Среди окружавших его произошло движение, одни склонились над упавшим, другие побежали вниз, в блиндаж.
- Убили! Товарищ майор, убили его! - закричала Варя, порываясь бежать.
Лаврищев схватил ее за руку. И тут же, еще не успел никто опомниться, они услышали другой голос команды:
- Товарищи! Внимание, товарищи! Вставайте в круг. В круг, в круг! В ход все бортовое оружие! Не давать передышки! Зорче выбирайте цель. Ниже, ребята, ниже, друзья. Ниже, ниже! - уже новый, другой человек командовал в микрофон.
И случилось чудо. Самолеты, заходя в хвост друг другу, стали снижаться, снижаться и наконец легли "брюхом" на серую дымную землю, а некоторые и вовсе скрылись за складками местности. Слышалось только, как над расположением немцев рвалось тугое полотно.
- Молодцы, ребята! Герои! - неслось в микрофон. - Заходи во второй, в третий, в четвертый раз! Утюжь плотнее! Еще немного, ребята, еще немного! Смерть фашистам! Смерть, смерть!..
- Они поняли! До них дошла команда! - шептала Варя. - Это командующий, он сам взял микрофон!..
- Это майор Желтухин. Наш майор Желтухин, - сказал Лаврищев, снова засипев трубкой.
- Командующий, это сам командующий, - шептала Варя, не слыша его.
Слезы застилали ей глаза, она видела, как над горизонтом, оставляя черную дымную полосу, упал сбитый "ил", ближе задымил второй. Разорванный круг на их месте тут же сомкнулся. Штурмовики продолжали работать.
Пошатываясь, Варя пошла вниз.
- Слава героям! Слава, слава! - неслось вслед.
"Совсем ребенок!" - подумал Лаврищев, проводив ее взглядом. В эту минуту ему было жаль ее, вот такую, с ее почти детской доверчивостью, с ее слезами и страхами, с ее нелепой, не ко времени ошибкой. Ее "дело" начинало томить Лаврищева. Только сегодня ему было передано по телефону распоряжение Скуратова немедленно вернуть Карамышеву на "старую точку", а через час, перед самой артподготовкой, сам же Скуратов отменил свое распоряжение "до особых указаний". Чем это вызвано? Почему Скуратов доходит до грани безрассудства, чьи указания выполняет? Он же прекрасно знает, что никого и никуда отправлять и развозить он, Лаврищев, не имеет возможности, что машина связи в любую минуту может понадобиться для перебазировки, что каждый человек в опергруппе и без того на вес золота, потому что наступление уже началось и группа не гарантирована от случайностей. Или здесь проявляет свою "твердую" руку новый начальник особого отдела подполковник Иншев? Однако он совсем не изменился с 1937 года, этот Иншев, даже повышение получил! Что надо сделать, чтобы спасти от него Карамышеву? Добиться встречи с командующим? Война есть война, это не гражданка, тут не очень расхорохорится и Иншев. Когда надо, командующий скомандует и Иншеву. Или все образуется само по себе? Образуется ли?..
А "илы" продолжали работать над расположением немцев, и земля там снова закурилась дымом. Неслись слова команды, одна группа самолетов сменяла другую.
Сняв фуражку, Лаврищев стоял с непокрытой головой…
В третьем часу оборона немцев была взломана. В пролом ринулись танки - и оборона немцев рухнула. К вечеру Варя приняла донесение: наши войска перешли границу, заняли первый немецкий городок, развивают дальнейшее наступление.
Наутро должна была двинуться вперед и опергруппа.
Успешный прорыв обороны немцев по-разному переживали связисты. Гаранина выше держала голову, расправила свои плечи, порозовела, будто ей стало теплее. Пузырев чувствовал себя победителем, выпячивал грудь. Шелковников молча шнырял по опустевшим траншеям и блиндажам, что-то совал по карманам. Надя Ильина и Саша Калганова обнимались и целовались. Одна Варя была озабоченной. Она как будто еще не поняла до конца, что случилось, не осознала всей радости победы; несмотря на то что штурм давно кончился, оборона немцев была смята, фронт ушел вперед, то и дело выбегала из блиндажа на "свое" место, внимательно всматривалась вперед, где все еще дымилась развороченная снарядами земля.
