Овчинников пополз по ложку к рельсам, с трудом волоча за собою мину, иногда приподнимал голову – охранников никак нельзя было выпускать из вида…
Неожиданно вдалеке послышался сдавленный железный стук, взвизгнули тормоза, потом взревел мотор. Дрезина! Овчинников не растерялся – дёрнул тесёмки, специально пришитые к простыни и завязанные под шеей, втянул под ткань ноги, втянулся сам. Будто свернулся в кокон, замер. И словно бы исчез. Только что был человек, двигался по снеговой ложбине-промоине, выработанной ветром, пыхтел – и не стало его. Бижоев, наблюдавший за подрывником, отёр ладонью лоб, на котором обильно проступил пот, зашевелил немо губами – творил молитву какому-то своему кавказскому богу…
Дрезина промчалась мимо, Овчинникова она не заметила. Бижоев снова стёр пот со лба.
Высунув голову из-под простыни, Овчинников настороженно огляделся, поймал взглядом одного охранника, потом другого, неторопливо двинулся дальше. Полз он умело – видать, при сдаче строгой армейской дисциплины под названием "Курс молодого бойца" имел пятёрку – и мину за собой тащил хоть и тяжело, но умело, постоянно прикрывался простынёй, то становясь невидимым, то вновь возникая из снега, словно некий дух бестелесный, колдовской.
Бижоев продолжал следить за ним в бинокль, цецекал довольно – не ожидал, что такие таланты откроются в его подчинённом, тихом и скромном бойце, – цецекал и стирал пот со лба, переживал. Никогда так обильно он ещё не потел.
А Овчинников подполз уже к самому полотну, начал ковырять ножом чёрную промасленную намерзь, прилипшую к шпалам, обметавшую понизу рельсы, грязную, неуступчивую – нож брал её с трудом, но Овчинников не сдавался, ковырял и ковырял. Бижоев подумал о том, что, может быть, проще было снять охранников, доставить на их место своих людей и обеспечить себе, как говорят разные чиновные писаки, сектор работы, но потом протестующе дёрнул головой – бесполезно. И опасно – можно погубить всю группу… Овчинников продолжал работать, и командир немо шевелил губами, молясь за него.
Ни поездов, ни дрезин пока не было. Охранники так же, как и полчаса назад, тупо топтались на своих местах, даже человек, похожий на памятник, боролись с холодом. Овчинников благополучно выскреб ножом углубление под рельсом, втиснул туда мину, стараясь, чтобы пятка взрывателя – чувствительного механизма – оказалась точно под тяжёлой чугунной плотью. Когда паровоз наедет, надавит на неё всей своей чудовищной тяжестью, произойдёт взрыв.
Остриём ножа Овчинников подскрёб немного липкой масляной намерзи, замаскировал мину, набросал немного снега, припылил железный блеск.
Конечно, в таких условиях много не сделаешь, но Овчинников сделал всё, что мог, даже более, чем мог…
Неожиданно он насторожился – почувствовал, как что-то ударило по рельсам, сильно ударило, чугун даже зазвенел… Это услышали и охранники, ожили на своих местах, зашевелились, энергично забрякали одубевшей обувью, отогревая ноги, захлопали рукавицами… Где-то за лесом, уже недалеко отсюда, шёл поезд – очередной воинский эшелон. Очень неплохо было бы его оприходовать.
Бижоев услышал звук эшелона даже раньше, чем охранники и Овчинников, такова была акустика пространства: в воздухе неожиданно послышался шмелиный гуд, на мгновение он исчез, потом возник вновь – неровный, назойливый, недобрый. Бижоев приподнялся над снегом, словно бы хотел подать команду работавшему у полотна подрывнику – давай, уходи! Отползай, отползай!
Но Овчинников чего-то мешкал – присыпал мину крошкой, подгребал к ней чёрные комки и на сам корпус мины, затем швырнул несколько горстей снега. Бижоев, переживая за него, недовольно крякнул, покрутил головой.
А шмелиный гуд усилился, рельсы уже пели по-настоящему, в голос, и песня их была громкой – поезд находился за близким, выщербленным снарядами леском, сейчас выскочит из-за деревьев, осталось всего несколько минут… А Овчинников всё находится у полотна.
