Лесная крепость - Валерий Поволяев 24 стр.


Скособоченный бабкин домик перестал дымиться, угасла мощная водяная струя, подаваемая машиной. Бабка стояла с отрешённым лицом, широко оттопырив локти и прижимая к животу какую-то безделушку. Подбородок Ветошицы дрожал – она, не осознав пока всего происходящего, неожиданно осознала одно: ночевать ей будет негде.

Но не случалось ещё на Руси такого, чтобы погорельцу негде было ночевать, обязательно найдется добрая душа, предложит кровать и подушку. Бабку Ветошицу увели две сердобольные женщины, вещи её, кряхтя, унесли два широкоплечих мужика, похожих друг на друга, как родные братья, – мужья этих женщин. Калачёв держал собаку на руках, не опускал на землю, а перед ним, словно бы восстав из ничего, из сна или из бреда, вновь – в который уж раз – возникли душная афганская ночь, тяжёлое небо, сухой змеиный треск, подбородком он почувствовал нагретый металл автомата, ушибленным плечом своим – тепло живого существа. Повлажневшими глазами покосился – уж не Луноход ли?

Калачёв втянул сквозь обваренные дымом губы воздух, остудил рот, подумал горько, осуждая самого себя: ничто в жизни не повторяется, и если возникает что-то похожее, может быть, даже точно, один к одному скопированное, то вновь возникшее не будет, увы, повторением, как спасённая собака не повторит Лунохода, а собственная боль не перекроет никакой иной боли – той же бабки Ветошицы, к примеру. Не повторяются ни люди, ни вещи. Не повторяются дожди, ночи, грозы, радуги, не бывает одинаковой вода на речном перекате, не повторяются предметы, даже если они сделаны из одного и того же материала, не повторяется радость, не повторяется подлость – каждый раз будет что-то новое. Но не старое.

И всё же ему легче – жёсткий обруч, сковавший тело Калачёва, голову, виски после той тяжелой ночи, ослаб, обжим невидимого железа перестал быть опасным, ощущал он сейчас себя человеком, к которому неожиданно пришло второе дыхание, всё Игорь видел, всё слышал, всё чувствовал, ощущал множество запахов – десятки, сотни. Впереди предстояла долгая дорога – вся жизнь, собственно, – и многое ещё выпадет на этой дороге, и хорошее и плохое, но то, что было, уже не повторится…

Сын депутата

Я сидел в небольшой, плохо проветриваемой комнатке сборного солдатского барака, именуемого модулем, в котором располагался штаб полка, читал письма, присланные в Афганистан матерями, отцами, любимыми девушками ребят-"афганцев", читал ответы командира полка и его зама по политчасти и с горечью осознавал, что судьбы многих людей, прошедших афганскую молотилку, никак не повернуть вспять, не проиграть вновь, как магнитофонную ленту, ничего в них не изменить – поезд ушёл, время ушло, всё ушло. Остались лишь пятна, следы. Боль, недоумение, тоска – пятна, пятна, пятна, все одинакового цвета, принадлежащие одной шкале человеческих эмоций. Да, собственно, другого война не может предложить, если бы могла, то тогда и войны были бы схожи с праздниками, с весёлыми карнавалами, а так война – это война…

Иногда в комнатку заходил командир полка Корпачёв, некрасивый, тяжеловатый в движениях, с прямыми костистыми плечами, словно бы специально существующими для того, чтобы на них наваливать тяжести побольше, и жизнь наваливала их на Корпачёва, наваливала от души, другой бы не потянул, а он тянет – спокойный, с умным внимательным взглядом подполковник. Корпачёв глядел на вороха писем, спрашивал одними глазами, не нужна ли помощь, получал такой же немой ответ и покидал комнатку.

