Сто дней, сто ночей - Анатолий Баяндин 6 стр.


- А, вот и Быков, - выходя, говорит комбат. - Знаешь, товарищ старшина, он ведь со своим другом танк подбил. Рассказывал, надеюсь?

- Нет, не рассказывал, товарищ капитан. Он про другое говорил.

- А что же такое другое?

- Пустяки, так… один случай, - мямлю я.

- Ну, ну. Значит, справился с заданием?

- Справился, товарищ капитан.

- А как спорт, пригодился?

- В самый раз!

- Ну, ладно, - посасывая изогнутый чубук трубки, говорит капитан. - Продукты занесете сюда, - он машет рукой на другую дверь землянки, - и отправляйтесь обратно. Пора, скоро будет светать. А вы, товарищ Быков, идите ужинайте. Проголодались, наверно?

- Не-емного, - отвечаю я, а сам думаю: "Собаку бы съел вместе со шкурой".

- А товарищ Федосов подождет вас.

За спиной капитана замечаю лейтенанта. Он кивает головой и улыбается. Его крепкие белые зубы сверкают даже в темноте.

- Костя, принимай продовольствие, - распоряжается комбат.

Из-за палатки высовывается кудлатая голова повара.

- И накорми товарища Быкова!

Костя легонько поднимает сразу два мешка и затаскивает в другую половину землянки. Я подхожу к дверям и жду.

- Чего торчишь, заходь, - недовольно бросает повар.

Боком протискиваюсь внутрь и сажусь на засаленный чурбан.

- Корми, а чем? Завтрак еще не готов, - ворчит Костя, укладывая на нары два других мешка.

Мне становится обидно. Я встаю и собираюсь выйти.

Повар хватает меня за плечо.

- Ишь ты, какой обидчивый. Так я тебя и отпустил. Садись и рассказывай.

Наш повар падок до всяких былей и небылиц. Рассказать - это непреложное условие, которое он ставит перед каждым, кто заходит на кухню. Напротив меня булькает котел. Кажется, что он так же недовольно ворчит, как и его хозяин.

- Ну, что буркала-то пялишь, говори.

Он достает полную миску холодной каши и ставит передо мной на дощатый ящик, приспособленный под стол.

- Вот, жри и рассказывай.

Я вытаскиваю свой "кашемет" и уплетаю вчерашнюю кашу за обе щеки.

Костя берет термос и наливает в жестяную банку какую-то жидкость.

- Это заместо кофия, - говорит он.

Я принюхиваюсь. От банки "заместо кофия" пахнет водкой. Пью и закусываю кашей. Потом рассказываю о своих приключениях. Повар смотрит мне в рот, как будто боится не расслышать.

- Значит, до самого берега подходили?

- Почти.

Голова тяжелеет, веки делаются толстыми.

- Меня лейтенант ждет, - наконец говорю я ему.

- Значит, в трубе чуть труба не пришла?

- Ага.

Он смеется раскатисто, раскачиваясь всем телом.

- Ладно, иди, - выталкивает меня повар и в самых дверях сует мне в карман какой-то сверток.

"А он все же добрый", - заключаю я.

Федосов стоит, навалившись плечом на стойку, которая поддерживает земляную насыпь над входом.

- Пошли? - спрашивает он.

- Идемте!

Мы сперва спускаемся вниз, потом по оврагу, который прорезает берег, поднимаемся вверх. У меня кружится голова, слипаются веки. Федосов что-то говорит о собрании, но я почти не слышу его. Правда, мне немножечко завидно, что он уже коммунист, а мы с Сережкой только комсомолята. Я плетусь за ним, плохо разбирая дорогу.

Вот и знакомый поворот. Отсюда до наших - рукой подать. Мне почему-то становится холодно, я зеваю и втягиваю голову в плечи.

- Спишь? - спрашивает лейтенант.

- Не-ет, не сплю-ю.

Чтобы доказать, что я действительно не сплю, задаю ему вопрос:

- День-то как прошел?

- Как обычно, три атаки отбили да троих похоронили.

Сон как рукой сняло.

- Кого?

- Верескова, Пантюхина и Величко.

Всех погибших я знал. Один Пантюхин был старше меня, остальные моего возраста. Мне не терпится спросить о своих приятелях.

