Можно было собираться и в обратную дорогу. Но Ипатов сидел и сидел на подножке машины, и на душе у него было такое ощущение, будто он здесь еще что-то не сделал, очень важное, без чего нельзя ни ехать в обратную дорогу, ни тем более покидать военную службу и трогаться к новой жизни. Потом вспомнил: точно, ему нужно еще встретиться с Троицким, который должен быть где-то здесь. Встреча с Троицким была, пожалуй, не менее, а, может быть, и более важной, чем встреча с другими людьми, ради которых Ипатов приехал. В Троицком осталось что-то от Лаврищева, какое-то воспоминание и напоминание о нем, чрезвычайно важное и нужное Ипатову перед отъездом в новую жизнь.
Ипатов разыскал его у блиндажа командования.
- Вот полюбуйтесь, что делается, полюбуйтесь! - воскликнул Троицкий, увидев Ипатова, как будто они и не разлучались вовсе. - Вторые сутки добиваюсь, где разместить штаб, и никак не добьюсь. Немцы пустили танки, фронт колышется туда-сюда. Вчера наметили пункт, сегодня он оказался у немцев, а назад отодвинуться никто не хочет, гордость не позволяет. Вот и дежурю вторые сутки перед этим блиндажом… А, черт возьми все это! Здравствуйте, Алексей Петрович. Давайте отойдем вон туда, на лужайку, посидим. Вы надолго сюда?.. - У него даже дрожали пальцы, когда он жал руку Ипатову.
Присели друг перед другом на пеньки. Троицкий посмотрел вдаль, исподлобья, сбив на затылок свою новую серебристую шапку. Даль была синяя, и справа, далеко в стороне, в синей дымке виднелись точно подвешенные в воздухе красные черепичные крыши какого-то фольварка.
Долго молчали, думая каждый о своем.
- Но почему это сделал он, а не я, почему? - вдруг спросил Троицкий. - Это мог сделать и я. Я был ближе к самолету!..
- Не имеет значения, Евгений Васильевич, - сказал Ипатов. - Это все равно кто-нибудь из вас сделал бы…
- Кто-нибудь из нас. Но почему сделал он, а не я?
- Он, видимо, был лучше подготовлен.
- Лучше, это верно. Он не успел подумать, что нужно делать, а я подумал. Я тоже это сделал бы, уверяю вас, но я подумал, подумал - вот разница!
- А он не думал?
- Нет. Он думал раньше, но не в ту минуту. Он обдумал и все решил раньше. И это, наверное, и есть то, что вы называете подготовлен: действовать не судя по обстоятельствам, а при любых обстоятельствах, не думая.
- Вы опять что-то мудрите, - нерешительно вставил Ипатов.
- Нет, нет, Алексей Петрович! - воскликнул Троицкий. - В том и образец внутреннего совершенства: человек настолько все обдумал и решил, что его думы и решения как бы перешли в его кровь. Вы понимаете?
- Понимаю.
- Да, да, да! - обрадовался Троицкий. - О верности, преданности своим убеждениям, своим решениям можно говорить только тогда, когда они у тебя в крови, когда ты при любых обстоятельствах можешь поступить только так, а не иначе. - Продолжал в раздумье: - Николай Николаевич всю жизнь удивлял и поражал меня: откуда берутся такие люди - готовые, убежденные? Теперь я знаю, он был настоящим коммунистом. И я, знаете, Алексей Петрович, - сказал доверительно, - я, беспартийный, низко кланяюсь перед партией за то, что она делает таких людей, как Лаврищев. Я теперь думаю о том, что коммунист, настоящий, конечно, коммунист - это и есть образец внутреннего совершенства, к которому должен стремиться каждый человек. Кто знает, может быть, и я когда-нибудь буду коммунистом!..
Ипатова волновал и успокаивал этот разговор. Временами казалось, что рядом с ними находится и Лаврищев, который никуда не уходил; Ипатов почти зримо видел его родинку, так мягко подчеркивавшую его улыбку. "Ты большой мудрец, Женя, большой мудрец, хоть и большой путаник", - говорил Лаврищев. Николай Николаевич любил этого большого ребенка, и теперь Ипатов знал, за что любил: именно за то, что он был "мудрец", то есть обо всем страстно думал, всему старался найти объяснение.