А я продолжал читать письма – мне надо было сделать материал об Афганистане по письмам. Чтобы прикрас никаких не было, никакого газетного геройства – надлежало рассказать всё, как есть, как было, со слезами и с заботой, безыскусно, без литературных натяжек. В письмах было много жалоб на то, что убитых ребят хоронят на Родине абы как, чуть ли не воровски, запрещая вскрывать гробы, без почестей, без людей, провожающих покойников в последний путь, с расплесканными эмоциями, с переживаниями, которые не то чтобы исчерпаны до донышка, они даже не были начаты, остались закупоренными в сосуде, с никому не нужными запретами, хотя ребята были героями, выполняли свой долг до конца и выполнили, и не их вина, что они попали в Афганистан. Горькие это были письма. И ответы на них были горькие.

В солдатском бараке было душно, пропитанная потом десантная куртка, одетая на голое тело, плотно прилипала, вызывала раздражение, сковывала движения, всё вокруг также казалось влажным и солёным – хоть выжимай. Даже стены модуля и те, кажется, надо было выжимать. Не работали ни вентиляция, ни кондиционер. Из-за аварии на ЛЭП, идущей из Суруби, не хватало электричества, дизельная станция полка была разбита из гранатомёта и теперь спешно ремонтировалась, – впрочем, всё это можно было терпеть. Нехватка электричества – это не нехватка боеприпасов. Когда нет "маслят", как тут зовут патроны, и нечем отбиваться, бывает хуже.

Одно из писем, довольно пространное, было отложено в сторону – Корпачёв попросил посмотреть его специально. Письмо было написано на хорошей финской бумаге, которую ни пот, ни влага не брали, почерк – властно стремительный, с сильным нажимом шариковой ручки, писал человек начальственный, при должности, привыкший, видать, к повиновению других, которому слабости человеческие, разные капризы душевные были чужды, так мне, во всяком случае, показалось: человека по почерку можно познать не хуже, чем по анкете. Анкета, она что, уведёт в сторону, выдаст лишь внешний рисунок, беспристрастные данные: родился тогда-то, в городе таком-то, окончил техникум или институт, к суду не привлекался, выговоров не имел, за границей не бывал, в оккупации тоже, а почерк не соврёт, он, если внимательно приглядеться и расшифровать, почти всё расскажет о человеке. Даже в подсчёте годов не позволит ошибиться.

Недалеко, на холмах сухо протрещала автоматная очередь, вторя ей, гулко два раза подряд пространство вспорол одиночными выстрелами крупнокалиберный пулемёт. Хоть народ здешний к стрельбе и привык, а всё ухом каждый хлопок ловит, старается понять, кто бьет, в каком конкретно месте, люди останавливаются, задерживают в себе дыхание, слушают, считают выстрелы – воздух перенасыщен звуками и запахом пороха, глядишь, само небо однажды не выдержит и взорвется алым бутоном, словно внезапно распустившийся цветок, только аромат у этого цветка будет совсем не цветочным.

Каждый, кто находился в солдатском бараке, повёл себя одинаково – и новичок, недавно прибывший из учебного полка, и старичок, добивающий положенные два года в Афганистане, – все напряженно вслушались: не раздадутся ли выстрелы ещё и не понадобится ли по тревоге покидать модуль?

Территория полка охранялась хорошо – на ближайших холмах были построены каменные колпаки, где десантники дежурили по двое, по углам вместо сторожевых вышек были выставлены помятые в боях гусеничные "беэмпешки" – боевые машины пехоты, а полоса, отделяющая полк от длинного прочного дувала, из-за которого по ночам били из автоматов душманы, была заминирована. Чтобы никто случайно не залез на эту страшную, начиненную жаром полосу, предусмотрительные десантники воткнули в землю фанерки с короткими выразительными надписями, да ещё на каждой фанерке полковой художник сделал изображение из категории тех, что рисуют на столбах высокого напряжения: "Не влезай – убьет!"

Выстрелы не повторились, пальба была случайной, вполне возможно, по какому-нибудь мелкотравчатому зверьку, неудачно вылезшему из норы, чтобы подышать воздухом, вот и подышал зверёк воздухом, теперь лапками подпирает небо либо икает от страха.

