Сто дней, сто ночей - Анатолий Баяндин 14 стр.


Мы сидим за столом и уплетаем гречневую кашу, сдобренную пережаренным салом со шкварками, Я никогда не любил этой каши, а сейчас ем и думаю, что это блюдо не уступит, пожалуй, ростбифам и разным там пудингам. После каши Семушкин разливает по кружкам чай. Это тоже здорово: ведь чай в последний раз мы пили в Октябрьский праздник.

После обеда дядя Никита убирает посуду, а я достаю Сережкин блокнот и раскрываю его. Между листками я нахожу фотографию какой-то девочки. Озорные черные глазенки и торчащие в разные стороны косички с белыми бантиками на концах. Губы раздвинулись в улыбке, обнажив мелкие неровные зубки.

Читаю на обороте: "Братику Сереже от Нади на добрую и долгую память". Внизу пометка: "1941 год".

- Дядя Никита, - обращаюсь я к Семушкину, - не говорил ли тебе Серега, что у него есть сестренка?

Семушкин обрывает мурлыканье и, поставив котелок, мытьем которого он занят, говорит:

- Нет, не припомню, Митрий. Словно бы никакой сестрички у него не было.

Он подходит ко мне, и мы вдвоем разглядываем фотографию.

- А может, тово… двоюродная какая-нибудь.

- Не знаю, может и двоюродная.

Семушкин обтирает руки и осторожно берет карточку.

- Эх, Серега, Серега, дружок наш! Не пришлось свидеться тебе со своей сестричкой.

- Ладно, давай. Буду писать, - говорю я и сажусь за стол.

Мои пальцы уже могут держать карандаш. Но прежде чем написать первое слово, я долго обдумываю то, что должен сообщить бабушке Сережки Подюкова. И потом, кто все же эта девочка? Может быть, школьный товарищ, друг? Пока я ломаю голову, приходит старшина и приносит газеты.

- Здорóво, други-приятели!

- Здравствуйте, товарищ старшина!

- Новости, новости, - трясет он газетами. - Наши войска закончили окружение сталинградской группировки.

Семушкин часто и мелко моргает, приоткрыв рот.

- Закончили окружение… - лепечет он.

- Вот это здóрово! - кричу я.

- Здóрово, здóрово, други-приятели!

Старшина перенял это обращение к нам от Федосова.

- А еще здоровей… отгадайте, что? - задорно улыбается старшина.

Мы с недоумением смотрим на него.

- Вот! - он достает из кармана какую-то бумажку. - Вот, - добавляет старшина и сует мне в руки небольшой розовый листик.

Я читаю и не верю глазам. Я, Митяйка Быков, завтра должен явиться в штаарм для получения правительственной награды.

- Это неправда, - выдавливаю я из себя.

- Вот чудак! - смеется старшина. - Тут же ясно-сказано: ты, Федосов, Подюков и Бондаренко должны прибыть…

- Нет Подюкова, - обрываю я старшину.

- Знаю, - тихо говорит он. - А ты и Федосов завтра поедете. Ну, бывайте, - говорит старшина и, забыв отдать газеты, уходит.

Я стою посреди комнаты и непонимающе смотрю на захлопнувшуюся за ним дверь.

Вечер мы проводим в беспокойном ожидании утра. Дяде Никите тоже передалось мое волнение. Он уже, наверное, десятый раз спрашивает:

- Медаль или орден, Митрий?

- Не знаю… Наверно, медаль.

Поздно вечером я все же снова сажусь за прерванное письмо к Сережкиной бабушке.

"Дорогая (по настоянию Семушкина прибавляю: и любезная) бабуся нашего дорогого и славного друга и товарища Сережи Подюкова, а также и наша, здравствуйте! Сообщаем Вам, что Ваш внук Сережа Подюков - есть наихрабрейший воин и патриот своей Родины. Мы, его товарищи, бок о бок сражались с ним против фашистов в течение долгих месяцев, вместе делили солдатский сухарь…"

Семушкин настаивает вместо "сухаря" написать "хлеб-соль", но я не знаю, как согласовать эти два существительных разного рода со словом "солдатский", и вынужден оставить "сухарь".