Когда свернули узел, погрузились в машину, когда Лаврищев, встав на подножку, проверил, все ли уселись, и машина тронулась, Варя встала перед кабиной. Все внимание ее было направлено на то, чтобы как можно лучше увидеть, запомнить, что же сталось там, где были немцы, - после такого ужасного обстрела, после огня "катюш", после усиленной работы штурмовиков (Варя знала, что только "илы" сделали больше тысячи вылетов!), после атаки танков - что же? Ей обязательно надо было все выяснить и запомнить.
Машина тихо, будто с опаской, спустилась по узкой дороге в низину, долго петляла меж кустов, миновала ручеек, наконец пошла на подъем. Подул, усиливаясь, ветер, Варя почуяла запах гари - что это, откуда? Но кругом по-прежнему желтели кустики, видеть их тут было странно и удивительно.
А вот и она - черная, выжженная земля! Здесь, где когда-то были строения, чернели ямы пепелищ, там и тут ощерились бревна, клубилась ржавая колючая проволока, по всему склону маячили неподвижные танки - Варя отметила, что это были одни наши танки, подбитые, их орудия были направлены только вперед, в сторону немцев. И земля, земля была такой, словно здесь произошел обвал: Варя не видела ни травинки, ни кустика.
- Вот оно, вот оно! - шептала она, стараясь запомнить увиденное.
И вдруг на самом подъеме, на повороте, когда машина замедлила ход, Варя увидела немца, первого немца в своей жизни. Он сидел на высокой обочине дороги в фуражке с широченной тульей, как-то нелепо, ухарски сдвинутой на ухо - и, оскалив зубы, будто смеясь, салютовал проходившим машинам, приложив руку к козырьку. Варя отшатнулась. До нее не сразу дошло, Что немец мертв и здесь усажен кем-то после боя. Со всех машин, что шли впереди и сзади, Варя услышала смех, засмеялись и рядом с Варей, увидев немца. А она во все глаза смотрела на немца, бессознательно запоминая его черное землистое лицо, белые оскаленные зубы, черно-желтую отделку фуражки, лихо вскинутую руку с блестевшими ногтями, даже зеленый, ярко-зеленый нетронутый клочок травы у его ног. Варе казалось, что немец этот сидел здесь на обочине, на повороте дороги, давно-давно, чтобы дождаться сегодняшнего дня.
Потом всю дорогу она видела этого немца, который, салютуя, открывал путь на Германию, пропуская все новые и новые войска, в душе у нее мало-помалу ослабевало оцепенение, росло что-то безмерно большое и светлое, и это большое и светлое была радость победы. Все, что она видела в эти два дня: столпотворение на дороге, искромсанный снарядами лес, огненные поезда, мчавшиеся в сторону немцев, дымное кольцо в небе, убитый из группы командующего, дым, грохот, ругательства, треск разорванного полотна в небе, сбитые "илы", застывшие мертвые танки и наконец салютующий немец на обочине дороги, - все это и была победа, победа, которую так ждали все и которая, несмотря ни на что, вызывала ликование у всех.
XII
В этом доме жили состоятельные хозяева. Лаврищев обошел все комнаты на первом и втором этажах: просторный зал, мягкая мебель, картины, спальная с просторнейшими из красного дерева кроватями, перины, рабочий кабинет, библиотека, уютненькие комнатушки где-то под застрехой - все в немецком духе, и все сохранено так, как оставили поспешно бежавшие хозяева.
Остановка была кратковременной, всего на ночь, а может, и того меньше, Лаврищев и сам не мог сказать, но люди размещались будто навек. Повар готовил на плите обед, Шелковников растапливал ванну, девушки хлопотали в спальной, готовились на ночлег, Карамышева, забившись в мягкое кресло, уже вышивала ярко-красными нитками, мужчины устраивались в зале.
Лаврищев занял библиотеку на втором этаже, втайне надеясь в ночной тиши полистать чужие книги, такие аккуратные на вид, в чудесных переплетах, увесистые, будто наполненные свинцом. Здесь было много и дряни - книги Гитлера, Геббельса, но тут же стояли "Анна Каренина", "Преступление и наказание", "Бесы" и, наверное, много другого любопытного.