Письмо венчала замысловатая, в зубцах и кудрявых вензелях роспись, под которой в скобках стояло "В.П. Жислин", а через запятую было добавлено: "Депутат районного Совета". И что ещё бросалось в глаза – обратный адрес. В.П. Жислин жил на улице Петра Жислина.

Надо заметить, что в часть к Корпачёву было прислано не само письмо, а копия – письмо было отправлено в приёмную министра обороны. Это тоже кое о чём говорило, в частности, о характере автора – смелом, напористом, о способности, если понадобится, противостоять кому угодно, даже самому… вы понимаете, кто этот сам… и смелость эта была не просто неким безрассудным кухонным мужеством, позволяющим мужчине вести поединок у кастрюли, не той минутной храбростью, что заставляет его идти в атаку с автоматом наперевес или, не боясь пуль, спокойно выжидать за камнем свою минуту, а именно чертой характера, которая так же естественна, как способность передвигаться на двух ногах.

Хотя бывает, что люди, храбро воевавшие, увешанные крестами, очутившись дома, робеют и сжимаются боязненно от грохота кастрюль, от коридорного рявканья соседок, панически спасаются от них бегством, а едва увидев красный нос жэковского смотрителя, просто-напросто поднимают руки – бо́льших страхов и страстей, чем в быту, на кухне, в бане и в общественном туалете, для них нет. Вот и оспаривай после этого высказывание малоизвестного немца Бёрне, который заявил, что люди и суда обычно разбиваются близко от берега, а не в открытом море, где нужны ловкость и мужество, – действительно ведь, в море, в бою, в туманных далях мужественные люди чувствуют себя в своей стихии, суда спокойно режут пространство острыми форштевнями, моряки делают своё дело, а у берега, подвластного докерам и пьяницам, не могут справиться с пеной, мусором прибоя и разной пластмассовой дрянью, плавающей в воде.

Все мы часто встречаем пену, много пены – жизнь человеческая, увы, не всегда может быть удачной, она, как шутили в пору моей студенческой молодости, очень похожа на зебру, всё время одно чередуется с другим, светлая полоса чередуется с чёрной. Неудачи старят человека, успехи старят ещё больше, испытание успехом выдерживают единицы. А испытание войной? Слишком многие здесь умирают… Одно лишь справедливо: когда умирают молодые, они навсегда остаются в памяти молодыми, и есть люди, которые им завидуют. Представляете себе – завидуют! Но зависть эта ненормальная…

"Здравствуйте, глубокоуважаемый товарищ Министр!

Здравствуйте, товарищ командир в/ч 109063 "К" и весь Ваш командный состав.

К Вам с просьбой обращается Жислин Вадим Петрович. Мой сын Пётр Вадимович при выполнении интернационального долга в Демократической Республике Афганистан погиб 16 июня 1985 года. Правда, прошло уже некоторое время со дня его гибели, но я, как отец, потерявший единственного сына, убедительно прошу Вас рассказать нам, родителям, при каких обстоятельствах он погиб. Ведь когда привезли его гроб, то нам даже не разрешили его вскрывать. Прапорщик, который привозил гроб, сказал, что Пётр погиб при сопровождении колонны.

Но, говорят, есть и другая версия. Дело в том, что в нашем районе один товарищ, который вернулся с выполнения интернационального долга, как-то по секрету рассказал, что сын наш Пётр был захвачен душманами и убит.

Мы просим написать всю правду, ведь мы знаем, когда душманы убивают наших солдат, то сильно над ними издеваются. Просим Вас написать всю правду про то, что он цел был или в гробу ничего не было. Мой сын Пётр окончил отлично 10 классов, после школы от военкомата окончил ещё одну школу – специальную, где обучают будущих солдат, экзамены сдал на "отлично", у нас лежит благодарственное письмо за воспитание сына. Я сам лично и моя супруга не можем пережить такое горе, каждую неделю ходим на его могилу, с нами также постоянно ходят его одноклассники.