- А я. Женя, уезжаю. Насовсем, по чистой. К себе в колхоз. Проститься вот приехал…
Троицкий вздрогнул, посмотрел на Ипатова с недоверием.
- Это хорошо. - Спросил, как-то рассеянно улыбаясь: - Кем же теперь будете? Председателем колхоза, рядовым, заготовителем? - Воскликнул с нескрываемой тоской: - В конце концов, все это не так важно! Важно быть человеком. Как часто мы, люди, мечтаем о том, чтобы стать человеком! Вы будете председателем колхоза - это без сомнения! - Разрешите, я благословлю вас на этот чин и сан. Я хотел бы, чтобы вы были именно председателем колхоза, с размахом. Не обидитесь?
- За это не обижусь.
- Удача! Мы часто говорим: "пути удачи", как будто их и в самом деле много, этих путей. А он один, только один путь к удаче на мирном поприще. Один! - воскликнул Троицкий и внезапно замолчал, точно слепой, пошарил у себя под ногами, нащупал сухую хворостинку, принялся ломать ее на мелкие кусочки, тщательно вымеряя жесткими перламутровыми ногтями. Ипатов ждал, что он скажет, но Троицкий молчал, наверное забыв о том, что хотел сказать. Ипатов тоже поднял хворостинку и стал крошить ее в пальцах на мелкие кусочки, тщательно вымеряя. - В стремлении к удаче, несмотря на все свое совершенство и строгую веру, мы часто остаемся самыми безбожными язычниками, - продолжал вслух Троицкий. - У нас тысячи богов, у которых мы тайно и явно вымаливаем свою удачу. Боги эти - слава, чины, деньги, общественное положение и черт знает еще что. Но и богов, как и путей, у настоящей удачи тоже только один, один…
Ипатов нетерпеливо посмотрел на него, и Троицкий закончил свою мысль:
- И путь к удаче один и бог удачи один - это дело по душе. О чем мы сейчас с вами беспокоимся? Что делать после войны, какое дело найти себе по душе. А если мы не найдем себе дела по душе?..
- У нас будет дело по душе - мы будем строить коммунизм, - сказал Ипатов.
- Дать человеку дело по душе, может быть, важнее, чем дать ему хлеба, потому что в конечном счете и хлеб рождается трудом человеческим, - раздумывал Троицкий. - Доказано, земля может дать сто центнеров хлеба с гектара…
- Да? - оживился Ипатов и в эту минуту действительно стал похожим на хитроватого председателя колхоза, у него даже заиграли складочки у глаз. - Как, каким способом?..
- Может дать, но пока не дает. Все на земле не от земли, а от человека. Человек и даст эти сто центнеров, когда от обыденной работы за кусок хлеба поднимется до высот творчества. - Троицкий глянул на Ипатова, улыбнулся смущенно: - Я опять ударился в высокую материю, простите. Мне хотелось сказать вам всего два слова.
И снова потянулся за хворостинкой.
Троицкий сегодня был неузнаваем. Ипатов впервые видел его таким. Они сидели друг перед другом, вглядываясь в синюю бескрайнюю даль, и молчали, будто прислушиваясь к чему-то, и крошили хворостинки. А Ипатову казалось, что они вовсе и не молчали, а вели долгий и очень трудный разговор.
- Вот мы думаем о Лаврищеве - что это за человек? - вернулся к своей мысли Троицкий. - Образец внутреннего совершенства и прочее. Человек жил и умер, точно песню пропел. Такое же совершенство людям нужно и на мирном поприще, чтобы жизнь и труд их звучали песней. Если бы соловью, не тому Соловью, о котором вы рассказывали, а птичке, которой восхищаются все, если бы этой безобидной птичке сказали, что за свое пение товарищ соловей получит большие деньги или высокий чин, соловей, наверное, перестал бы петь от возмущения… или, может быть, в порыве рвения так пискнул бы, что всем тошно стало? Пищат же некоторые, когда добиваются чинов и денег! Ох, пищат! Человек, Алексей Петрович, красив, когда поет, а не пищит…
Подбежал Вахрамеев, в короткополой солдатской шинели, погоны скобочками, вскинул руку, косясь на Ипатова:
- Кличут, товарищ старший лейтенант. Вас кличут.
- Переезжаем, что ли? - спросил Троицкий, будто очнувшись.