Бижоев яростно покрутил головой, потом яростно хлопнул кулаком по снегу, пробив его едва ли не до самой земли:
– Ну!
Наконец Овчинников оторвался от дела – по-рачьи, приподнимая зад, на несколько метров отполз от полотна, потом развернулся и, прикрываясь простынёй, пополз проворнее. А от звука приближающегося поезда уже подрагивала, дёргалась мелко не только земля – дрожал сам воздух, в нём приплясывали тусклые искорки, похожие на угольную пыль, выброшенную из паровозной топки, над снегами здешними летали возбуждённые вороны, галдели оглашенно – что-то чувствовали, ворона ведь – птица умная, вещая, всё понимает… Бижоев снова стукнул кулаком по снегу:
– Быстрее, быстрее!
Из-за леска с грохотом и шипением выскочил чёрный зачумленный паровоз – наш, советский, красная звезда на длинном округлённом носу была замазана асфальтовой краской, перед собою паровоз толкал обложенную мешками платформу, на которой был установлен пулемёт и сидели несколько съёжившихся, похожих на больших замёрзших птиц немецких солдат.
– Ну, Овчинников! Быстрее! – вскричал Бижоев, приподнимаясь над снегом и блестя зубами. – Ну!
За паровозом, теснясь друг к дружке, постукивали колёсами несколько пассажирских вагонов – офицерские, один из вагонов был спальный, мягкий "шляфваген", в нём наверняка ехал какой-то крупный чин, может быть, даже генерал, за офицерскими вагонами тянулись два десятка теплушек с тонкими железными трубами, схожими с водосточными коленами, из каждой такой хлипкой трубешки валил густой дым, клочьями расползался по пространству, за теплушками следовали полтора десятка платформ с полевыми орудиями, замыкали этот длинный состав ещё несколько теплушек и второй паровоз, такой же чёрный, грязный и одышливый, как и первый. И такой же трудяга с красной звездой на лбу, замазанной асфальтовой, похожей на смолу краской.
– Уходи, уходи скорее, Овчинников! – закричал что было силы Бижоев, но крика своего не услышал.
Воинский состав стремительно наезжал на мину. Один из солдат, сидевших на платформе, обеспокоенно вытянул голову, приподнялся – заметил-таки Овчинникова, ткнул кулаком в плечо своего напарника, что-то проорал ему на ухо – Бижоев увидел, как широко открылся его зубастый рот.
Напарник глазастого солдата также приподнялся со своего места, округлил в ужасе глаза – понял, что сейчас произойдёт, – и кинулся к пулемёту.
Тут Бижоев впервые пожалел, что у них в группе нет ни одной винтовки, только автоматы, а сюда бы трёхлинеечку, всего одну родимую, российскую винтовочку, она быстро бы поставила всё на свои места, из винтовки пулемётчиков можно было бы снять всех до единого, по очереди, а из автомата – слабо… Автомат не достанет. Бижоев от бессилия даже застонал, оглянулся, не зная, что делать, обвёл побелевшим от внутренней досады и боли взглядом своих бойцов и, вскинув автомат, дал по платформе очередь.
Звука выстрелов не было слышно – увязли в грохоте поезда, пули до платформы не достали, стрелять было бесполезно, и Бижоев бессильно ткнулся лбом в снег, приподнял голову и снова всадился лбом в снег – он ничем не мог помочь Овчинникову.
А немецкий солдат, торопясь, понимая, что сейчас может произойти нечто непоправимое, развернул тяжёлый пулемёт вместе с треногой, опустил ствол и саданул пулями по снегу, в котором барахтался Овчинников.
Первая очередь прошла мимо, в воздух взлетела лишь серая крупчатая пыль да вверх устремился горячий парок, взбитый раскалённым свинцом, вторая угодила точно в подрывника. Бижоев застонал. Снег вокруг Овчинникова покраснел.
Солдат, ворочавший тяжёлое тело пулемёта, радостно захохотал – Бижоеву были хорошо видны его белозубый открытый рот и чёрный, обросший щетиной подбородок, – вскинул руки, заплясал на платформе.