Ещё одна просьба. Я еще полон сил и могу приносить много пользы на службе Родине, но для этого мне нужна машина. Желательно машина "Волга", у неё и проходимость выше и металл прочнее, чем у машин "москвич" и "жигули". Я об этом прошу, как отец единственного сына, которого я потерял в Афганистане. Если нет "Волги" новой, то можно подержанную, которая прошла тысяч 10–12 километров. Но не больше 15. Когда 15, то "Волга" теряет свои качества, она для водителя чужая и может рассыпаться на дороге. Я об этом говорю, потому что я это знаю. Имел разные машины, в том числе и "Волгу". Прошу о "Волге" не в порядке возмещения ущерба за сына, а потому, что хочу быть в строю. Я ещё много могу принести пользы.

Если бы мой единственный сын был жив, он одобрил бы мою просьбу – Пётр очень любил машины, и у меня вызвало недоумение, что в армии он стал рядовым солдатом, а не шофёром. Когда я думаю о нём, то не знаю, куда деваться, а моя супруга плачет. Напишите нам всю правду.

А машина нужна за тем, что я могу принести ещё очень много пользы. Если Вы справитесь в районе о том, кто я, Вам ответят – уважаемый человек, который умеет приносить пользу. А сына нет. Кто мне заменит сына?

Машина нужна для дела, чтобы государству оказывать помощь. И чтоб на могилу к Петру лишний раз съездить".

Насчёт машины Вадим Петрович Жислин адрес выбрал, видать, точный, ведь есть же в воинских частях "Волги", командиры на них ездят, машины, надо полагать, списываются после определенного срока, а раз списываются, то куда, спрашивается, они идут? Дорога у них одна – на продажу. Своим же, близким, так сказать, людям. Погибший сын давал право Жислину быть своим – Вадим Петрович отдал армии Петра, армия должна была хоть чем-то возместить дорогую потерю.

Вполне возможно, что по ночам Вадим Петрович стонал от боли, закусывал зубами угол подушки, чтобы не расплакаться, но когда слышал плач супруги, то не сдерживал себя – внутри отказывали тормоза, и он нёсся на большой скорости под откос, сердце обрывалось, поспешно покидало мертвеющее тело, из жизни ведь ушёл единственный зелёный росток, проклюнувшийся из земли и землею же взятый, с ним исчезла в холодной глуби и последняя надежда. А что он без надежды, Вадим Петрович Жислин?

Он долго пребывал в обморочном онемении, когда прапорщик с бледными, словно бы всосанными внутрь худыми щеками – такие щёки бывают только у больных либо тяжелораненых – привез серый, сваренный по рёбрам металлический гроб, вошёл в дом и молча поклонился Вадиму Петровичу и его супруге.

– Что, что, что? – тяжело задышала жена Вадима Петровича, взнялась над самою собой, тело её будто бы наполнилось водою, колыхнулось вяло, она слишком быстро всё поняла и безжизненно опустилась на стул.

Вадим Петрович не сразу понял, в чём дело, подумал, что это к нему явился проситель по депутатским делам – будет клянчить квартиру побольше, хотя забывает, что чином всего-навсего прапорщик, а не генерал, потребует работу для жены по какой-нибудь совершенно городской специальности, допустим, по части лечения домашних попугаев либо лаборантского баловства: брать пробы пыли, воздуха, воды, что в их селе совсем ни к чему, в их селе всё чисто, прапорщики испокон веков берут себе в жёны лаборанток, поморщился недовольно, не сразу уловил то, что мгновенно уловила жена, и охнул только, когда прапорщик проговорил медленно, почти механически, словно бы это ему приходилось делать каждый день, бесцветно, тщательно подгоняя друг к другу слова:

– Ваш сын, выполняя интернациональный долг, погиб в Афганистане.

Супруга Вадима Петровича убито молчала. Сменяя её, часто и горько задышал сам Вадим Петрович.