- Переезжаем. Окончательно. На то место, куда намедни указывали…
- Я так и знал. Идите. Сейчас буду. - Троицкий замялся, потом подошел к Ипатову, положил ему руку на плечо: - Прощайте, Алексей Петрович. Удастся ли еще свидеться?
- Прощайте, - сказал Ипатов и обнял Троицкого за плечи. И Троицкий вдруг жестко, неуклюже обхватил его, даже скрипнул зубами, хотел что-то сказать, но рывком освободился и пошел, не оглядываясь, меж сосен, горевших на солнце подсвечниками, к блиндажу командования…
Ипатов тяжело вздохнул: сделано все, ради чего приезжал, можно трогаться в обратный путь.
Через десять минут он уехал…
А вскоре двинулась в новый путь и опергруппа.
Колонну вел Троицкий. В машине связистов за старшего рядом с Чинаревым сидел в кабине Скуратов. Перед отправкой Троицкий зачем-то подошел к их машине, холодно осмотрел всех, кто сидел в кузове, - Дягилева, Шелковникова, Пузырева, Калганову, Галю Белую, Варю, чуть дольше задержал взгляд на Ильиной - отошел, ничего не сказав.
- Ходит, зырит. Как ястреб, - сказал Пузырев, покосившись на Галю Белую.
Шелковников в своей фуражке с "капустой", длинношеий, был похож на огородное пугало, которое само ворочало головой.
Дорога на этот раз была ужасной. Машины шли туда и обратно в два-три ряда, подолгу приходилось стоять, ожидая, когда рассосется возникшая где-то далеко впереди пробка. На дороге стоял тот гул и шум, который очень похож на непрерывный и напряженный стон: а-а-а-а-а… Нельзя было определить, наступает или отступает вся эта масса людей и машин.
Троицкий волновался. Он то выскакивал на подножку своей машины, вглядываясь вдаль, кому-то махая рукой, то подбегал к машине связистов, уговаривал Скуратова свернуть в сторону, искать путей в объезд, раскрывал свой планшет, нервно чертил пальцем, указывая по карте, где можно лучше проехать. Многие машины и в самом деле сворачивали в объезд, на узкие извилистые проселки.
Скуратов был непреклонен, он хотел ехать только по магистрали, в общем потоке, и готов был вытерпеть любое ожидание и любое промедление.
- Езжайте. Вы сами по себе, мы сами по себе, - когда возник новый затор, сказал он Троицкому, глядя на него сонными красными глазами, не вылезая из кабины.
Троицкий с тоской посмотрел на тех, кто сидел в машине, опять на какое-то мгновение дольше задержав взгляд на Ильиной. Он мог, конечно, уехать и в объезд, уехать без связистов, в конце концов, он за связистов не отвечал, но брала верх привычка видеть их машину рядом, как летчик привыкает видеть в воздухе своего напарника.
- Езжайте, езжайте, - равнодушно сказал Скуратов и, будто подчеркивая свою непреклонность, вылез из кабины и потянулся за портсигаром. Рывком вынул из кармана свой портсигар и Троицкий.
Затянувшись и пустив дым в разные стороны, они оба будто поняли, как нехорошо быть несговорчивыми, и, желая хоть в чем-то найти согласие, отошли в сторону, держась рядом, нога в ногу, оба высокие, плечистые, и Троицкий о чем-то заговорил, видимо, о чем-то постороннем, отвлеченном, давая понять Скуратову, что он не настаивает на своем предложении ехать в объезд. Надя Ильина смотрела на них с машины, и ей было обидно за Скуратова и жаль Троицкого. Она видела и понимала, что дело было не в том, по какой дороге ехать, а в том, что Троицкий сегодня был, как никогда, взволнованным, возбужденным и попросту не находил себе места, горел каким-то нетерпением движения.
Девушки тоже вышли из машины. Привлеченная необычно зеленой и свежей для этого времени травкой, Надя ушла за придорожную канаву. Здесь, на припеке, пахло весной, началом мая, и не хотелось верить, что кругом все желтеет и жухнет и пахнет осенью. Кто-то сказал, что к весне война должна окончиться. Может быть, эта травка и хотела показать людям, что весна обязательно придет?