- А как там…

- Живы твои други-приятели, - предупреждает он мой вопрос.

Сон снова клонит голову.

В дом я захожу совсем сонным. А где-то за нами желтая полоска зари уже золотит заволжские дали.

- Прибыл? - спрашивает Семушкин.

- Вроде того, - отвечаю я и падаю рядом с Сережкой на кипы бумаг.

Сквозь сон слышу, как дядя Никита набрасывает на нас плащ-палатку.

Проспал я не более двух часов. Сережка и Семушкин, как обычно, стоят у своих окон. Я сажусь за стол, за настоящий канцелярский стол, только без тумбы, который поставили в простенке между окон и застлали газетой. Для меня оставлен суп с клецками. Я вытаскиваю Костин сверток и разворачиваю промасленную бумагу. Подюков и дядя Никита делают вид, что заняты чисткой оружия. Я спокойно извлекаю из свертка увесистый кусок сала и с минуту любуюсь им.

- Товарищ Подюков, - дьявольски хладнокровно обращаюсь я к своему другу, - не дадите ли вашего кинжала?

Он смотрит на сало и хлопает глазами. Потом молча шарит по карманам и подает мне небольшой складень с деревянной ручкой. Сало я разрезаю на три равных куска. К черту тоненькие пласточки, которыми только раздражаешь желудок!

Семушкин заботливо обтирает мой карабин, потом заряжает. Ружейная перестрелка усиливается. Нужно спешить.

- Налетай! - командую я. - Товарищ младший сержант, прошу!

Сережка подпрыгивает к столу, Семушкин отмеривает один шаг.

- А я думал, ты один, - смеется Подюков.

- Хотел было один, да раздумал: больно муторно глядеть на твою кислую физиономию.

- Трофей? - спрашивает Семушкин.

- Нет, вознаграждение нашего повара за мои труды.

Мы рвем зубами пахнущий чесноком шпиг и улыбаемся глазами. Я повторяю то, что рассказал Косте.

По глазам дяди Никиты вижу, что он рад моему возвращению, хотя об этом не сказано ни слова.

Суп мы оставляем на обед.

День проходит в перестрелке. От резкого хлопанья Сережкиного карабина у меня звенит в левом ухе. Сережка никак не может привыкнуть стрелять в одиночку.

Вечером к нам приходит комиссар. Нас собирают в угловой комнате, довольно просторной, о трех окнах, которые выходят в наш тыл. Теперь эти окна заложены кирпичом, В комнате стоит буржуйка. Здесь же командный пункт нашего гарнизона. В углу, на колченогом столе стоит телефон, возле которого дежурит связист. На его бледном лице ярко горят крупные прыщи. Фамилия связиста Доронин.

Подюкова мы оставляем на посту. Собирается человек пятнадцать, остальные на местах.

Комиссар рассказывает нам о положении на фронтах, потом зачитывает клятву, которую должны подписать все защитники города.

Мы подходим по одному и ставим свои подписи.

- Товарищи, - обращается к нам после комиссара Федосов, - в этот торжественный день все вы должны понять, какая ответственность легла на нас. Мы поклялись и заверили в этом нашу партию и народ, что не отступим более ни шагу назад, что город мы отстоим. На том берегу для нас нет земли!

На этот раз лейтенант - как заправский оратор. А ведь еще вчера он не мог связать двух фраз.

Мы все понимаем, что отступать нельзя, да и, собственно, некуда. И поэтому твердо верим в слова клятвы: "Ни шагу назад! На той стороне Волги для нас нет земли!"

После Федосова выступает Митрополов - солдат-ветеран, воюющий от самой границы. Он тоже коммунист. Голос у него тихий, немного хриплый. Он говорит вдумчиво, словно читает по книге, с чувством, с толком и увесистыми паузами.

- Клятва, - пауза не очень большая, - это наша жизнь, товарищи, это наша кровь! - Опять пауза. - Вы семи видите, - продолжает он, - как измотан враг. Не сегодня-завтра он выдохнется окончательно. А мы, - тут он смотрит на всех по порядку, - мы должны еще тверже стоять, проявляя при этом мужество, отвагу и упорство.

