филлеров, но в переполненном трамвае несколько остановок можно проехать и зайцем. Семейство советника Новотного просыпается в половине восьмого, до тех пор он уже будет у жены. День просидит, не вылезая из ее каморки за кухней, а вечером пошлет жену с запиской к товарищам, и дальше все пойдет своим чередом.
При мысли о том, что через полтора часа он уже будет у жены, в чистой и теплой комнатке, Лайош забыл и о бессонной ночи, и о длинном пути пешком, и о том, что со вчерашнего дня он съел всего лишь один кусочек колбасы. Через полтора часа! Сечи уже шагал по утрамбованной пешеходами и укатанной велосипедистами песчаной дорожке в Катонарет, в гуще утреннего людского потока, когда шедший навстречу железнодорожник шепнул, проходя мимо: "Облава на проспекте Иштвана! Даже с трамвая людей снимают!" Лайош на миг приостановился, но тут же зашагал дальше, чтобы не выдать себя.
Ему хотелось рискнуть - вдруг да проскочит как-нибудь?.. Может, обойти кругом, через Народный парк? Едва ли удастся! Если уж дело дошло до того, что останавливают трамваи в часы пик, значит, оцепление стоит повсюду - и на площади Орци, площади Барошша и на Шарокшарском шоссе. Нет, лучше переждать облаву! Теперь ему уже нельзя рисковать… Ну, сколько может она длиться? До обеда, до вечера? Все равно, нужно дождаться ее окончания… Только вот где? Справа за небольшими холмиками виднелись серые домишки поселка Марии-Валерии. Несколько дней назад, когда их роту перебрасывали через этот район, Лайош приметил, что часть старых полуразвалившихся деревянных бараков пустует. Он решительно свернул направо и зашагал через поле.
Некоторые халупы были обитаемы, но Лайош далеко стороной обходил всякую хижину с дымящейся трубой. Наконец он нашел себе подходящее пристанище. Дверь была без ручки, но для жилья хижина казалась пригодной. И вдруг он ощутил в ногах, во всем теле, в воспаленных глазах своих усталость от бессонной ночи и долгой дороги.
"Заберусь сюда и высплюсь, - решил он. - На голодное брюхо спится глухо. По крайней мере, отдохнувшим вернусь домой".
Очаг на кухне давно уже не разжигали, но в лачуге все же было теплее, чем на улице. Комнатушка, куда он тоже заглянул, была пуста, без следа какой бы то мебели. Только в самом углу, насколько он смог разобрать в полумраке, валялась груда тряпья или мусора. Ласло устроился в другом углу, под окном. Лежать на холодном земляном полу было не очень-то приятно, но и в грязное тряпье забираться не хотелось - поэтому он поворочался немного с боку на бок, придвинулся вплотную к стене, положил под голову ладонь, ноги прикрыл полой пальто. Он готов был уже заснуть, а может быть, и вздремнул немного, как вдруг услышал какие-то негромкие звуки, похожие одновременно и на детский плач, и на писк котенка. "А может быть, крысы в этом тряпье?" - с омерзением подумал Лайош, потому что звуки доносились именно оттуда. Лайош привстал, чтобы спугнуть отвратительных тварей, но писк не утих, а, наоборот, стал громче и все больше напоминал человеческий голос. "Может, под тряпьем ребенка кто спрятал", - мелькнуло у него в голове.
Лайош подошел к вороху тряпья и склонился над ним. Ворох зашевелился. В нос ударило отвратительным зловонием помойной ямы. Присмотревшись повнимательней, Лайош угадал под ворохом тряпья очертания человеческой фигуры, скорей всего женщины. В самом деле, то была маленькая, высохшая, будто губка, беспомощная старуха. Ему стало не по себе, однако, преодолевая отвращение, он дотронулся до ее плеча и окликнул:
- Тетушка!
Старуха, чье серое, морщинистое лицо и седые волосы цветом почти сливались с кучей тряпья, лишь застонала в ответ. Лайош еще раз окликнул ее и рукой коснулся ее лица - оно пылало, как в огне, а высохшее тело содрогалось от лихорадки. У старухи был жар.
Лайош выпрямился. Что же делать? Ему было и жаль больной, всеми брошенной старухи, и злость его разбирала: ведь надо же ей было вот так очутиться у него на пути… Что он теперь будет с нею делать?