Неожиданно к Наде подошел Троицкий, порывисто взял ее за руку, сказал чуть не плача, с дрожью и обидой в голосе:
- Он дурак, Надя, он совсем дурак, этот ваш Скуратов! Понимаешь, я сегодня проводил Ипатова, он уехал, мы с ним хорошо простились. А этот - осел, осел!
- Ах какой вы нервный сегодня, Евгений Васильевич! - укоризненно сказала Надя.
- Ты послушай, послушай, Надюша! Я ему сказал о литературе. О том, что она призвана воспитывать человека красивым…
- Господи, вы опять про свое!
- Я ему сказал… я ему сказал, Надюша, что литература в полную меру еще не делает этого, что иные писатели пищат, а не поют, а о нашем человека надо только петь. Я ему сказал, что петь - это не значит восхвалять, славословить, что Гоголь и Щедрин тоже пели, бичуя глупость и грязь, что воспитывать человека красивым - это, кроме всего прочего, очищать его и от грязи. А Скуратов? Он накричал на меня. Он сказал, что нечего думать о таких вещах, что об этом и без нас есть кому подумать. Мало того, он сказал, что я чуть ли не смутьян и он, Скуратов, еще подумает, не стоит ли рассказать обо мне кому следует. Он дурак, дурак, Надя!..
- Нашли тоже с кем говорить, со Скуратовым! Вы сказали бы мне, раз нету теперь Лаврищева, Ипатова. Думаете, я не поняла бы? Ах, Ежик, Ежик!..
- Что он говорит, что он говорит, Надюша! Без нас есть кому подумать! Кому? Кто-то о литературе подумает, о войне подумает, о будущем подумает - а нам что, а мне что? Да нельзя же кому-то одному думать ни за двоих, ни за троих, ни за десятерых! У нас есть своя партия, мы безгранично верим ей. У нас есть свои идеи, мы до последней капли преданы им, война показала. Партия - часть народа, идеи - мысль народа. Значит, и моя часть, и моя мысль. Вот почему я обязан думать, должен думать, Надюша! Каждый должен думать об улучшении жизни - вождь и рядовой, коммунист и беспартийный, старый и молодой. Мы на этом воспитаны, это у нас в крови. Это и есть расцвет человека, расцвет личности. И вдруг - не думать, не рассуждать, откуда это, Надюша? Откуда?..
- Успокойтесь, Евгений Васильевич, не надо, - уговаривала его Надя, оглядываясь на Скуратова, нервно шагавшего по дороге.
- Как же так? - совсем растерянно твердил Троицкий. - Не думать, не рассуждать! Но когда один думает за десятерых, тогда в десять раз больше возможности и ошибиться, тогда в десять раз страшнее и ошибка! Разве это не ясно, а, Надюша? Не ясно? Скуратов за десятерых подумал, промахнулся, а отвечать кому? Всем? А если я не хочу отвечать за Скуратова? Я не хочу отвечать за самодуров, не хочу, не хочу!..
- Да замолчите вы наконец! - уже почти со слезами прикрикнула Надя.
Троицкий печально посмотрел на нее.
- Все, Надюша, конец. Молчу. Кладу камень в рот. Один пустынник, Агафон, три года держал камень во рту, чтобы отвыкнуть говорить…
- Господи, при чем тут Агафон! Своих Агафонов обязательно вспомните, откуда вы их только выкапываете?
Троицкий наклонился, сорвал зеленый листок подорожника, воскликнул, не слушая ее:
- Постой, постой, Надюша! Это что ж такое? Я замолчу, ты замолчишь, они замолчат, мы замолчим. - Отбросил листок: - Давайте все замолчим! - Опять разволновался: - Но молчать о недостатках, когда они есть, да это же с нравственной, воспитательной стороны - и то преступление! Молчать о недостатках - это соглашаться с ними, воспитывать в характере людей двурушничество, когда человек со спокойной совестью может делать одно, а говорить другое. Молчать о недостатках - это отвергать творчество, самую идею творчества, ибо творчество тем и сильно, что утверждает новое, отметая старое…
Надя взяла его за руку.