Его глаза останавливаются на мне.

- Наш маленький гарнизон уже показал свою стойкость, Среди нас есть бойцы…

Я опускаю глаза и прячусь за спину Семушкина.

- …которые проявили себя как настоящие герои.

Мне становится жарко.

- Вот товарищ Быков, например…

Все головы поворачиваются в мою сторону.

- …и товарищ Подюков. Покажитесь, товарищ Быков, - неожиданно обращается он ко мне, - вот так…

Я высовываю плечо и нос.

- …Ведь подбить танк - дело не шуточное. Они поняли, какая ответственность возложена на нас, и они с честью оправдали, - увесистая пауза и жестикуляция сжатым кулаком, - доверие комсомола, нашей партии. Честь и хвала этим юношам! - заканчивает он и еще долго смотрит в нашу сторону, держа сжатый кулак в воздухе.

Кто-то пытается похлопать в ладоши, кто-то говорит: "Молодцы!"

Но самое страшное было впереди. Комиссар, откашлявшись, обращается ко мне:

- Вы бы сказали что-нибудь, товарищ Быков. У меня подкашиваются ноги, и я чуть не падаю. Помогает удержаться оттопыренный хлястик на шинели Семушкина.

- Митрий, брякни им что-нибудь. Ждут ведь, - тихо говорит дядя Никита.

Отступать некуда. Не поднимая глаз, я подхожу к столу и… молчу.

- Смелее, смелее, - слышу рядом с собой подбадривающий баритон комиссара.

Я внимательно рассматриваю автомат, который висит у меня на груди. Вот здесь, во втором вырезе кожуха, блестят три еле заметные зазубрины. Отчего бы это? Потом догадываюсь, что ударило осколками кирпича. Правая сторона диска блестит. Это от трения о шинель или брезентовый чехол.

Чувствую, что все смотрят на меня. Тело сжимается в комок, и весь я уменьшаюсь в размерах. С чего начать? И как вообще говорят речи? Пробую подобрать несколько подходящих слов: "Товарищи, прежде всего…"

Но, подбирая следующее выражение, забываю начало. К своему ужасу чувствую, как предательская капелька пота безжалостно щекочет самый кончик носа. У меня нет сил смахнуть ее. Язычок пламени на фитиле "катюши" трепыхается, отчего изломанные тени бойцов подпрыгивают и качаются из стороны в сторону.

Наконец, я делаю вдох такой глубокий, что при всем желании не мог бы сказать ни слова. "Нет, так не годится", - думаю я и выпускаю часть воздуха через нос.

- Это все Сережка… - вырвалось у меня.

Бойцы смеются, о я чуть не плачу. Но надо выдержать испытание.

- Он ведь начал: гранаты притащил… - Вспоминаю, что надо называть товарищей только по фамилиям. - Подюков, то есть, - поправляюсь я задним числом.

Опять смешок. Но я уже не сжимаюсь в комок. Даже самому улыбнуться захотелось.

- Вот мы и смазали по нему. Товарищ Семушкин помогал… прикрывать… и товарищи тоже.

Теперь уже смеялись все, включая комиссара и Федосова.

- Разрешите быть свободным, товарищ комиссар?

- Хорошо, идите, товарищ Быков!

Я опять занимаю позицию за спиной дяди Никиты. Кто-то еще говорит, но я уже ничего не слышу. Теперь перед Сережкой у меня козырь: я произнес речь!

Вскоре мы расходимся и посылаем в "штаб" постовых. Подюкова я толкаю в бок и говорю:

- Я ораторствовал. Ничего, получается. Если тебя заставят, - советую я, - не тушуйся. Это просто: режь напрямик и все.

Хотя у нас на позиции темно, но я чувствую, что он смотрит на меня с недоверием.

Я встаю у окна, он уходит.

Поздно ночью мы слышим над собой шорох.

- Бродячие кошки, - тихо говорит Семушкин.

Но через несколько минут шорох повторяется. Нет, это не кошки. Кто-то ступает тяжело и неосторожно.

- Командиру сказать надо, - советую я.

Дядя Никита трогает за плечо Сережку, который дрыхнет в углу, свернувшись кренделем.

