Пёс жалобно прижался к Калачёву, он будто бы хотел прикрыть его коротким некрасивым телом, дохнул ему за воротник, вздох был горячим, слёзным, словно эта собака могла плакать, и вроде бы прощальным – пёс молил Игоря проснуться, но Игорь Калачёв не проснулся, что-то с ним произошло, и Луноход, понимая, что надо действовать, надо защищать беспомощного, самого себя предающего человека, поднял морду к чёрному небу, ощерил пасть, потом легко выпрыгнул из окопчика и, дробно опечатывая лапами землю, понёсся на душманов.
В Луноходе происходили какие-то перемещения, видать, этому способствовал стремительный бег, в горле вдруг начали прокатываться, стукаться друг о друга свинцовые пули, глухой чужой стук этот ширился и неожиданно перерос в хриплый отрывистый лай. Пёс обрёл голос, расколол им ночь и сам удивился этому – не знал он, что может лаять, способности подавать голос Луноход лишился ещё в детстве, в щенячьем возрасте. Он взлаял сильнее, громче, торопясь разбудить хозяина, торопясь оповестить тех, кто находился в колпаке: ребят, кормивших его говяжьей тушёнкой, консервированной картошкой, пустые банки из-под которой остро пахли кислым, больно шибали в нос, угощавших колбасой, белым хлебом и салом – делились всем, что получали, различия не было, и то, что всё делилось на равных, пополам, без различия, кто просит поесть – человек или собака, радовало Лунохода, вызывало восторг. Пёс понимал, что он должен отплатить людям добром за добро, за то, что они кормили, поили, ласкали его, он знал, что такое пули и боль, – неверно говорят, будто животные не чувствуют приближения смерти, не ощущать её могут, наверное, только насекомые-однодневки. Луноход понимал, что ещё секунда-другая, и с ним произойдет нечто такое, о чём он ещё не знает, видел, но сам никогда не испытывал, из глотки его вместе с лаем вырвалось предупреждающее шипение, рычание, на ходу он споткнулся о камень и больно отбил себе правую переднюю лапу. В следующий миг навстречу Луноходу выплеснулись три цветные струи, чуть запоздав, ударила четвертая.
Пули превратили Лунохода в крошеную капусту, пёс умер прежде, чем успел ощутить боль, но успел, правда, понять одно: он смог добром отплатить людям, сделавшим для него добро, они будут благодарны ему за это, душа его вмиг опустела, обратилась в мелкое, слабо посвечивающее облачко, которое в следующую секунду растворилось в ночи, а тело расстрелянного пса ещё долго катилось по земле, булькало выхлестывавшей из пробоев кровью, сгребало пыль вяло мотавшимися лапами.
Ночь распорола тяжёлая пулемётная очередь – ударил наряд из колпака, заработал автомат проснувшегося Игоря, трассирующие пули скрестились на твёрдом земляном пятаке, где находились душманы, перепилили пятак на несколько долей, разошлись, затем снова сошлись и снова перепилили землю – четвёрка душманов осталась лежать, сухая каменная земля вобрала в себя их кровь и в тот же миг опять сделалась сухой, как вобрала она в себя и кровь Лунохода и тоже сделалась сухой. Всех примирила земля, объединив на прощание в неразделимое целое, хотя хоронили пса и душманов совсем в разных местах.
Только после того, как кончилась стрельба, Игорь Калачёв понял, что пёс – несуразный, страшноватый, словно бы сшитый из разных пород, составленный из разных кусков и заплат, не ведавший человеческой речи, но знавший человека, – спас его. Не заслони он собою Игоря Калачёва – Игорь погиб бы. Игорь вытер ладонью глаза – ладонь стала мокрой.
Ночь по-прежнему была тиха и черна. Недалеко, остро, почти стеклисто позванивая окостеневшей травой, проползла змея. Калачёв взялся за бинокль ночного видения, провёл им по земле, но ничего не увидел – всё было размыто, двоилось, троилось, растекалось мокрым мутным пятном.