"…Он, Ваш внук, проявил себя героем и за это награжден правительственной наградой. Он много рассказывал нам о Вас, бабуся, и всегда отзывался хорошо…"

Мы смотрим друг на друга. Как сообщить ей о смерти?

- Ты, Митрий, учен, тебе и карты в руки, - говорит Семушкин.

- Начали вместе, давай вместе и кончать, - настаиваю я.

- Оно, конечно, так бы надо… - Он с минуту мнет мочку уха и продолжает:

"Мы никогда не слышали от него обидного слова. Только, дорогая наша бабуся, мы не могли уберечь его, нашего любимого Сережу". - Тут дядя Никита осекается и громко сопит.

Я перевожу дыхание и, собравшись с духом, пишу:

"Ваш внук и наш боевой товарищ и друг Сергей Подюков пал смертью храбрых в боях за нашу Родину…"

Больше писать я не могу. Семушкин говорит, что надо сообщить, где погиб, но я знаю - военная цензура едва ли пропустит такие подробности. В конце письма делаю приписку: "Награду мы вышлем Вам позже".

После письма мы не говорим ни слова. Дядя Никита трет себе нос и громко сопит. Я медленно надписываю адрес, стараясь не делать помарок. Но этот противный карандаш, как назло, ломается, строчки ложатся вкривь и вкось. Потом все как-то расплывается, предметы разбухают и делаются прозрачными. Вместо столешницы я вижу окопы, фрицев, бегущих прямо на меня, и кучи голубых трупов. Глазами отыскиваю серую шинель Сережки и протягиваю руку, чтобы помочь ему вылезти из этой свалки. Но его рука холодна и бесчувственна, глаза смотрят куда-то мимо меня, далеко, далеко… Сережка! Дружок мой!

- Ну, будет, Митрий! - ласково говорит дядя Никита.

Я вздрагиваю, поднимаю голову. Рука Семушкина лежит у меня на плече: большая, шершавая, добрая и очень теплая.

Я и Федосов сидим в старом обшарпанном кузове нашего полкового газика и при каждом нырке хватаемся за борта.

- Тише ты! - кричит лейтенант.

Шофер сбавляет скорость.

Мимо нас пробегает ельник, запорошенный снегом, вышагивают телеграфные столбы с оборванными проводами. Старшина заглядывает в заднее смотровое стекло, улыбается: ну как, мол, с ветерком?

Встречные машины обдают нас снежной пылью и запахом бензинового перегара.

- Эх, лыжи бы сейчас да в лес! - говорит Федосов.

- Вы любите лыжи?

- Я? - он удивленно смотрит на меня. - Я, брат Быков, имею разряд по лыжам. Вот.

- Снегу мало здесь. Вот к нам бы на Урал.

- Да-а, - задумчиво говорит он. - Урал. А я ведь бывал на твоем Урале… На соревнования ездил от института.

- Вы в каком учились?

- Учился, да, видишь, не доучился. А хотел быть архитектором.

- После войны будете.

Федосов не отвечает. Я смотрю на белый полушубок лейтенанта и думаю: "Сколько кровавых пятен появится на этой изжелта-белой коже, сколько дыр, опалин и разного рода отметин, пока отгремит последний залп войны. Не будет одного, полушубок наденет другой, потом третий, пока хозяйственники не спишут его или не передадут обозникам".

Я знаю, Федосов думает о том же или приблизительно о том же. Если бы мы не видели и не знали, что такое разрушенный город на том берегу, может быть, лейтенант ответил бы мне: "После войны окончу курс и буду строить, строить, строить, пока последний след войны не будет уничтожен". Но мы знаем, что такие или подобные города на великом пути к победе еще встретятся не раз. Это нас отрезвляет.

В десять утра мы въезжаем на улицу Средней Ахтубы. Вручение наград назначено на двенадцать.

Старшина с шофером уезжают дальше, мы остаемся в селе и разыскиваем штаб. Впрочем, это не так трудно. Скопление машин, коней и людей выдает штаб армии.

Я смотрю на это непривычное скопище со страхом.

- Почему же они, дьяволы, не маскируются?

- Э-э, Быков, времечко не то. Ты забыл, что сейчас не они нас, а мы их. Понял?