– Что, что, что?

– Я привёз тело вашего сына, – сказал прапорщик.

Простые слова, но какой страшной они делают минуту, в которой звучат, – такие слова слышит не всякий отец. Вадим Петрович неверяще помотал головой, крепко сжал сухие глаза.

– Ваш сын пал смертью храбрых, – сказал прапорщик. Он словно бы выполнял некий, уже знакомый ритуал, идя по его засечкам, словно бы по неким школьным ступеням, где ставят отметки, – по тому, как он будет произносить эти горькие фразы, ему будут выдавать жалованье, худое лицо прапорщика с тусклыми глазами и тёмными взлохмаченными бровками было бесстрастно.

– Как это произошло? – спросил Вадим Петрович.

– При сопровождении колонны, – ответил прапорщик прежним механическим голосом, и Вадим Петрович, несмотря на свою внезапную глухоту, на боль и тошноту, понял, что прапорщик чего-то недоговаривает, темнит, горько покачал головой.

– При сопровождении, говорите?

– У нас многие гибнут при сопровождении колонн. Из Союза ведь везём всё, до мелочи, от бензина до селёдки, идём сквозь контролируемую душманами территорию, а душки, отец, не спят… – Прапорщик, отклоняясь от разработанного сценария, вздохнул.

Лучше бы не было этого прапорщика! Не услышал бедный воин тех слов, что возникли в Вадиме Петровиче, – Вадим Петрович, вяло шевеля одеревеневшими губами, проклял его, слова проклятия были простыми, как вода, как воздух и хлеб, они родились в мозгу Вадима Петровича, прожили короткую жизнь и угасли.

Слышал Вадим Петрович, что у запаянных гробов, приходящих из Афганистана, есть маленькие окошечки, в которые можно поглядеть на лицо убитого. Прапорщик запретил распечатывать гроб, Вадим Петрович хотел бы хоть в страшное окошечко увидеть лицо сына, но гроб окошечка не имел. Вадиму Петровичу сделалось обидно, он хотел было сделать прапорщику замечание, но у того был такой вид, что замечания ему было лучше не делать: щёки втянулись внутрь больше обычного, отчего лицо совсем оголилось, глаза заблистали сталью, в них были сокрыты ярость, злость, ещё что-то сложное, недоброе, он сжал в кулаки пальцы, спиною прислонился к стене и застыл, будто в нём умерла жизнь. Прапорщик, сам разделивший со многими своими сослуживцами Афганистан, ходивший по минам и падавший в горящем вертолёте, не раз отстреливающийся от заросших, схожих с тенями душманов, был далёк от горя, от плача, раздававшегося в жислинском доме, и одновременно он находился в этом горе, он словно бы соткан был из материи, идущей на погребальный саван. То, что он уже разделил с другими, теперь разделял с семьёй Жислиных.

Похоронили Петра, так и не вскрыв гроба. Прапорщик уехал назад, к себе в часть. Супруга Вадима Петровича всё время плакала, горе подрубило её, смяло – был человек, жил, дышал воздухом, радовался и вот подрубили, не стало человека, не стало радости, всё исчезло, теперь, куда ни глянешь, всё залито слезами.

Горько было и Вадиму Петровичу. Ночами он просыпался от того, что во рту было солоно. Думал, что кровь, включал ночник, плевал себе в ладонь – крови не было, тёр пальцами глаза – глаза были сухи. Прислушивался к ночи, ловил едва приметные мышиные шорохи, неспешные пролёты филинов и сов, которые в окрестностях ещё, слава богу не перевелись, замирал, когда ему казалось, что филин вот-вот закричит, а крик филина, как известно, не к добру, это всё равно что похоронка, вздыхал, если слышал плач супруги – она плакала совершенно беззвучно, внутри у неё что-то натягивалось, сочилось тихо, прозрачная кровь проступала на глазах да ещё тряслась спина.

Назад Дальше