В свете старого софита - Мария Романушко 19 стр.


* * *

Но если честно – было грустно. За упущенную возможность. Боже мой, я уже сегодня могла "выйти в манеж"!… Но ведь не для того же, чтобы потешать, я стремилась туда. Не к этому я себя готовила.

Вокруг – хохот, а у меня – слёзы на глазах. И долговязому клоуну с проницательным взглядом никак не удавалось рассмешить меня…

На протяжении всего сезона не удалось ни разу.

* * *

Я сказала тогда: "Ещё не пора!" Я не сомневалась (двадцать лет – не возраст сомнений), что моё место – там, в центре красного ковра, в скрещении горячих лучей прожекторов…

Нужно только выйти на ковёр во всеоружии!

И я придумывала репризы. Точнее – перекладывала на язык пантомимы свои стихи.

А стихи шли неудержимым потоком – только успевай записывать… В сумерках амфитеатра, во время утренних репетиций, я устраивалась поукромнее – и открывала свою тетрадку, с которой практически не расставалась.

. Гнедые, гривы разметав, танцуют вальс!
. Глазами карими блестя от напряженья…
. Им не до нас, им вовсе не до нас.
. Как грациозны, плавны их движенья!

. Наверное, им напомнил летний луг
. Ковёр зелёный на песке манежа?
. А вальса затуманенного нежность
. Прохладой затопляет душный круг…

. За сахара кусок ужель они
. Так вдохновенно по манежу кружат?
. Гремит оркестр…
. Глаза слепят огни.
. И круг манежа с каждым кругом уже…

. От пота влажен частокол ресниц.
. Как заглянуть
. в зрачков бездонных темень?…

. Немая тайна лошадиных лиц.
. Их взгляд усталый грустен и надменен.

…А дома, уже за полночь, когда младшая сестра засыпала, я зажигала настольную лампу – и на тетрадный лист ложился жёлтый круг горячего света…

Я сказала: "Ещё не пора!" Сказала так, не догадываясь о том, что давно уже стою посреди манежа. СВОЕГО манежа.

И когда я открываю свою потрёпанную тетрадку – это и есть мой выход. Ежедневный, еженощный… И на этом белом тетрадном листе, обожжённом единственным лучом ночного прожектора – также, как на красном ковре циркового манежа – не уйти от вопросов, не отвертеться, не солгать… И также, как клоун играет свою роль "из себя", – мне тоже не скрыться ни под какой маской. Да я и не стремилась…

Горькое – но и возвышающее в своей горечи – осознание: роль поэта почти ничем не отличается от роли шута…

А что же делать,
коль рождён шутом?
Поэтом –
под дурацким колпаком!

Стихи, написанные в девятнадцать лет. Которые так нравились Моему Клоуну. Эти стихи ещё не разгадка, но – уже догадка. Словно бы взглянула на окружающий мир – из круга арены; словно бы ощутила на себе этот звенящий бубенцами шутовской колпак…

В поэзии, как и в цирке, нет разрисованного задника, нет спасительных кулис. И здесь и там "работающий у ковра" виден сразу со всех сторон – как на ладони. Поэту, так же, как клоуну, невозможно спрятаться за партнёра, за автора, за режиссёра. Всё, с чем я выхожу на ковёр чистого листа – всё это я, и никто иной.

Надышавшись воздухом цирка, пропитавшись им до последней клетки, – я знала, что уважающий себя циркач всегда работает без страховки.

Рискует и падает. И, случается, – разбивается насмерть.

"Играй же – на разрыв аорты!" – эта мандельштамовская строка звучала во мне всегда, когда я видела в манеже Моего Клоуна. Когда думала о нём. Эту строчку я хотела взять эпиграфом к своей будущей книге…

* * *

Стихи тех лет насыщены запахом цирка. Даже те, в которых, вроде, и не про цирк. Они родились в магическом воздухе Цветного бульвара; они пропитаны дождями, снегами, пылью и гарью моей Москвы: Самотёки и Трубной, и улочек Марьиной Рощи…

Кажется, что стихи тех лет – вне времени. В них мало примет эпохи семидесятых. Один солидного возраста поэт (к нему меня отправила Лянь-Кунь "на консультацию", это был Эдуард Асадов, фронтовой друг её отца), он сказал с удивлением и сожалением:

– Ну, зачем вы так пишете: "Извозчику я крикну: "В цирк!" Куда лучше было бы: "Таксисту крикну я: "В госцирк!" Сразу чувствуется современность в стихах! А смысл не меняется. В таком виде их вполне можно было бы напечатать. Но с этим архаическим извозчиком – увольте! Вас просто засмеют…

Он искренне хотел помочь мне придать моим стихам "товарный вид". А мне было смешно и странно, что его волнует лишь эта сторона дела.

Цирк с его летящими по кругу всхрапывающими лошадьми… с его слепящими огнями… с его головокружительным переплетением канатов, трапеций и верёвочных лестниц, убегающих под купол… с его ежедневным, ежевечерним риском и потом, – этот цирк был (и остался) для меня не просто местом действия, но и временем действия.