- Зазря не будем беспокоить лейтенанта, - решает наш старшой и мы соглашаемся с ним. - Вот что, робята: разведать надо. Ежели опасность какая - нам и быть в ответе.

- Темно ведь, - спросонок мямлит Подюков. - Не разберешь.

- Ракетницу прихватим!

Дядя Никита остается охранять позицию; мы с Сережкой берем заряженную ракетницу и, держась друг за друга, направляемся к пробоине, через которую уже лазили наверх. Осторожно перешагиваем через завалы и разный хлам. Хотя мы давно считаем себя закаленными воинами, все же как-то неприятно и немного жутко идти навстречу опасности.

Вот и дыра. Лестницы почему-то нет на своем месте. Вероятно, убрали или отшвырнуло разрывом. Мы шарим по углам.

- Вот она, - шепчет Сережка.

Я подхожу к нему, и мы вместе поднимаем лестницу. У Подюкова карабин, у меня только ракетница.

Лестница шаткая и ненадежная, но довольно широкая.

- Давай я, у меня карабин.

- Сперва осветить надо.

- Тогда лезем вместе, - не унимается Сережка.

- Лестница не выдержит!

- Выдержит, - уверяет Подюков и ставит ногу на первую ступеньку.

Я нервничаю и отталкиваю его плечом.

- Тише!

- Сам тише!

Наконец мы втискиваемся на лесенку оба и поднимаемся на две ступеньки. Лестница трещит и качается.

- Если загремим, я тебе голову оторву, - обещаю я.

Все это мы говорим шутя, чтобы скрыть друг перед другом волнение.

Я ухватываюсь за расщепленную балку, которая торчит в дыре, и всовываюсь туда по пояс. Подюков сопит и встает рядом.

Мы несколько минут всматриваемся в темноту. Силуэты развалин кажутся нам живыми. Но шороха мы больше не слышим.

- Видишь, - толкает меня в бок Сережка и высовывает карабин.

- Где?

- У третьего окна.

Теперь я вижу. В пролете окна что-то чернеет.

- Фриц!

- Тише!

- Ракету давай!

- Тише, дьявол! Может, наш.

Человек ступает на подоконник и жестикулирует руками. Догадываемся, что эта жестикуляция - условный сигнал. Теперь мы ясно различаем квадратную каску врага.

- Офицер! - шепчет Сережка.

- Давай сразу. Ты стреляй - я ракету пульну.

- Давай!

Куда бы выстрелить? Пробоина в потолке второго этажа светлеет в стороне. Нет, не попасть. И в самую последнюю секунду я решаю стрелять в то окошко, где стоит враг.

- Пли! - командует Подюков.

Два выстрела, фосфорический отсвет ракеты на спине врага, дикий вопль и наше падение - все это происходит почти одновременно. В самое последнее мгновение я замечаю, как немец перекувыркнулся с подоконника вниз. Лестница с треском валится рядом с нами.

Встревоженные шумом, оба крыла открывают огонь. Кто-то бежит по коридору.

- Кто здесь? - узнаем мы голос Федосова.

- Мы, - пыхтит Сережка.

- Что там такое?

- Фрицы, товарищ лейтенант!

- Где фрицы?

- Только один был, и того больше нет, - поднимаясь, поправляю я Сережку.

- Говорите толком, где?

- Там, - Подюков машет на потолок. - Мы его поджарили маленько.

Федосов встревожился.

- Вот куда лезут, гады. Ладно, - задумчиво говорит он. - Идите по местам, други-приятели!

Он уходит в правое крыло, мы плетемся на свою позицию, ощупывая ушибленные места.

Наше командование не ошиблось. Основной удар противник направляет на "Баррикады" и "Красный Октябрь". Дни и ночи части дивизий Людникова, Жолудева и Гуртьева отражают яростные атаки, После ожесточенных боев фашистам удается прорваться к Волге южнее улицы Деревенской. На подмогу бросают 650-й полк. Штыковыми контратаками он ликвидирует вражеский клин.

Со второй половины октября бои за заводы принимают почти исступленный характер. Противник бросает все новые и новые части пехоты, поддерживаемые большим количеством самолетов и танков, Крестатые эскадрильи буквально перемалывают заводы, переправы, тылы.

