* * *
Иду по ночной передовой… Методично хлопают ракеты, вырывая своим мертвенным светом то один, то другой кусок поля… поля боя… И на каждом чернеют словно обугленные незахороненные русские солдаты. И подкатывает что-то к горлу…
Как бестрепетна и проста была мысль о смерти там, на Дальнем Востоке, когда строчились докладные с просьбой отправить на фронт, когда самым страшным казалось - вдруг война мимо. Не увидишь, не узнаешь, просидишь в тылу. И каким негаданно трудным все оказалось… Бывает, кольнет сожаление, но это по ночам. А поутру опять подписываешь строевую записку со все уменьшающимся наличием личного состава, бродишь по роще в поисках курева, ждешь обеда, чистишь автомат, пресекаешь нытье, бодришь намеками о скорой замене, в которую сам не веришь, - в общем, проживаешь обычный день, еще один день так называемых фронтовых будней, делая и принимая все, что положено на передке.
Возвращаюсь в шалаш. Филимонов не спит. В каске тлеет огонек, освещая красным, тревожным светом внутренность нашего обиталища. Филимонов вздыхает и тихо говорит:
- Чую, командир, случится что-то завтра… Чую - и всё.
- Глупости, - бормочу в ответ, а у самого на душе муторно.
Еще затемно обрушивается на нас невиданной силы обстрел. Визг сотен мин сливается в один рвущий душу вой, а их разрывы - в оглушающий, безостановочный грохот, такого еще не бывало. Все гудит, сотрясается, с шалаша срывается полкрыши, щелкают прямо над ухом разрывные пули, свистят осколки. Лежим, вжавшись в землю, одним виском к стволу дерева, другой прикрыв каской, а надо подняться. Мне надо! Но власти над телом нет, придавливает, жмет к земле страх, кажется, в шалаше не убьет, а как выйдешь - трахнет.
Филимонов приподнимается и начинает креститься, что-то шепча, и не смешно это сейчас - не идет с губ насмешка, молчу. Хоть бы на минуту затихли, дали бы мне выскочить из шалаша и добежать до края, чую же, неспроста немцы так, может, наступать вздумали, может, идут уже сейчас по полю, а вся рота, знаю, лежит сейчас распластанная, уткнувшаяся в землю - не до наблюдения.
Я ползу к выходу.
- Куда вы? - шепчет Филимонов.
- За мной, Филимонов! Надо!
Высовываю голову из шалаша - в дыму и гари все вокруг, не продохнешь. Только хочу приподняться - вой очередной мины прижимает опять. Разрыв совсем близко. Забрасывает землей, и от каждого комка, падающего на спину, сжимаюсь в противном ознобе. Все же встаю и, согнувшись в три погибели, бегу к овсянниковскому оврагу. Слышу, как тяжело дышит бегущий за мной Филимонов. У оврага приданный моей роте станковый пулемет, направленный на лощину. По ней-то скорей всего и попрут немцы; укрытисто, и метров за двести можно подобраться к нам незаметно.
Бегу. Падаю. Встаю и опять бегу. И так раз десять, пока не добираюсь до пулемета. Плюхаюсь около пулеметчика, спрашиваю: где второй номер?
- За ребятами послал. Что же это, командир, неужто наступать фрицы задумали? Хана нам тогда.
- Без паники! Филимонов, разыщите сержанта - и чтоб на крайний пост с отделением выдвинулся. Остальных шлите сюда. Быстро!
- Есть! - отвечает Филимонов и убегает.
Подползают бойцы, жмутся к пулемету, но я приказываю рассредоточиться. Все взглядами в поле - серую пелену, угрозную и пока безмолвную, а слухом ловят самое страшное, что может быть, - урчание танковых моторов. Есть у нас, правда, четыре сорокапятки, установленные на прямую наводку, да несколько противотанковых ружей, но уповать на них не приходится: не знаем даже, сколько у них снарядов в боекомплекте.
А обстрел не прекращается - такой трепки нам немцы еще не давали. Уже слышится из рощи: "Братцы, санитара…" Сколько потерь? Будет ли с кем бой принимать? Около меня человек шесть пока.
Прибегает запыхавшийся Филимонов, падает около меня, докладывает. Пока говорю с ним, от поля отвернувшись, раздается какой-то не то вздох общий, не то гул.