Втащив в библиотеку кушетку, раздобыв лампу, Лаврищев закрылся и, предвкушая радость общения с книгами, расстегнул воротничок, прошелся вдоль книжных полок, разминаясь. И только протянул руку к приглянувшейся книге в густо-малиновом ледерине, как почувствовал на себе чей-то внимательный молчаливый взгляд, вскинул голову - и прямо перед собой в темном окне, для чего-то проделанном из библиотеки в темный коридор, увидел большую рыжую собаку, которая стояла, опираясь передними лапами о подоконник, и сквозь стекло наблюдала за ним. Это была собака, забытая хозяином, Лаврищев видел ее во дворе. "Фу, черт, как она попала сюда?" - выругался он. Открыл дверь, крикнул вниз, где раздавались голоса людей:
- Эй, кто там, возьмите отсюда собаку, зачем впустили?!
- А ее никто не впускал, - появившись из темноты, сказал Пузырев. - Сама бродит. Ну, ты, недобитое фашистское отродье, марш отсюда! Не то по кумполу! Порядку не знаешь?..
Собака зло покосилась на Пузырева, легко соскочила с подоконника и, сгорбясь, скрылась в темноте.
- Выпустите ее на улицу, - приказал Лаврищев и поморщился: Пузырев всегда напоминал ему кого-то страшно знакомого, а кого - отказывала память.
- Есть, товарищ майор, выгоню! - ответил Пузырев снизу, из темноты.
Лаврищев вернулся в библиотеку, остановился перед книжными полками, ища глазами книгу, которая приглянулась. Но сегодня, видно, не суждено было побыть наедине с книгами: внизу, в зале, послышался шум, на лестнице загрохотало, распахнулась дверь, и на пороге показался Троицкий в порыве какого-то восторга, присущего только ему, раскинувший руки. Через мгновение он уже мял Лаврищева, глотая от волнения слова:
- Вот он где спрятался! И здесь - книги, книги. Я помешал? Ничего. Брось ты эти книги - муть фашистская. Еле тебя нашел. Хочу выпить. Сегодня коньяку выпью. Как следует! За нашу победу! Пьем, Николай Николаевич? Я давно обещал тебе коньяку. Вот, вот, вот…
И он выставил на стол сразу две бутылки, сверток с закуской.
- Не хочу быть скупым комендантом, хочу быть летчиком. Давай на час забудем все и выпьем - как летчики, боевые товарищи - за победу, за победу!..
Лаврищев был смущен таким бесцеремонным вторжением, как смущается непрошеных гостей человек, занятый неотложным делом и вынужденный оставить свое дело ради этих самых гостей.
- Какими путями, откуда, как нашел? - спрашивал он Троицкого, продолжая стоять у книжной полки и равнодушно глядя на бутылки коньяка.
Троицкий сбросил шинель на кушетку, широким жестом расправил портупею, встал против него - без своих стыдных усиков, розовощекий.
- К чертям! От старого шлагбаума к новому! Бросил свои аглицкие парки, пускай снова зарастают. Создам другие - ты говоришь, на это у меня талант. Мчусь подыскивать новое место для штаба. Но вот беда - приказано обосноваться на том берегу, а реку, оказывается, еще не форсировали. Подождем тут до утра.
- Так, так, - молвил Лаврищев.
- Ты что, не рад мне? Не хочу ничего принимать во внимание. Пьем - и все тут! - за нашу победу! Или ты против, не хочешь выпить за победу? Так и запишем, пеняй на себя, товарищ комиссар!..
- Какая муха тебя укусила, Женя? Ты, кажется, пил одно молоко, да и то сквозь зубы, - тихо по-домашнему сказал Лаврищев и вдруг мысленно махнул на все рукой: на книги, на свое желание полистать их, решительно шагнул к столу: - Выпьем - за победу!..
Троицкий обнял его.
- Душа лубезный, душа лубезный. Я знаю, к кому иду свою радость потешить. Душа лубезный. - От него почему-то пахло свежими яблоками.
- Ну-ну, целоваться потом, - отмахнулся Лаврищев мягко.