Мысли метались в голове, будто вспугнутые лесные зверюшки. Бросить старуху на произвол судьбы? Нельзя, конечно. Хуже всего, что он и сам начинал мерзнуть: у него уже не попадал зуб на зуб. Невыспавшийся человек вдвойне чувствителен к холоду. Хибарка показалась ему теплой только в первый миг, с улицы, с холода. Он попрыгал с ноги на ногу, похлопал себя по бокам руками, как делают каменщики, промерзнув на ветру. Мелькнула даже мысль пойти и сообщить о старухе в полицейскую школу. Ну, только этого не хватало! Им ведь только заикнись - и сразу: свидетель? А чья старуха? И как нашли ее? Остается одно: постучаться к кому-нибудь из соседей. Сказать про старуху, поручить ее их заботам. А потом вернуться сюда же кружным путем… Нет, возвращаться нельзя… Но куда же деться?..
И все равно - ничего другого не придумаешь. Нужно достучаться к соседям… Вот так всегда: человек предполагает, а там… Невозможно смотреть на эту женщину: как ее трясет всю!.. Лаци скинул пальто и накрыл ее.
На дворе мелко моросил дождь. Все халупы поблизости были пусты, но улицей дальше, в соседнем квартале, над одной из печных труб курился дымок - тоненькая, серая струйка на фоне рваного неба. Едва выбравшись из дымохода, он тотчас же таял в измороси дождя.
Лайош постучался. Отворил мужчина лет сорока. Он был одет и явно собирался уходить. Из комнаты через распахнутую дверь на кухню вырвался детский гомон и голос женщины, наводившей порядок.
- Простите, - начал Лайош, - я шел через поселок к трамваю, вдруг слышу, кто-то стонет. Заглянул в дом, а там какая-то старуха лежит без памяти, может быть, даже при смерти.
Мужчина слушал молча, с недоумением. Он был худ и бледен, лицо его прорезали глубокие морщины. На чужой голос вышла из комнаты и хозяйка, тоже худющая, бесцветно-серенькая, словно мышка.
- Кто бы это мог быть? - взглянула она на мужа.
- Посмотреть надо, - после долгого раздумья промолвил худой мужчина. - Может, это тетушка Юли. Она иногда ночевала там.
В проеме уличной двери выросла фигура мальчишки-подростка.
- Вернулся? - удивился худощавый мужчина.
- Еще бы! - передернул плечами мальчик. - Такая облава на проспекте идет, что и птица не пролетит!
- Ну и что тебе облава? У тебя же заводское удостоверение есть!
- Есть, есть! Не успеешь рот открыть, как тебя уже заберут окопы рыть или в левенте!
Хозяйка предостерегающе повела бровью, кивнув на незнакомца. Лайош заметил это и с улыбкой махнул рукой.
- К семи утра облава наверняка кончится, - высказал предположение парнишка. - По крайней мере трамваи пропустят. В это время уже чиновники едут на службу. В прошлый раз так же было.
- А сейчас сколько? - спросил Лайош.
- Четверть седьмого. Лучше опоздать, чем к ним в мешок угодить!
Все четверо стояли и молчали, не зная, что делать дальше. Лайош думал о том, что если в семь часов он прицепится на какой-нибудь трамвай, то будет у жены в половине восьмого - ее хозяева еще не встанут. А о старухе позаботятся эти люди.
- Пойдете взглянуть?
- Ну пойдемте… - неохотно согласилась женщина, - только накину что-нибудь на плечи…
Они склонились над старухой, по-прежнему бившейся в лихорадке - даже под пальто Сечи.
- Никакая это не тетушка Юли! - констатировала женщина. - Я не знаю ее!
Мужчина осторожно приоткрыл пальто, чтобы получше разглядеть лицо больной, и тут же с отвращением отдернул руку.
- Тьфу ты! - процедил он сквозь зубы. - Да на ней вши кишмя кишат!
В нос ударила страшная вонь. Женщина испуганно отшатнулась.
- Что же мы с нею делать будем? - спросил мужчина.
- В тепло бы ее куда-нибудь, - осторожно предложил Лайош. - Врача вызвать.