- Идут, идут!.. - быстро шепчет пулеметчик.
- Без команды не стрелять! - тоже шепчу я и вижу, как из-за поворота лощины серыми тенями появляются немцы.
Они приостанавливаются, поджидая остальных, я вижу офицера, который жестом руки подтягивает солдат, вижу, как осторожно и неспоро выдвигаются они вперед, и начинаю понимать, что это вряд ли наступление, и облегченно вздыхаю.
- Это разведка, ребята. Разведка, - шепчу я, ободряя и бойцов и себя, потому как видим так близко немцев в первый раз и как бы не оробеть. Но, оборачиваясь, вижу - лица бойцов бледные, сосредоточенные, но страха особого не заметно.
Немцы тем временем накапливаются в лощине, и числом не менее взвода. Для того, видно, чтобы сразу, всем скопом, в одном рывке достигнуть нашего края. Вот тут-то и надо накрыть их огнем не мешкая.
- Дай я лягу к пулемету, - говорю я пулеметчику и начинаю отжимать его, но он упирается. - Кто здесь командир? - шепчу я. - Освободи место.
- У нас свой командир. Я только приданный вам, - противничает он.
- Давай, давай! Хватит ломаться! Пойдут они сейчас. - Я нажимаю сильнее, и пулеметчик нехотя отодвигается, уступая мне место.
Я проверяю прицел и теперь уже через него вижу немцев, в которых я вот-вот сейчас буду стрелять, квитаться с ними за каждодневные обстрелы, за захлебнувшиеся наши наступления, за потери наши, за нелепую смерть Рябикова… За все, за все получат они сейчас!
Но немцы чего-то ждут… И я не сразу догадываюсь, что ждут они окончания обстрела наших позиций: не лезть же им в рощу, которая вся в огне и грохоте.
И верно, как только обстрел прекращается, немцы сразу бегом, молча бросаются низом лощины вперед.
- Стреляй, командир, стреляй! - шепчет кто-то за спиной, но я жду, хочу подпустить ближе, но один из нас не выдерживает и открывает автоматный огонь, тут и я нажимаю гашетку.
Немцы рассредоточиваются, залегают, открывая ответную стрельбу. Над нами мечутся пули, и наш огонь редеет. Только я, чувствуя себя за щитком пулемета не очень уязвимым, продолжаю водить стволом и вижу, как снежные фонтанчики взметаются среди немцев, как некоторые с криком отползают назад и скрываются за поворотом лощины, а остальные, уже плохо видимые (только черными точками темнеют каски), лежа ведут безостановочный автоматный огонь. Несколько пуль щелкают о щиток, и я инстинктивно прячу голову и перестаю стрелять. Немцы пользуются этим и, что-то крича, свистя, поднимаются и бегут на нас.
- Давай, командир, стреляй! - слышу я за спиной чей-то голос.
Кричат и другие: Бей гадов!
- Жмите, командир!
Я стреляю… Немцы опять залегли. И тут же завыли мины, и несколько взрывов совсем близко от пулемета заставляют меня уткнуться в землю.
- Отползать в сторону! - кричу я, понимая, что засекли немцы пулемет и весь огонь сосредоточат сейчас на нем.
Я бы и сам сейчас не прочь бы от пулемета, но неудобно перед пулеметчиком, и я остаюсь на месте. Изредка я приподнимаюсь и пускаю короткие неприцельные очереди и тогда вижу, как немцы отходят. Кто отползает, кто отбегает. Из-за поворота лощины мечутся желтые огни ручного пулемета, но самого пулеметчика не видно - высунул ствол и сыплет.
Но вот летит моя мина, звук нарастает, доходит до воя - во мне все замирает. Взрыв! Меня чуть откидывает от пулемета, обдает вонью, оглушает, но вроде не задевает. Минуту-две прихожу в себя, и когда очухиваюсь окончательно, то вижу в лощине только двух немцев - одного лежащего, а второго пытающегося тащить его. Я открываю огонь, и второй отскакивает и скрывается за поворотом.
Ну, вроде всё… Я вздыхаю и обтираю рукой лоб - жарко. Вынимаю кисет и даю пулеметчику:
- Заверни. Мне и себе.