- Ах, Ежик! Кого послушал - Скуратова! Это же только Скуратов, не я, не мы, не они - Скуратов! Мы поем, мы говорим, мы будем петь, мы будем говорить - обо всем. Скорее бы победа! - Попросила: - Гляньте, какая зеленая травка. Будет весна, Евгений Васильевич. А к весне и война кончится…
Он долго смотрел на траву, будто не видел ее, потом сорвал новый листок подорожника, зачем-то понюхал его, сказал:
- Будет весна - для меня, для тебя, для нас. Для всех - будет! Спасибо, Надюша…
Машины засигналили, все побежали садиться, колонна тронулась дальше. Надя, перевалившись через борт, видела, как Троицкий подбежал к своей машине, вскочил на подножку и сразу же спрятался в кабине. И потом она много раз смотрела вперед, надеясь увидеть его, но Троицкий больше так и не показывался из кабины.
Он не показался и тогда, когда колонна снова остановилась и по дороге из края в край разнеслось о том, что впереди разрушен мост и надо ехать в объезд. Его машина в общей колонне съехала в сторону, подпрыгнув в канаве, не останавливаясь, не ожидая никого, попылила по проселку. За нею, будто нехотя, вперевалку повел свою машину и Скуратов.
Ехали довольно долго, без остановок. Девушки пытались петь, но замолчали. Неожиданно переменилась погода, небо заволокло серой дымкой, и мир за бортом машины сузился и потускнел.
- Куда мы едем? - с тревогой спросила Галя Белая. - Смотрите, да здесь, никак, пушки!..
И все увидели в стороне, в кустарнике, пушки. Они стреляли. Впереди, казалось, на самой дороге, что-то ярко и весело горело, и у пламени бегали люди. Машины остановились. Их было не так много, меньше десяти, остальные куда-то подевались, наверное, разбрелись по многочисленным проселкам. Слева, по бурому полю, по тропке, что уходила под прямым углом в сторону, шли два сапера с миноискателями, они будто с недоумением посмотрели на машины, пошли дальше, держа свои аппараты перед собой.
Внезапно над головой, очень низко, промчались три наших штурмовика. "Илы" завернули над дорогой, на всех машинах замахали руками, закричали радостно: "Наши, наши!", и никто не успел даже опомниться, как штурмовики пошли в боевой заход. Серая низкая оболочка неба лопнула - не хотелось верить, что ее разорвали пулеметные очереди с самолетов. Рядом с машиной связистов что-то звонкое будто высыпалось на дорогу.
"Илы" приняли колонну за немецкую. Такие ошибки бывают, особенно когда нет твердой линии фронта и все движется, колеблется. Люди, чертыхаясь, крича, летели через борта машин, пытаясь укрыться в придорожных канавах, вовсю костили летчиков. В канаве по соседству со связистами оказался черный свирепый артиллерийский капитан. Когда самолеты сделали круг, он выскочил на дорогу и, размахивая пистолетом, зачем-то вынутым из кобуры, кричал, будто летчики могли услышать его:
- Назад, назад! Куда вас несет? Ослепли, что ли? Попадись на земле, пристрелить вас мало, крылатых соколов!..
Самолеты не вняли его голосу, завывая, ринулись на второй заход. Все снова залегли в канавах. На дороге, у своей машины, остался один Троицкий. Он стоял, скрестив на груди руки, и, казалось, безразлично смотрел куда-то вдаль.
- Ежик! - закричала Надя, выскочив на дорогу и устремляясь к Троицкому.
- Наза-а-ад! - свирепо заорал из канавы артиллерийский капитан. - Назад, пристрелю!..
Надя в страхе присела. На мостовую опять посыпалось звонкое, капитан выпрыгнул на дорогу, схватил Надю, почти бросил ее в канаву, плюхнулся рядом с нею сам.
- Дуреха зеленая!..
После второго захода штурмовиков, напуганные не на шутку, из канав выбежали на дорогу все, кто был здесь, замахали винтовками, автоматами, шапками, закричали кто что мог.
И до летчиков будто дошел многоголосый крик. Самолеты уже сделали разворот на третий заход, но вдруг качнулись, легли на левое крыло, быстро ушли по-над кустами в сторону.
- От бисовы души! - смущенный чем-то, сказал артиллерийский капитан, когда самолеты отвалили. - Ни за что ни про что башку продырявлють…
Шелковников засмеялся громче всех, мотая обнаженной головой. Он предусмотрительно снял свою фуражку с "капустой", заслышав, какой страшной карой грозил артиллерийский капитан летчикам во время налета.