- Но ведь могут же налететь, - настаиваю я.

- Черта с два налетят, когда каждый самолет им нужен там. А ежели прилетит какой-нибудь "юнкерс", то пусть видит, что их уже не боятся. Это не сентябрь и не октябрь.

Действительно, это не октябрь. Последние сводки приносят вести о все новых и новых победах. Немецкие солдаты, узнав о разгроме танковой группы Манштейна, сдаются пачками. А главное, моральный дух немецкой армии опустился ниже нуля.

Мне хочется остаться одному. Не знаю, откуда появилось такое желание. Может быть, виноваты вон те четыре березки, которые стоят в проулке. Кстати, Федосов встречает знакомого и останавливается.

Я заворачиваю к деревцам, подхожу к ним вплотную. Здравствуйте, милые березоньки! Как давно я вас не видел. Вы такие же, как у нас на Урале. Мне чертовски приятно видеть вас и даже хочется погладить… Моя рука ложится на серебристый с черными глазками ствол. И уносят меня мысли далеко, далеко… Выплывает передо мной уральская зимушка с морозами, метелями. Застыли волны сугробов. Повсюду леса, леса… А лапчатые ели, а могучие сосны? И на них пушистые шапки снега. Проскачет под ними косой и оставит за собой незамысловатые точки следов. Где-то треснет сук да, может, проскрипит ствол пихты - и опять дрема, студеная глубокая дрема ляжет на волнистое море крон. Кама уже оделась в ледяной панцирь. Ей посчастливилось, не то что Волге. Не жужжали над ней пули, не рокотали моторы стервятников, не бороздили ее волн снаряды, не плыли по ней трупы, много трупов…

- Солдату не положено так глубоко задумываться.

Я оборачиваюсь с твердым намерением обругать говорящего, но с губ не слетает ни одного слова.

- Что, не узнаешь? Эх, а я думала, ты не всю память растерял, Ну? Узнал?

Вспоминаю катера, потом берег, где мы высадились, дом, где мы обогрелись и поели, и даже выпили по сто граммов… Потом санитары, повозки, машины и опять санитары. Ну, конечно, я ее видел между ними. Она помогала нам сходить на берег, потом - устраиваться на повозках. И тогда она что-то сказала мне, вроде: "Выше голову!" Помню, я силился улыбнуться, но чуть не заплакал. Она помогла мне втиснуться в повозку и зачем-то пожала руку. А я… икал, как самая последняя свинья, потому что нажрался сухарей и концентратов.

- Вы?

- Зачем так церемонно. Мы ведь солдаты. Значит, я ошиблась насчет твоей памяти. Узнал все же.

- Узнал все же.

- А скажи, из тебя всегда так приходится вытягивать слова?

- Нет, только по субботам.

Она смеется. Смех ее нравится мне.

- По березкам соскучился?

- Угу, ты отгадала. Ведь я житель лесных краев.

У нее мягкие черные бровки, открытые серые глаза, тупенький нос и смеющийся рот. Из-под шапки выбиваются вихры черных волос. Она ниже меня чуть ли не на целую голову.

- Как зовут тебя? Давай знакомиться.

Она снимает перчатку, самую настоящую шерстяную перчатку домашней вязки, и протягивает руку. Я беру эту руку в свою и жму что есть силы.

- Дмитрий, попросту Митяй.

- Фрося попросту… Все равно не закричу…

Награды вручают в небольшом бревенчатом доме. Мы выстроились в две шеренги. Я стою у самых дверей, во второй шеренге. Рядом со мной Фрося. Впереди меня Федосов. Я то смотрю на его стриженый затылок, то скашиваю глаза на Фросин профиль.

Из комнаты сбоку выходит капитан и раскладывает на красном сукне стола белые четырехугольные коробочки. Под каждой такой коробочкой лежит листик бумаги. Потом появляется генерал.

- Смирно! - командует капитан, и мы вытягиваемся в струнку. - Бойцы, командиры и политработники выстроены для вручения правительственных наград! - чеканит он.

- Вольно, - по-домашнему говорит генерал и проходит к столу.

- Кто это? - шепотом спрашиваю я девушку.