- Здорово мы их! - Почерневшее, в подтеках грязи лицо пулеметчика расплывается в улыбке. - Жаль, кто-то стрельнул, испортил все дело, а то бы мы побили поболее. - Он прислюнивает цигарку и дает мне, я с наслаждением затягиваюсь, но тут, видимо, тот же немец появляется из-за поворота и в несколько прыжков достигает лежащего, хватает его под мышки и тащит к повороту.
Я накрываю его очередью, но он успевает протащить того несколько шагов.
- Упрямый, черт, - цедит пулеметчик, потом добавляет: - Позицию надо сменить, товарищ командир, засекли нас, вы уж из автомата его добивайте.
Я соглашаюсь. Он откатывает пулемет в сторону, а я, направив ствол ППШ к повороту оврага, жду. Я уверен, что немец появится еще раз, и так увлечен этой охотой, что мало обращаю внимания на минометный обстрел, а он только чуть стих в середине рощи, а по краю идет с прежней силой.
Немец осторожно высовывается из-за поворота, но я не стреляю, жду, когда он выйдет совсем. Но в рост он уже не идет, а начинает тихонько ползти, скрываясь в складках местности. Я беру его на мушку, но она дрожит, и я никак не могу успокоить ее на его каске. Даю короткую очередь. Немец исчезает, укрывшись за какой-то кочкой. Я жду и, когда он опять начинает двигаться, стреляю еще раз. Слышу сзади одиночные выстрелы: кто-то из бойцов помогает мне.
Лежащий немец будто пошевелился, а может, привиделось мне, но второй фриц бесстрашно бросается вперед. Я сбиваю его очередью, но он уже совсем близко к лежащему.
До них метров полтораста, и я вижу, что из автомата я вряд ли сумею попасть.
- Филимонов, дайте мне винтовку, - поворачиваюсь я к нему.
Тот смотрит на меня как-то отчужденно и говорит:
- Может, хватит, командир? Пускай тащит он его к своим. Живой, может, еще. Отбили разведку, чего теперь…
Я не понимаю, о чем это он. И гляжу на него, видно, глазами ошалелыми, потому что он добавляет:
- Очнитесь, командир.
Я отвожу от него взгляд и, пробормотав: "Не мешайтесь, Филимонов", пускаю длинную очередь по опять поднявшемуся немцу.
- Раненых у нас много, нести некому, распорядиться бы надо… - продолжает Филимонов, но до меня как-то не доходит смысл сказанного, и я ловлю в мушку залегшего опять немца и стреляю.
Стреляю долго, три длинных очереди пускаю я в него, и он не выдерживает, подается назад и, уже уйдя полутуловищем за поворот, грозит кулаком.
- Ах, ты еще грозишься, сволочь! - бормочу я и опять жму на спусковой крючок.
Он исчезает совсем. Я раскуриваю потухший окурок. У меня дрожат руки, колотится сильно сердце, мне жарко, и я расстегиваю ватник.
- Чего вы говорили, Филимонов?
- Раненых нести некому.
- Идите к сержанту, пусть распорядится. Пусть попросит людей во второй роте.
- А вы тут останетесь?
- Ага.
Филимонов отползает от меня, а я опять глазами - в лощину, палец на спусковом крючке - жду.
Искурилась уже цигарка, а немец не появляется. Неужели так я и не прихвачу его? Обидно.
Тут подползает ко мне Лявин:
- Товарищ командир, связной от помкомбата. Вас требуют.
- Стреляешь хорошо, Лявин?
- А чего? Конечно, хорошо.
- Останетесь здесь - и наблюдать за убитым. Если кто…
- Будьте покойны, - перебивает он меня, - прищучу, не уйдет.
Я иду через нашу покореженную рощу - дымятся развороченные шалаши, поломаны многие деревья, лежат наскоро перевязанные раненые, кто молча, кто подстанывая, в глазах мольба: унесите скорей в тыл, отвоевались же, обидно будет очень, если добьет немец окончательно. Понимаю, но всех вынести сразу и роты не хватит - потерпите, братцы: сначала самых тяжелых надо, авось немец не начнет больше.
Встречаю Филимонова, забираю его с собой, идем к землянке помкомбата. Сходит постепенно напряжение боя, и еле-еле волочу ноги, сейчас бы в шалашик…
По дороге Филимонов спрашивает:
- У вас что, командир, под немцем кто из родных находится?
- Нет. Почему вы решили?