Демобилизовавшись, Игорь Калачёв пошёл работать в пожарную охрану райцентра. Нервы у него были хорошие, спал он обычно без снов – ни единой картинки, проваливался в сон, будто в омут, как и тогда, в мелком неудобном окопчике, но вот ведь как – иногда он видел длинную белобровую собачью морду, печальные, широко поставленные глаза, чёрную грушу носа с чувствительными дульцами ноздрей, и ему больно сжимало грудь; сердце, почти всегда неощущаемое, как у всякого здорового человека, начинало колотиться гулко, вразнобой – пропадал в его работе обычный порядок, всё пропадало, тело прокалывало зарядом электротока. Игорь просыпался и остаток ночи проводил с открытыми глазами.
Война сильно меняет психологию людей – раздражительный становится спокойным, даже чересчур спокойным, и это состояние, увы, болезненное, спокойный, наоборот, возвращается домой дёрганым, нервным; никогда не хворавший в военные будни, начинает хворать в мирную пору, в кою кажется – живи да живи, отдыхай, набирайся сил, а силы эти уходят и уходят, слабеют лёгкие, сердце, печень, почки, всё вдруг начинает отказывать, человек прижимистый делается широким, вольным в жестах, особенно в тех, когда надо бросать деньги, – война многое переворачивает с головы на ноги. Изменила ли война Игоря Калачёва?
Человек, в общем-то, замкнутый, он сделался ещё более замкнутым, и раньше-то мало говоривший, сейчас вообще перестал говорить, совсем закупорился в своей раковине. Мать, озабоченно сводя брови на переносице, допытывалась у сына:
– Может, за тобой вина какая-нибудь имеется, а? Там, в Афганистане, а? Имеется или не имеется?
В ответ Игорь молча качал головой – никакой вины за ним нет. На лбу у матери возникала длинная глубокая морщина, делавшая её лицо горестным и одновременно изумлённым.
– А может, ты влюбился?
Вновь знакомое отрицательное движение головы – нет.
– Тогда почему бы тебе не влюбиться, а? – Мать садилась на табуретку рядом с сыном, устроив на коленях тяжёлые, совсем не женские, со вспухшими зеленоватыми венами руки. – Сколько у нас бегает хороших девчонок… Самых разных, а? Ведь пора уже, Игорёша, сам видишь. Дальше будет труднее – привыкнешь, оглядываться начнешь… А?
Молчал Игорёша, и мать, понимая, что попыталась забраться в запретную зону, в дело очень деликатное и тонкое, вздыхала подавленно, уходила на кухню.
Работы в райцентре было немного – пожары в небольших посёлках случаются редко, народ тут живёт бдительный, с огнем шуток не шутит, со спичками не играет – знает, что случается, когда его превосходительство огонь вырывается из-под контроля, и добрым ведь бывает этот генерал и злым, и молятся ему, и ругают, но если уж огонь взыграет над крышей какого-нибудь дома, то на пожар наваливаются всем миром. Кто с чем – кто с ведром, кто с тазом, кто с железными граблями, а кто и просто с мокрой тряпкой, всё зависит от подготовленности граждан к стихийным и прочим бедствиям.
Тянулись дни, очень похожие друг на друга, единственно чем отличающиеся – погодой. Мать вздыхала, сводя брови к переносице.
– Может, тебе лучше в город определиться, чем сидеть в райцентре, а? Село, ведь оно и есть село. В большой город, в областной, или даже ещё больше – в Москву, например… Там всё другое. А, Игорёша?
Игорь молчал – нет, не подходит ему большой город, здесь лучше.
– Тогда, может, тебе на учёбу поступить, а? В институт. Пусть будет педагогический. Очень представительная и уважаемая профессия – учитель. Все шапки сымают. А?
Идея Игорю Калачёву понравилась, институт – это хорошо, но только не педагогический, мать видит только одну сторону учительского дела – "представительную и уважаемую", а есть и другие стороны, Игорь их знает, поскольку сам только недавно окончил школу, в памяти всё ещё свежо, лучше уж вуз инженерный. Строительный, например. Он покивал молча и достал с полки старые школьные учебники, раскрыл один – историю, последнюю часть, за десятый класс, подержал минут двадцать на коленях с хмурым, отчуждённым видом, немо шевеля губами, потом снова молча наклонил голову. Насчёт института он был согласен с матерью.