- Генерал Гуров, член военсовета армии.

У генерала черные-пречерные брови, голова острижена под машинку. Я много слышал о нем хорошего и невольно проникаюсь уважением к этому человеку, соратнику и боевому товарищу нашего командарма Чуйкова.

Вызывают по одному. Награждаемый выходит к столу, берет из рук Гурова коробочку с медалью или орденом и после "служу Советскому Союзу" уступает место следующему.

- Медалью "За боевые заслуги" награждается Сайкина Ефросинья Ивановна.

Девушка хлопает по плечу впереди стоящего и через минуту возвращается с открытой коробочкой в руке.

- Поздравляю, Ефросинья Ивановна!

- Благодарю, Дмитрий!..

- Рядовой Подюков Сергей Федорович, - громко называет капитан.

Я собираюсь с духом и отвечаю:

- Пал смертью храбрых.

- Быков Дмитрий Петрович…

Я вздрагиваю и, чтобы не тревожить Федосова, протискиваюсь между порогом и им.

Генерал смотрит на мою забинтованную руку и спрашивает:

- Сколько вам лет?

Я растерянно хлопаю глазами и, как назло, не могу вспомнить своих лет.

- Ну, так сколько же вам исполнилось? - повторяет генерал.

- Товарищ генерал, награжденный Подюков был моим другом. У него, кроме бабушки, никого нет. Прошу вас награду выслать ей, - неожиданно для себя выпаливаю я.

Генерал сочувственно смотрит мне в глаза и в знак согласия кивает головой. Потом сует мне в руку коробку и поздравляет.

Я иду к своему месту, ни на кого не глядя. Но чувствую, что все улыбаются и смотрят на меня.

- Что у тебя? - спрашивает Фрося.

Я раскрываю коробочку и вижу серебристый кругляш медали "За отвагу".

Девушка нащупывает мою руку и жмет ее.

- Ты что же, забыл, сколько тебе лет?

- Забыл, честное слово: вылетело из головы.

Она поджимает пухлые губки и прыскает в перчатки, которые держит в руке.

Федосов получает орден Красной Звезды. Я вижу, как в круглых глазах его пляшут чертики ликования, "Будет воображать теперь", - думаю я и сую коробку в карман шинели.

Мы все трое едем на попутной машине. Старшину, который уехал в Ленинск, решили не ждать. Фрося сидит рядом со мной в кузове, командир роты устроился в кабине "студебеккера".

- Тебе куда? - спрашиваю я девушку.

- Известно куда, на переправу.

- Как там со льдом?

- Скоро уж.

Я разыскиваю ее руку в шерстяной перчатке и молча жму ее. Она отвечает мне легким пожатием.

- А Подюков кто такой?

- Мой лучший друг, какого во всем мире не сыскать.

Она молчит и зачем-то глубоко вздыхает.

Когда я схожу, она тоже молчит, только смотрит внимательно и долго.

- Опять забудешь? - спрашивает она, когда я уже перекидываю ногу через борт.

Мне вдруг не захотелось слезать с машины. Но машина уже кашляет и трогается. Я спрыгиваю с баллона.

Мы с Федосовым машем руками. Я вижу, как поднимается Фросина рука, одетая в теплую шерстяную перчатку домашней вязки с двумя узорчатыми полосками на тыльной стороне, и отвечает нам несколькими взмахами.

Сегодня утром доктор снял с моих ран бинты, а сейчас старшина, двое ездовых, Семушкин и я, нагруженные вещевыми мешками, бредем по острову. Широкое русло реки мы перешли по льду.

Заросли ивняка отбрасывают на снег темно-лиловые тени. Мы переходим ложбину и садимся отдыхать. Отсюда виден правый берег. Он черной громадой высится над Волгой. Я снова вдыхаю запах города-фронта.

Разноцветные вспышки ракет, трассы пуль, упирающиеся в облака яркие столбы прожекторов, искрящиеся разрывы снарядов, багровые купола зажигательных ампул и пылающие струи огнеметов делают выщербленную стену берега жутко-величественной.

И, глядя на это множество огней, я впервые осознаю масштабы развернувшейся битвы. Страшен город с левого берега Волги.