- Уж больно вы зло стреляли. Вот я и подумал…
У помкомбата все командиры рот. Оказывается, немцы в трех местах разведку производили и в одном из направлений добились успеха - захватили "языка". Помкомбата, разозленный, осунувшийся, разводит руками: как командиру батальона о таком докладывать? Командиру той роты, из которой немцы бойца утащили, конечно, втык хороший, ну а мне вроде благодарность, что не проморгали немцев, что вовремя прихватили.
О приходе начальства помкомбата не поминает, видать, раздумали, ну и к лучшему, не до них сейчас.
На обратном пути захожу к Лявину, точнее, подползаю к нему:
- Ну как?
- Наблюдаю безотрывно, командир, но к фрицу никто не подбирался. Вон он, лежит как лежал.
Я смотрю в лощину, вижу распростертое тело убитого мной немца, и тут впервые что-то неприятное кольнуло сердце. Достаю табак, угощаю Лявина, закуриваем.
- Неужто, товарищ командир, меня судить будут? - спрашивает Лявин.
- Не знаю, Лявин. Что вам в штабе сказали?
- Допрос сняли - и всё… Ну, намекнул один капитан, что ежели я что-нибудь геройское совершу - простят, может.
- Я доложу, Лявин, что вы хорошо действовали сегодня.
- Зря вы меня, командир, так… Не подумавши делал…
- Это не оправдание, Лявин. Ладно, может, обойдется все. Продолжайте наблюдать.
- Есть!
Я отползаю от него, потом поднимаюсь и двигаюсь к своей лежке. Дотянул кое-как, залезаю, разваливаюсь на лапнике, непослушными пальцами еле сворачиваю цигарку - ни мыслей каких, ни ощущений, спать, спать, и больше ничего не надо.
Сны на передке снятся редко. Намучившись при вечернем обстреле, после него - размякшие и обессиленные - засыпаем сразу, словно проваливаемся, но сегодня давит какой-то кошмар.
Долго лежу с открытыми глазами, глядя в клочок неба, видный через дырку в крыше шалаша, и думаю, что положение наше сейчас усложнилось, что немцы теперь знают, что нас горстка, что выбить нас можно без особого труда и что можно ждать всякого…
Сон ушел, и я иду бродить по роще. У шалашей группками по двое, по трое сидят бойцы, обсуждают происшедшее. Обсуждают оживленно. Куда делось то тупое безразличие, с которым слонялись раньше. Подхожу к одним.
- С первым немцем вас можно поздравить, товарищ командир, - говорит один.
- Спасибо.
- Лиха беда начало, - говорит другой. - Всё ж отыгрались маленько. Я смотрел: человек десять мы у них ранили.
- Больше не полезут теперь. В общем, подкормить нас - еще сгодимся.
- Да, когда только эта распутица кончится?
- Может, слазить к фрицу, пошукать насчет табачка? Как, командир, дозволите?
- Один уже дошукался… до трибунала, - отвечаю я.
Отхожу от них, петляю по роще. Тянет меня почему-то опять к оврагу, но не иду туда, а возвращаюсь в шалаш. Опять растягиваюсь на лапнике и незаметно ухожу в сон. И опять начинает сниться что-то тяжелое - стрельба, немцы, а потом вдруг я оказываюсь около убитого мною, и мне хочется посмотреть в его лицо. Я наклоняюсь, поворачиваю его и… ужасаюсь: вместо незнакомого, чужого лица передо мной - Мишка, мой друг детства Мишка Бауэр, с которым жил в одном доме, вместе учился в немецкой школе, что была на 1-й Мещанской.
Я холодею от отчаяния, и страшное чувство непоправимости случившегося сковывает меня, и я только лепечу: "Мишка, как же так? Как ты здесь оказался?" Я пытаюсь поднять его голову, ощущаю в руках его жесткие волосы, которые никак не укладывались у него в пробор, начинаю трясти его, словно стараясь оживить, но Мишкина голова никнет, и только открытые голубые глаза смотрят на меня с отчаянной тоской и укоризной. Я прижимаюсь к его лицу и начинаю реветь, реветь навзрыд, как ревут только в детстве или во сне…
Будит меня Филимонов:
- Приснилось страшное, командир?
- Да ерунда какая-то, - только и могу ответить, а перед глазами белое Мишкино лицо.