Через четверть часа Троицкий, выпивший целую стопку коньяку, пылающий, взбудораженный, с темными, провалившимися еще глубже глазами, говорил, энергично взмахивая рукой:
- Теперь, Николай Николаевич, все! Теперь - победа! Конец войне! Больше мы не попадем на самолет. - Вдруг вскинул голову: - А это что за пес? Немецкий?
Собака снова смотрела в окно, встав на подоконник, глаза ее горели в темноте.
- Вот неладная! - сказал Лаврищев, подошел к окну, махнул рукой: - Марш отсюда!..
Собака скрылась.
- Да, да, победа! Победа и - новые дела. Ты к своим открытиям, а я куда? Всю жизнь учился и ничего не кончил. Ни образования, ни специальности. Был один самолет, да и последний потерял. Или и в самом деле клумбы подстригать?..
Лаврищев сел за стол, все еще оглядываясь на темное окно, потянулся за трубкой.
- Это совсем неплохо, Евгений, - клумбы подстригать. Чего ты боишься?
- Боишься? - вскочил Троицкий, и паркет хрустнул под ним. - Мне хочется обозвать тебя, комиссар. Ты вот в книжках роешься. Что тут есть? - Повернулся к книжной полке. - Гитлер - к черту! Геббельс - к черту! - Выхватывал книгу за книгой. - К черту, к черту!.. Лев Толстой! - Прижал книгу к груди. - Толстому не место рядом с Гитлером. - Выхватил еще книгу. - Вот! Достоевский! "Бесы". Они любят Достоевского. Особенно "Бесов". Да любят ли? Подлизываются. Хотя, будь он жив, он тоже ненавидел бы их. Ненавидел бы! Вот что говорил Достоевский в этих самых "Бесах": "Если людей лишить безмерно великого, то не станут они жить и умрут в отчаянии. Безмерное и бесконечное так же необходимо человеку, как и та малая планета, на которой он обитает". Понял? Что же мне теперь - проститься с безмерно великим и умереть в отчаянии?
- Великое - все, что называется на земле труд, творчество.
- Великое все, что красиво, комиссар! Если хочешь знать, и труд, и творчество на земле - все для красоты самой земли, человека, человеческого разума. Я хочу делать великое и красивое или не заслужил того?
"Недобитое фашистское отродье" - собака опять смотрела в окно и как будто внимательно слушала и понимала все, о чем они говорили. Лаврищев повернулся спиной к окну, чтобы не видеть ее.
- Не хочешь подстригать клумбы, становись инженером, артистом, кто тебе мешает? Ты, Евгений, моложе меня, пробивайся в академию, учись, твори, делай великое и красивое. Может статься, создашь новый самолет, который будет бороздить просторы стратосферы. Хочешь, выпьем за твой чудо-самолет?
- Ты даришь мне чудо-самолет, комиссар? Спасибо. Если хочешь знать, я за этим и пришел к тебе. Так скучно! Может быть, завтра меня убьют? - Троицкий зашагал вдоль книжных полок. - Жизнь! Чертовски сложная это штука! Один мудрый человек учил меня в детстве: Женя, мальчик, когда будешь жить, когда пойдешь в это трудное и далекое путешествие - в жизнь, никогда не забывай, что нет на свете людей только плохих или только хороших. Плохое и хорошее есть в каждом человеке, и искусство жить заключается в том, чтобы уметь будить в людях только хорошее и доброе. Никогда не буди в людях, окружающих тебя, плохое, буди только хорошее и доброе, и ты сам будешь безупречно хорошим и добрым и никогда не проявишь плохого, что в тебе есть. Сия мудрость житейская, она годилась бы не только простым смертным. Ее высказала моя мать. Это, может быть, было самое большое, до чего она додумалась в своей жизни. - Вздохнул: - Я, к сожалению, никогда не мог воспользоваться этой мудростью - мешали страсти: то любовь, вернее, тоска по любви, то ненависть, то зло, то обида. Я почему-то вспомнил эту мудрость сейчас, когда вот-вот раскроется шлагбаум и меня выставят за него и скажут: "Иди, живи!" - Схватился за голову. - Опять слова! Слова, слова! - Сел за стол. - Долой слова! За мать! За ее мудрость! Выпей, комиссар, за мать.
Лаврищев улыбнулся.