Платформа наехала на мину, следом за ней наполз и паровоз, но взрыва почему-то не последовало. Овчинников был ещё жив, он понял, что, скорее всего, не сработал взрыватель, поднялся из последних сил и дал по мине очередь из автомата. Так что плясал белозубый пулемётчик недолго…
Рельсы под паровозом приподнялись, тяжёлый пулемёт невесомой пушинкой улетел за борт платформы, прямо на полотно, под нос паровоза, земля вспучилась, из продырявленного железного бока разгорячённой машины жгучим ревущим снопом вырвался пар, обварил стоявших на платформе немецких солдат.
Паровоз полез в небо – подрывники никогда не видели такого, чтобы здоровенная чёрная туша становилась на попа, подставляя своё тело наезжающим на него вагонам, – два офицерских вагона смялись легко, как обычные целлулоидные погремушки, только начинка полезла наружу, третий перевернулся, задрав вращающиеся колёса, затем, поддетый следующим вагоном, взлетел метра на три и шлёпнулся на крышу, сминая и её, и немцев, находящихся в вагоне, следом за пассажирскими вагонами наступил черёд теплушек.
Теплушки разбрызгало в мелкие щепки, разнёс, в общем-то, не взрыв мины, он для такого поезда был слабым, – разнесли скорость, с которой шёл состав, инерция, само движение. Во все стороны только доски полетели, следом – скрученные в восьмёрки железные крепления, перекладины, балки, станины, стойки – вся металлическая муть, которая топорами секла отчаянно орущих людей в немецкой форме.
Вагоны корячились, лезли друг на друга, вот по воздуху пролетела, теряя колёса, длинноствольная крупповская пушка, поставленная на мягкий резиновый ход, всадилась одним колесом в крышу поднявшегося стоймя вагона, из проломов которого пытались вылезти солдаты, ещё живые, подпрыгнула вверх, через мгновение опустилась и, оттолкнувшись от вагона одним колесом, по-циркачески лихо унеслась в сторону.
По лицу Бижоева продолжал катиться пот. Он покосился вправо – что этот ротозей сейчас делает? – и не увидел его, словно бы взрыв сдул охранника с земли, как невесомую пушинку. Не было охранника слева – его также сдуло.
А земля продолжала дрожать, приплясывать, в вагонах снаряды – немецкий полк, снятый с западных позиций то ли в Югославии, то ли во Франции, перемещался на восток не только со своими пушками, но и с солидным боезапасом, видать, гитлеровские военачальники, умеющие далеко глядеть вперёд, планировали бросить полк с ходу в бой без всяких доукомплектований, вот теперь солдаты и жарились на собственных снарядах. Вверх взмётывались чёрные пороховые клубы, в вагонах трещало, лопотало зло, уничтожая всё живое, пламя, щелкали, срабатывая в автоматных магазинах, раскалившиеся патроны, ухали гранаты, а сомкнувшиеся вагоны, подпираемые сзади вторым паровозом, всё ещё продолжали двигаться, наезжать друг на друга, иногда какой-нибудь вагон, похожий на некое чудовище, вываливался из общего ряда, обрывал сцепки с составом и катился под откос, уродовал ровную смёрзшуюся насыпь, в которую были вколочены шпалы.
Страшно сделалось людям, наблюдавшим за всем этим. Отблески пламени бегали по их лицам, подрывники были ошеломлены – не видели ещё ничего подобного, все прежние подрывы поездов и в сравнение не шли с этим – и подавлены.
Первым очнулся Бижоев, оглушенно потряс головой, словно хотел выбить из себя тупой недобрый звон, засевший под черепом, вновь смахнул ладонью со лба пот и прохрипел едва слышно – голос пропадал в треске и грохоте:
– Отходим! – Оттолкнулся ладонями от земли, отодвигая назад своё тяжёлое, настывшее на снегу тело, повторил приказ: – Отходим! Иначе тут скоро фашисты такой прочесон устроят, что даже спящие суслики вылезут из своих нор.