- Я вхожу, вижу - плачете вы во сне. Думаю, разбудить надо.
- Хорошо, что разбудили, - говорю я, но не могу сбросить то безысходное ощущение непоправимости совершенного, которое так живо, реально схватило меня во сне и которое не отпускает и сейчас. И вдруг набегает мысль: а что, если немец похож на Мишку?
Мишка сейчас на Урале и, конечно, никак не может оказаться в рядах врага. А вдруг убитый немец и вправду похож на него? Уже вторым заходом пробегает мысль, и я чувствую, как прикипает она к мозгу и что я никак не могу от нее отделаться.
Я поднимаюсь и, уже не сопротивляясь опять вспыхнувшему желанию пойти к оврагу, иду туда. К Лявину я не подхожу, а останавливаюсь недалеко и из-за дерева гляжу в лощину. Отсюда, конечно, не разобрать, каков немец собой, да и лежит он ничком, уткнувшись в землю.
"Вот я и убил, - вначале как-то вяло прокатывается мысль, и так же вяло выползает другая: - я и нахожусь здесь, чтобы убивать, это мой долг, это моя обязанность… - А потом вдруг словно толчок в грудь: - Но ведь что-то случилось? Случилось!" Я повертываюсь резко и иду обратно.
У шалаша Филимонов разогревает пшенку. Он поднимает глаза и, видно, замечает на моем лице что-то, потому как спрашивает:
- Маетесь, командир?
- Почему маюсь? - отвечаю я вопросом.
- Так. Показалось мне.
- Вы что, крестились при обстреле? Верующий, что ли? - довольно грубовато, сам не знаю почему, спрашиваю его.
- А если и верующий? Что с того?
- Ничего. А по немцам вы стреляли?
- Стрелял.
На этом разговор наш обрывается. Пшенку лопаем молча.
После обеда Филимонов принимается исправлять шалаш, а я лежу подремливаю - разбитый и вялый.
О доме, о Москве, о возможном возвращении я запрещаю себе думать здесь - это расслабляет, это ни к чему. Ни прошлого, ни будущего сейчас для нас не существует - только настоящее. Жестокое, вещное настоящее, в котором живем. Но все же лезут иногда мысли-воспоминания, вот и сейчас думаю: если возвращусь домой, расскажу ли я матери о сегодняшнем? Наверное, все-таки не расскажу…
К вечеру с трудом беру себя в руки и обхожу вместе с сержантом наш пятачок: надо по-другому расставить посты, надо обдумать, куда установить станковый пулемет (на старом месте оставлять нельзя). В роте осталось одиннадцать человек, а у меня четыре поста, значит, всем бессменно придется быть в наряде.
Уже по делу подходим к овсянниковскому оврагу, и опять, глядя на убитого, думаю: а если он похож на Мишку? И чего это ко мне привязалось? Какая мне разница - похож или не похож? Мне-то что? Стараюсь опять отмахнуться от этой мысли, но она словно прилипла - не отдерешь.
Когда возвращаюсь в шалаш, неожиданно решаю - ночью сползать к немцу и посмотреть, каков он. И это внезапное решение даже пугает: не свихнулся ли я? К черту! Никуда я не полезу! Глупость!
Подходит время к вечернему обстрелу, и ожидание это, маетное, томительное, отодвигает все прочее. Филимонов каркает:
- Дадут нам сегодня немцы за свою неудачную разведку. Ох как дадут!
Я молчу. Сказать Филимонову, что разведка-то немцам все же удалась на другом участке, нельзя. Надеюсь, что не просочится это, не собьет людям настроение. Мы-то отбили!
Что-то невмоготу стало сидеть в шалаше и ожидать обстрела, выхожу. Уже притемнело, но немцы ракеты еще не пускают. Подхожу к краю рощи и, задумавшись, прикуриваю неосторожно, и сразу на огонек - сноп трассирующих. Бросаюсь на землю, откатываюсь в сторону, судорожно ищу укрытие и вдруг взрываюсь - посылаю в ответ целый диск, семьдесят два патрона, как один, в сторону немцев.
Слышу беспокойные голоса бойцов, крики "тревога", треск веток, тяжелое дыхание кого-то подползающего ко мне, но, словно оглашенный, меняю диск и опять нажимаю спусковой крючок.
- Немцы? - хрипит сержант (это он подполз ко мне).