- За матерей, - сказал он. - За твою и мою. - И неожиданно с грустью: - Своей матери я не помню…
Выпили. Пожевали консервированной тушенки.
Откуда-то издалека, точно обвал, донесся взрыв, дом качнулся и будто осел, пламя в лампе замигало.
Лаврищев снова взялся за трубку, сказал:
- Переправу бомбят. Не дают уцепиться за тот берег.
Троицкий шумно вздохнул.
- Что меня волнует, комиссар? Мы так дорого заплатили за разгром фашизма, что после победы и в самом деле, кажется, должно совершиться какое-то великое чудо. Ты, Николай Николаевич, мечтаешь о невиданной энергии. Возможно, люди откроют такую энергию. Но самая сильная энергия, с которой не сравнится ничто, в самом человеке. Расцвет человека - вот какое чудо увидит мир, потому что в нашей войне с фашизмом победило самое лучшее, что есть в людях. - Вдруг оглянулся, крикнул зло, во, во весь голос: - Брысь, проклятый пес! Что высматриваешь? Что выслушиваешь?..
За черным окном в черном коридоре завизжало, забарахталось, кубарем покатилось вниз по лестнице, послышался голос Стрельцова:
- Кто впускает собаку? Не пускать ее больше в дом!..
И все снова стихло.
- А может быть, мы только тешим себя, никакого чуда и не будет? - раздумывал Троицкий. Задумчиво слушал его и Лаврищев. - Расхлебать всю грязь войны, заново отстроить города, заново вспахать и засеять землю, чтобы… чтобы в какой-то момент снова все это сжечь, уничтожить, разрушить - может быть, такое "чудо" ждет мир? Люди с ума сошли…
Лаврищев вздрогнул.
- Люди? С ума сошли не люди, а выродки людские. Что ты твердишь: люди, люди! - И спокойнее: - И не люди вообще, а новые идеи победили в этой войне - идеи коммунизма. Они в конце концов победят и самую войну. Если говорить о чуде, этим чудом и будет расцвет коммунизма на земле. В этом самый важный результат нашей победы. В этом и наше счастье и счастье всех людей, если тебе так хочется говорить о человечестве вообще.
- Хочется, в том-то и дело, комиссар! Мир, наша планета всегда казались людям очень большими. Даже корифеи человеческого разума мечтали об идеальной, счастливой жизни только на малых, изолированных от всего мира островках - Иль де Франс, Эльдорадо, Город Солнца. Теперь надо понять - Иль де Франса на земле не может быть. Не может быть счастья только для немцев или только для русских, англичан, французов, турок. Планета наша слишком мала, и полное человеческое счастье возможно только в рамках всего человечества. Ты слушаешь меня, комиссар? Черт возьми, после всего, что было, это же так просто понять!
Лаврищев усиленно засипел трубкой.
- Я понимаю тебя, Евгений.
- Это же так просто, так просто понять, комиссар! - твердил Троицкий. - С интернационалом воспрянет род людской - вот! Это и есть прекращение всех земных междоусобиц, войн, человеческой розни, вражды, непонимания. С интернационалом воспрянет род людской! - как в семечке заложена основа будущего дерева, так и в этих словах - вся философия, все будущее нашей планеты. Все в наше время идет к этому - все, что хочет и что не хочет этого. Но сумеют ли люди подобру-поздорову договориться обо всем или еще будут драться, убивать друг друга, прольют океаны своей крови, чтобы потом, достигнув всеобщего счастья, сказать: "Мы завоевали это счастье в трудных и кровавых битвах. Слава нам!"? Вот что меня волнует. Может быть, погибшие счастливее живых?..
- Стоп, Евгений! Стоп! Или ты опять без умысла? - воскликнул Лаврищев. - Тебе решительно нельзя пить ничего, кроме молока. Думай, пожалуйста, лучше думай, друг, а то…
- А то?..
- А то можно договориться до ручки, заработать на орехи.
- Вот как! Ты грозишь мне? - Троицкий задумался, сказал серьезно: - Не надо грозить, комиссар. Я всего лишь высказываю мысли и сомнения. Ты же сам называешь меня мудрецом и чудаком.
- Чудаком я тебя не считаю и не называю.