История войн еще не знала такого страшного единоборства: исступленный фанатизм столкнулся с осознанной верой; железо встретилось с непреклонным упорством; пьяный натиск - с вдохновенным героизмом; хитрость - с подвигом.

Мы устали, очень устали. Ежедневно атаки, атаки, атаки. Смех и шутки все реже веселят нас. Зато мы здорово научились лаяться. К каждому выражению мы прибавляем многоэтажные матюки. Это успокаивает. Немцы обнаглели до безобразия: вчера они забрались на второй этаж, сегодня сунулись в правое крыло. Отбили.

Каждый день наш гарнизон становится меньше на одного-двух человек. А пополнения нет. Наша троица все так же стоит на позиции.

Поясные ремни мы подтянули снова. Утром рано - жидкая пшенка, поздно вечером - пшенка жидкая. У Семушкина опять болит живот. Рыжая щетина на его щеках побурела от грязи. Веки воспалились и покраснели. Он часто мигает и отирает слезы. Мы проклинаем сквозняк и заделываем одно окно кирпичом. Но это почти не помогает. При первой же бомбежке все рушится. Каким-то чудом мы остаемся живы, даже не ранены. "Красный Октябрь" держится молодцом. Его ежедневно бомбят пикировщики, но это не помогает фашистам. Защитники завода стоят насмерть. "Баррикады" ни в чем не уступают "Октябрю". Атаки повторяются по семь-восемь раз в день.

С Волги дует холодный пронизывающий ветер. Наши старенькие шинельки продувает насквозь. Иногда по одному убегаем в ту угловую комнату, в которой комиссар зачитывал нам клятву.

Вчера я ходил за ужином: теперь ходят все, соблюдая очередь. Шел тем же овражком, по которому мы поднимались с Федосовым. На повороте у самого берега меня поразило множество раскиданных ботинок и сапог. Глыбы вывороченной земли были залиты кровью, облеплены человеческим мясом. Я хотел поднять один сапог. Он был странно тяжел. Из голенища торчала окровавленная нога.

Вокруг нашего КП чернели воронки и комья разбросанной земли.

Мы часто не видим, что делается вне наших стен.

Когда я зашел к Косте, он мне рассказал, что их бомбили девять "юнкерсов". "Девять "юнкерсов", - подумал я, - девять на такой клочок земли, где и двум танкам не разминуться". Одна из множества бомб упала на землянку, где находилось двадцать бойцов. Никто, конечно, из них не уцелел.

Я молча принял термос, вещевой мешок с сухарями и поплелся обратно. Проходя мимо развороченной землянки, опустил голову, чтобы ничего не видеть. Я не боялся - мне просто было тяжело. Переступая через комья, которые никак не мог обойти, слышал запах крови. И этот запах мне чудился всю ночь. Я ничего не сказал своим друзьям. В наших условиях неведение порой самое лучшее лекарство от всяких бед.

Сижу в угловой комнате и чищу автомат. Теперь у всех бойцов по винтовке и автомату. Правда, Семушкин категорически отказывается от ППШ.

- Винтовка надежнее, - говорит он.

Атаки повторяются так часто, что мы не успеваем перезаряжать оружие. В случае, когда заедает автомат, берем винтовку или карабин. Сережка очень доволен, что у него автомат.

Напротив меня сидят Гуляшвили и Долидзе. Они где-то разыскали довольно потрепанную балалайку и теперь под ее аккомпанемент поют свою печальную "Сулико". Поют тихо, на своем родном языке. Я не понимаю грузинских слов, но знаю один куплет в русском переводе. Мне нравится эта песня, и я тихонько, себе под нос, гнусавлю один и тот же куплет.

Кроме нас, есть еще несколько бойцов. Вон там в углу, за печкой, стоит Ваньков. У него освещена половина лица и плечо. Глазные впадины кажутся черными провалами, какими их рисуют на черепе. За столом у телефона сидят Бондаренко и Федосов. Они тоже слушают. Младший лейтенант подпер рукой небритый подбородок. Он смотрит куда-то вдаль и, наверняка, ничего не видит. Федосов рассматривает зайца, которого нарисовал горелой спичкой на столешнице. Журавский трет себе нос.

Назад Дальше