Бижоев развернулся на сто восемьдесят градусов и пополз в сторону леса. Вставать было нельзя – могли засечь охранники и открыть стрельбу из винтовок. Либо вообще секануть из пулемёта, у них ведь наверняка где-нибудь и пулемёт имеется. Рот Бижоеву забило снегом, он остервенело отплюнулся, затем сплюнул ещё раз – жаль было Овчинникова…
Хороший боец был: тихий, справный, от заданий никогда не отказывался, всякое поручение считал одинаково важным – что картошку на обед для бойцов начистить, что мину под рельсы положить, ко всему относился с предельной серьёзностью и вниманием… И вот Овчинникова не стало. Было отчего хрипеть командиру подрывников. Бижоев ожесточённо заработал локтями, коленями, носками валенок, пополз быстрее. Подальше от проклятого места, подальше…
На небе неожиданно образовалось светлое одуванчиковое пятнышко, словно бы плотный серый полог прожёг весёлый огонёк, облака раздвинулись, в промоину выбрызнул солнечный луч, достиг земли, проворно побежал по ней.
Выходит, где-то и солнышко существует, живо оно, не умерло… Снег снова попал в рот Бижоеву, выплёвывать его на этот раз он не стал, разжевал и проглотил – организм требовал охлаждения.
К одному одуванчиковому лучу добавился второй, также весело и проворно, как и первый, пробежался по земле, заглядывая по дороге в различные выбоины, щели, ямы, задержался на несколько мгновений, глядя на догорающий, окутанный чёрным дымом немецкий эшелон, потом поскакал дальше, по-птичьи невесомый, подвижный… Луч этот словно бы был неким знамением, вехой, этаким предвестником весны, к сожалению, пока ещё далёкой. Но то, что зима скоро пойдёт на спад, было понятно без всяких слов.
Через неделю усиленная группа партизан вместе с Чердынцевым отправилась в райцентр. Уходили, как уже повелось, ранним утром, в темноте, когда макушки сосен ещё смыкались с небом и ничего не было видно, ни наволочи, ни звёзд в раздвигах облаков, ни тропки под ногами, но уже через полчаса по небу забегали тусклые задымлённые полосы, макушки деревьев обрели плоть – были они неподвижны, и воздух, застоявшийся, перемёрзлый, тоже был неподвижен, ели и сосны врезались в него, словно бы в лёд впаялись, – стала видна и дорога.
Впрочем, Ломоносов, который был проводником и шёл первым, на подначки "Не заведи нас, Сусанин, сразу в Берлин" не обращал внимания, но, судя по решимости, с которой он шёл, если бы перед ним поставили задачу привести отряд в Берлин, он задачу бы выполнил – мог ходить и вслепую. Чердынцев шёл рядом с ним, молчал – не мешал проводнику, думал о своём…
По-прежнему беспокоила Наденька – как с ней быть, как переправить домой, в Москву? А с другой стороны, приедет она в Москву, появится в своей квартире… Что она там одна будет делать? А если дом её уже разбомблен? Или произошло что-то ещё? Вот ежели бы мать Чердынцева, Ираида Петровна, оставалась в Белокаменной, тогда было бы другое дело…
Привала не делали долго, шли и шли, на двадцать минут остановились лишь во время обеда: перекусить, перевести дух, выкурить по самокрутке – папирос из штаба не прислали ни разу, довольствовались тем, что добывали в районе да у немцев, – малость прийти в себя и топать дальше. А ночью, когда фрицы в своих шёлковых кальсонах будут нежиться в нагретых мягких постельках, – нанести удар по комендатуре и полицейской управе. И главное – не упустить бы эту суку, которая выбивала табуретки из-под ног учительницы Октябрины и её учеников, не дать ей улизнуть. Но то ведь бестия хитрая, крутится червяком, извивается, даже сквозь землю, на могильную глубину просочиться может.
Ровно через двадцать минут Чердынцев поднял людей, оглядел их – не поморозился ли кто, не подсвечивает ли себе в дороге красным носом или белым лбом, потом повелительно проговорил:
– Ещё один бросок, товарищи мужики, и мы будем на месте.
Провожала группу целая стая снегирей, откуда они взялись – непонятно. Крупные, красногрудые, шустрые, приветливые, они облепили деревья вокруг поляны и, дружелюбно поглядывая на людей, начали негромко переговариваться.