За учебниками он просидел до самого дежурства. Поднялся, когда надо было уходить на работу. Мать прокричала ему вдогонку:
– А может, учебники с собой возьмёшь? На работу, а? Свободного ведь времени – прорва. Позанимаешься. Наука любит, чтоб ею каждый день занимались. Возьми учебники-то! А, Игорёша?
В ответ Игорёша молча помотал головой – он не собирался путать домашние заботы, пусть даже такие важные, как поступление в институт, с работой. Мать, горестно смежив губы, долго смотрела ему вслед – не нравился ей сын, не нравились его отрешённость, замкнутость, его непонятность – никак она не могла разгадать Игоря, раньше он был ей родным, а сейчас стал далёким. Что происходит?
В тот вечер в райцентре случился пожар.
На отшибе стоял старый дом, ветхий, с ломкими таинственными линиями. Как всякий древний дом, он имел своё прошлое и свои загадки, в нём не было центрального отопления и водились привидения. Прописанная в доме угрюмая бабка Ветошица наотрез отказывалась от центрального отопления – жила, целиком полагаясь на привидения и печку, – топила свою голландку углём, кизяками, дровами, чем придется; печка и грела Ветошицу, и от болезней спасала, и радость в душу вселяла, и кормила, а разве, извините, сможет кормить бабку громоздкий чугунный радиатор водяного отопления старой конструкции, который определили во все дома, кроме двух каменных особняков хозяев райцентра? Понятно вам, в чем дело? То-то и оно.
Старики и пожарные знают: когда топишь печку чем попало, в трубе, в отсеках и изгибах дымохода обязательно образуется, горючей налипью напластываясь на стенки, клейкая, блестящая, словно смола, сажа. Сажа эта на обычную сажу похожа мало и обладает свойством загораться – вспыхивает, будто порох, горит горячо и долго, поднимаясь над трубой высоким жёлтым столбом. Случается, от горящей сажи и кирпичи рассыпаются, и крыша загорается – в доброй половине всех случаев горит, особенно если изба покрыта дранкой или соломой, а если крыша "негорючая" – допустим, железная, то полыхают перекрытия. Потому и чистят трубы – испокон веков так повелось, а в Прибалтике это делают до сих пор. В Прибалтике, но не в России… Что до Прибалтики бабке Ветошице – кряжистой, с лиловым, плоско расплывшимся лицом старухе, недоброй, словно столетняя бессмертная колдунья, что никак не может умереть. Да, впрочем, самой бабке было, кажется, не менее ста лет, она никогда не отрывала взгляда от земли и не смотрела людям в глаза, всё в землю да в землю, словно бы моля, чтобы земля наконец забрала её к себе.
Под вечер бабке стало холодно, она и вздумала подтопиться. Не посоветовавшись с привидениями, накидала в печное нутро поленьев, плеснула керосина, чтобы пламя быстрее разгорелось, и послушное пламя разгорелось: в трубе словно бы граната хлопнула, чуть не разворотив дымохода, несколько кирпичей свалилось в печной под, а вверх с паровозным гудением понёсся жёлтый, плохо пахнущий дым, через несколько секунд дым был вытеснен голодным голосистым пламенем. И пошло, и пошло!
Бабка выскочила из избы, всплеснула руками, ощутив жар, мелкой жгучей искрой сваливающийся на неё с неба, вздернула руки вверх, призывая бога смягчиться, простить старую грешницу, но, видать, здорово провинилась колдунья – молитва не дошла до адресата. Не только она была виновата – привидения тоже. Ветошица захватила побольше воздуха в рот, метнулась в избу, уже наполненную дымом, чёрные кудрявые струи ползли из всех щелей, длинными хвостами тянулись к земле, норовили укусить Ветошицу, но старуха, надо отдать должное, умело увёртывалась от них, вытащила из избы фибровый, с поехавшими в разные стороны боками чемодан, узел с постелью и полотенцами, следом вынесла чайник и тяжёлую стопу грязной посуды, будто Ветошица только что выпроводила из избы дорогих гостей и не успела вымыть тарелки, но стопа эта набиралась долго, потом выволокла ещё один чемодан, за ним изящный, с ловко выгнутой спинкой венский стул, затем хотела ещё что-нибудь вытащить, но сверху на дверной проём опустился жаркий жёлтый полог. Пламя облизало порог, и порог загорелся. Ветошица заголосила.