Над нами тонко поют пули. Знакомый холодок пробегает по спине. Как давно я не ощущал этот леденящий озноб.

Мимо нас проходит партия таких же, как мы, навьюченных мешками солдат.

- На "Баррикады"? - спрашивает старшина.

- Куда же еще, как не в этот ад, - недовольно отвечает голос.

- Ну что ж, товарищи, и нам пора, - поднимаясь, говорит старшина.

Лиловых теней уже нет. Они растворились. К берегу подходим по одному и сразу же прячемся за торосы. "Беспокойно замерзает Волга", - думаю я. По-прежнему вспыхивают ракеты и долго висят над водой. Тот берег кажется очень близким. Я сижу за вздыбленной льдиной, по другую сторону которой лежит человек. Но он почему-то никуда не спешит и не разговаривает.

- Браток! - окликаю его.

- Чего же ты кличешь его, он убитый, - говорит мне старшина. Он стоит за соседним торосом. - Их тут хватает, - поясняет он.

Я озираюсь и, действительно, замечаю, что весь берег усыпан мертвыми телами. Как дорого обходится каждая попытка переправиться!

- Митрий, ты тут? - слышу голос Семушкина.

- Здесь, дядя Никита.

Он, согнувшись крючком, перебегает ко мне.

Ракета гаснет. Мы поднимаемся и выходим на лед, поверх которого зеркальной жижей выступила Волга. Где-то впереди также по щиколотку в воде переходят рукав обогнавшие нас солдаты.

Старшина идет первым, мы за ним. Лед скользкий и к тому же неровный. Вот поскользнулся и упал один из ездовых.

- Тише, товарищи, тише, - предупреждает старшина.

Солдат поднимается на ноги и чертыхается. С него ручьями сбегает вода. Мои валенки разбухают и делаются непомерно тяжелыми. Конечно, так же и у других моих спутников.

С треском взлетает ракета, оставляя за собой искрящуюся дорожку. На миг я вижу солдат, идущих впереди. Они вырисовываются, точно мухи на отполированной глади зеркала. Ракета повисает прямо над нами.

- Ложись! - командует старшина и первым залегает. Я успеваю заметить разноцветную россыпь пуль и плюхаюсь за старшиной. К своему удивлению, я почти не ощущаю цепенящего холода.

Пули с коротким присвистом отскакивают от поверхности воды, чертят темное небо где-то над островом.

Но вот ракета гаснет, и мы с бульканьем поднимаемся. Семушкин, нынче почти отвыкший ворчать, выпускает длинную очередь ругательств:

- Доколе они, паразиты окаянные, будут над нами измываться! Да не… они, собачьи выродки! Ох, попался бы мне Гитлерюга… у-у, - рычит он, выплевывая вместе с водой смачные словечки по адресу фюрера и фашистов.

- Быстрее, товарищи! - торопит старшина.

Мы ускоряем шаг.

Страшное впечатление производят на меня знакомые места: какая-то смесь радости, страха и тоски. Вон тот овраг, где оставил я Серегу; вон водокачка, где еще до сих пор защищаются несколько бойцов; а вот и блиндаж КП. За наше отсутствие ничего не изменилось, даже штабель из мертвых тел все еще чернеет на своем месте. И что могло измениться, когда связь с правым берегом была прервана?

У блиндажа нас встречает сам комиссар.

- Давно поджидаем, давно, - радостно говорит он. - И Быков тут, и Семушкин! Да это же, товарищи, можно сказать, целое событие. Входите, входите!

Комиссар, или, вернее, замполит, говорит еще что-то и даже смеется и хлопает старшину по плечу.

- Молодцы, товарищи!

Под каждым из нас образовываются самые настоящие озера. Мы складываем мешки на полки и рассаживаемся. Старшина достает из кармана брюк газеты. Но в каком они виде!

После короткого разговора с замполитом старшина подает нам руку и уходит обратно, взяв с собой и двух ездовых. Как-то им посчастливится обратный переход? Мы с дядей Никитой остаемся в блиндаже.

- Ну, - обращается к нам замполит, - раздевайтесь, обсыхайте и…

Назад Дальше