Бойцы при виде птиц разомлели, начали вытирать пальцами влажные глаза, словно бы соринки из них доставали, сморкались, сопели растроганно – вот так простая вещь может, оказывается, достать человека. Чердынцев тоже в первые минуты растрогался, размяк, но потом перекрутил в себе что-то, оборвал, будто проволоку, и, выпрямившись с суровым видом, проговорил приказным тоном, излишне жёстко:
– Не отставать! Подтянуться!
Идти было трудно, Чердынцев пожалел, что не взял с собою Мерзлякова, оставил его в лагере – там ведь тоже должен кто-то оставаться. Нельзя, конечно, бросать хозяйство, но комиссар был бы идеальным замыкающим…
У райцентра они оказались уже в темноте, обогнули его с двух сторон, беря в вилку и перекрывая дорогу: въезд и выезд. Если из Росстани удерёт комендант – нестрашно, если смоются пяток полицаев – тоже нестрашно, эта моль всегда водилась и будет водиться впредь в избытке на теле русском, но вот если улизнёт госпожа начальница полицаева – это уже будет худо, это никуда не годится, такого промаха не простят себе ни Чердынцев, ни Ломоносов, ни взводные командиры, которые пришли в Росстань все, каждый со своим взводом.
У Чердынцева, когда он подумал, что бывшая фельдшерица может удрать, даже горло перехватило чем-то жёстким – досадой, похоже, – он нащупал пальцами твёрдый костистый кадык, помял его, во рту сделалось горько. В райцентре убиты, казнены люди, юные граждане, которым ещё жить бы да жить, а им этого не дали… Пришли сволочи аж из самой Германии, не поленились, порядки свои установили, кусачих собак вроде этой "фершалицы" завели, лютуют. Но с немцами, прибывшими сюда с кукурузных полей и из пивных фатерлянда, – один счёт, а со своими, с предателями и оборотнями – другой.
Война всех вывернула наизнанку, сдёрнула одёжки, в которые рядился разный люд, обнажила нутро, в результате каждый человек предстал таким, каков он есть на деле, по сути своей, без всяких прикрас и одеяний. Вот и фельдшерица обнажилась, предстала в том, что носила всегда под платьем, – носила и умело скрывала.
Остановившись у какой-то старой кособокой бани, одиноко приткнувшейся к сараям, Чердынцев подозвал к себе командиров взводов; распорядился он своими силами так – два взвода послал громить комендатуру, один взвод, геттуевский, и с ним разведчиков оставил с собою.
– Будем брать полицейскую управу, – сказал он тем, кто остался.
В райцентре было тихо – ни одного звука, будто в мёртвом городе. Ни собаки не лаяли, ни коты ночные не бесились, не мяукали, ни молодёжь, собиравшаяся в это время суток на свиданки и "мотани", не подавала голосов.
Тишина такая у робкого человека запросто может вызвать припадок – уж больно она полная. Страшная, даже мурашки по телу бегут.
Повёл группу Ломоносов – он знал здесь все тропки, закоулки, заборы и огороды, бывал много раз и, слава богу, из каждого похода благополучно возвращался.
Полицейскую управу они окружили бесшумно – ни одна мёрзлая снежинка под ногами не заскрипела, – приблизились к крыльцу, полагая, что на нём топчется часовой, но на крыльце никого не было – пусто…
– Это плохо, – удручённо проговорил Чердынцев.
– Почему, товарищ командир? – шёпотом задал вопрос Геттуев, глыбой навис над Чердынцевым – он считал своим долгом прикрывать его.
– Потому что раз часового нет, то и фельдшерицы в этой поганой управе нет. Если бы была – на крыльце обязательно находился бы топтун.
– Всё равно в помещение надо ворваться, – сказал Ломоносов, – тогда мы всё поймём и узнаем: где мадам находится, как давно ушла отсюда и куда и что в этом "куда" делает.
– Шума будет много.
– А мы – ножиками. – Маленький солдат неожиданно улыбнулся, словно бы вспомнил что-то приятное. – В своё время вы ножом очень лихо действовали.
– То была необходимость.
– Сейчас – тоже необходимость, товарищ лейтенант. – Ломоносов потянулся к голенищу валенка, достал оттуда нож. – Кто со мной?