К дому её дружно понёсся райцентровский люд, кто с чем. Земля задрожала от топота многих ног.
Подоспела и пожарная машина, чуть ли не с ходу ударила струёй по ветхому домику, пытаясь спасти бабкино жилье, но спасать было поздно – изба была обречена с первой минуты, когда Ветошица плеснула в печку керосина. Бабка, похоже, осознала это и стояла теперь молча, неподвижно, с вялым отрешённым лицом, скрестив на груди руки. Глаза были привычно опущены к земле.
Внутри дома что-то ударило, звук был гулким, многослойным, кажется, привидения уселись в ракету и отбыли в неизвестном направлении, а может, рухнула одна из притолок, за первым ударом последовал второй – старому строению приходил конец. Лицо бабки вздрогнуло и замерло. Изба словно бы приподнялась над землёю, всем показалось, что дом вот-вот поплывет, раздался третий удар, на третий удар бабка уже никак не среагировала, лицо её осталось неподвижным, видать, что-то в Ветошице окостенело, умерло, и вообще сама она в эти секунды обратилась в кость.
Раздался вой, похожий на волчий, высокий – так волки воют на луну. Вой доносился из дома.
– Кто там у тебя, бабка? – выкрикнул командир пожарников, совсем ещё юный, одетый в брезентовый плащ, очень похожий на лейтенанта, начальника патруля, с которым Игорь Калачёв ходил когда-то по кабульским дуканам.
– Кобель, – преодолев саму себя, нехотя отозвалась Ветошица.
– Где кобель, бабка? Спасать кобеля надо!
– Лях с ним, пускай горит, – по-прежнему не отрывая взгляда от земли, злым голосом проговорила Ветошица.
– Бабка! Окстись! Креста на тебе нет! – раздражаясь и одновременно удивляясь тому, что слышит, вскричал командир пожарников и обеспокоенно покрутил перед собою рукой. Лицо его, освещенное пламенем, было словно бы отлито из красного металла, напоминало лик древнего героя, жившего в Греции либо в Риме, глаза от неверия в то, что он услышал от Ветошицы, тоже сделались металлическими, красными, плоскими.
– Есть на мне крест, есть! – глухо, будто бы изнутри, чужим голосом проговорила Ветошица, и это тоже удивило пожарного начальника: люди, у которых горят не избы – горят всего лишь какие-нибудь жалкие пристройки или сараи, и то в голос кричат, ничего не соображают, потом от горя валятся наземь, и их приходится откачивать, а у этой горит дом, через полчаса бабка по миру пойдёт, но разговаривает жёстко и вполне трезво. Ну Баба-яга, настоящая Яга, Костяная Нога! Не успел начальник ничего скомандовать, как в огонь, отзываясь на очередной всплеск собачьего воя, метнулся Игорь Калачёв.
– Ты куда? – вскричал начальник, но Игорь не услышал его; прикрывшись от огня рукавом – детское движение, которое до самой смерти живёт в каждом из нас, – он нырнул в горящий дверной проём. Начальник кинулся следом, сделал несколько шагов и остановился. Приказал, чтобы водяную струю перенесли с крыши на дверь. Вдогонку Игорю ударил мощный жгут воды, сбил жёлтую простыню с двери, из проёма вылетели чёрные, похожие на смятые тряпки лохмотья пепла.
Бабка Ветошица оторвала глаза от земли и с интересом посмотрела на страшную чёрную дверь, губы её шевельнулись, поползли в сторону – то ли молилась бабка, то ли ругалась, поди пойми. Отзываясь на немую бабкину речь, в доме вновь что-то тяжело ухнуло, следом по-волчьи тоскливо, предсмертно завыла собака. Струя воды била теперь только в проём, оттуда всё время летели чёрные ошмётья, ветхий бабкин дом на глазах превращался в пепел.
Облака на вечернем небе, словно бы вобрав в себя пламя, тоже сделались горячими; изнутри, прорвав тёмную рыхлую ткань, проступила желтизна, заиграла, заклубилась весело – небу не было дела до земного горя, – с радостным шумом откуда-то принёсся ветер, сгреб ошмётья пепла в кучу, поднял над землёй и поволок в угол, ведомый только ему одному. Застыло время. Под порывом только что ушедшего ветра, одинокого и хмельного, погнулась, сделалась рыжей и костянисто-колкой, как в афганских равнинах, трава. Приникнув раз и навсегда к земле, она так и не выпрямилась. Впрочем, если говорить об Афганистане, никто из тех, кто находился сейчас подле горящего бабкиного дома, не знал, какая трава растет на "ридной Афганьщине". Наверное, такая же, как и везде. Знал только Игорь Калачёв, но он как нырнул в огонь, так и не выныривал оттуда.
В толпе, не выдержав, заголосила какая-то баба – что за баба, чья конкретно, не разобрать. Пожарный начальник забеспокоился – Игорь Калачёв долго не выходил из огня, – выругался про себя, молодое лицо его постарело, сделалось жёстким, он махнул подопечным рукой, командуя, чтобы струю подали на него, и, подскочив к дымной двери, загородившись так же, как и Игорь, от жара рукой, скрылся в доме, но тут же вынырнул назад. Пригнувшись, повалился на траву, захватил ртом свежего воздуха. Встал.
В проёме показался Игорь Калачёв. На руках он держал собаку с пережженным обрывком веревки на шее.
– Ай да бабка! – выкашлял из себя дым пожарный начальник. – Даже в доме собаку держала на привязи. Ну! – отплюнулся он зло, хотел выругаться, но вместо этого лишь махнул рукой. – Пережиток капитализма!
Ветошица даже не шевельнулась, не оторвала глаз от земли.
Пёс, спасённый Игорем, мокроглазый, боязливо скулящий, имел странный вид, словно бы и не псом он был: туловище короткое, чуть косо обрубленное, лапы длинные, словно у козла, беговые, как говорится, голова лобастая, широкая, посередине разделена ложбиной, будто у медведя, и украшена ярко-седыми, почти светящимися на чёрной морде бровями, шкура пятнистая, ровно бы и не собачья.
– Во животное! Помесь табуретки с хорьком, – ахнул кто-то. – С луны в бабкин дом, видать, прямым ходом свалилось когда-то. Умереть можно от страха.
И действительно, может быть, права Ветошица – стоило ли спасать кобеля? Не то разведётся такая порода, распространится по свету – никакого угомону тогда не будет. Умрём в страхе.
– А ну, умолкните там! – выкашлял из себя вместе с остатками дыма пожарный командир. В следующий момент к месту, надо заметить, применил старый и давно угасший лозунг: – Болтун – находка для врага!
Острые, с тёмным медовым отливом глаза Игоря сделались яростными, чужими. Плащ на его плече был разорван.
– Что это? – спросил командир.
Игорь не ответил, поморщился болезненно и погладил собаку по голове. Лицо его ослабло, сделалось печальным и чужим, будто Игорь Калачёв познал нечто такое, чего никогда не дано было познать другим, глаза угасли (ярость в добром человеке никогда не бывает долгой, она живёт только в злых людях), крупные африканские губы дрогнули, расползлись в сожалеющей улыбке – он не хотел привлекать к себе внимание, всегда стеснялся и избегал этого, а тут невольно очутился в самом центре. Болело плечо – ударило горящим косяком, неожиданно упавшим на него, но вот ведь как – сейчас ему было много легче, чем, допустим, десять минут назад, сползла с души некая злая короста, отсохла отжившая своё болячка.
– Ты чего улыбаешься? – разозлился командир. – Тебе в больницу надо, а ты улыбаешься! Сильно задело? – и вдруг, словно бы что-то почувствовав, не выдержал, улыбнулся сам.