Не сразу, но постепенно я научилась различать в цирке – два совершенно различных (хотя и совершающихся одновременно) действа: цирк сегодняшнего дня (в нём, увы, было много чуждого моей душе) и – Цирк вечностный. Цирк как символ человеческого бытия. У этого – нестареющего, неумирающего Цирка – свой, особый, настоянный веками, не выветриваемый запах – покрепче мимолётных запахов скоротечных десятилетий…

И всякое вторжение в этот – вневременной – Цирк примет сегодняшнего дня (будь то красное знамя в руках наездника, или шлемы космонавтов на воздушных гимнастах), – всё это опошляет Цирк, сводит его до положения агитки или иллюстрации.

У Цирка – другие задачи. К человеку в костюме космонавта, как мы смогли убедиться, все быстро привыкли.

Но гимнаст в стареньком трико, идущий по проволоке без страховки, – этот образ будет волновать всегда. Привыкнуть к нему невозможно. И каждое новое поколение будет его открывать для себя заново…

Лишь тем приметам, которые пережили времена и эпохи, возвысившись до символа, не суждено вымирание.

Нет, я не стала менять в своих стихах коня на такси.

* * *

…И вот что я поняла – тогда, в те ночи, выходя на манеж своей потрёпанной тетрадки: Поэзия – это тот же вечностный Цирк. Только облечённый в слова. Вот что я поняла… Я поняла, что Небо, так же, как цирковой купол, – со всей его непознаваемой глубиной и тайной – гораздо важнее реактивного самолёта, вспарывающего его в эту минуту, даже если самолёт и является атрибутом сегодняшнего дня. Самолёт устареет и умрёт – а Небо останется.

Умрут, отойдут, сменятся на другие, как облетают листья с дерев, все недолговечные приметы – со всем их шумным, болтливым, рыночным множеством и пестротой…

Останется Дерево. И Душа останется. И Любовь.

* * *

Я благодарна Цирку. Благодарна за то, что он научил меня отличать вечное – от преходящего. Научил рисковать, находя в риске единственную возможность существования. Цирк научил меня говорить лишь "да, да" или "нет, нет" – ибо, идя по проволоке, невозможно юлить.

А еще Цирк научил не бояться. Не бояться быть до предела (до юродства?) искренней: сегодня, сейчас! – потому что у идущего по проволоке может не быть ЗАВТРА. И если помнить об этом, то испаряется и обывательская боязнь показаться кому-то несовременной, смешной…

Действительно: смешно. Человек шмякается в опилки манежа и лежит в такой странной позе, что можно подумать, будто он уже не живой… И кто его заставлял лезть под самый купол?… – недоумевает зритель, долизывая свое эскимо.

Действительно: смешно. Человек, как безумный, выкрикивает на весь мир отчаянное: "ЛЮБЛЮ!" Может, и в самом деле сумасшедший?… По крайней мере – чудак: так оголяться перед честной публикой. Ну, потеха!… И что это он заладил: "люблю" да "люблю"? Кому это надо?…

И в самом деле: кому это надо?

Да им же – ржущим, жующим, тыкающим пальцами – им же в первую очередь и надо! Уж по крайней мере им – не меньше, чем тому, кто идёт (и за них тоже!) по проволоке… Им – не меньше, чем тому, кто (и за них тоже!) выкрикивает своё ЛЮБЛЮ!…

В стихах тех лет, на первый взгляд, много бутафории, игры. С одной стороны – это, безусловно, был юношеский вызов "сегодняшнему дню". Вызов тому театру абсурда, в котором определено было жить, – перед которым меркли, казались детской фантазией пьесы Беккета и Ионеско. А с другой…

Не могу сейчас утверждать, что тогда, в девятнадцать-двадцать лет я отдавала себе в этом отчёт; конечно же, все происходило подсознательно, интуитивно (как, наверное, все истинное в поэзии), но это, конечно же, была не игра – а поиск. Под ветхостью декораций, под кажущейся условностью ситуаций я искала (и, с Божьей помощью, обретала) те вечные, единственные опоры, на которые жаждала опереться душа. Сегодня – как вчера, как всегда…

ДЕВОЧКА НА ЖЁЛТОМ КЛЕНОВОМ ЛИСТЕ

…Когда случается идти по Большому Каменному мосту, я отчётливо вижу двадцатилетнюю девчонку в зелёном коротком пальто, с непокрытой головой, (хотя ветер, очень сильный ветер!), которая стоит, облокотившись на пыльные холодные перила моста и смотрит на воду…

13 марта 1971 года, воскресенье, три часа пополудни. Эта девчонка – я, и мне очень плохо в ту минуту. А под мостом – тёмно-серые воды Москва-реки… и они так настойчиво влекут, манят… и как будто шепчут: "всё – решаемо… всё можно решить в одно мгновение… и больше никогда, никогда не будет больно… никогда…" Редкие прохожие проходят по мосту, никому до меня нет дела… и хоть я очень скрытный человек, но сейчас мне очень хотелось бы, чтобы кто-нибудь заговорил со мной, или хотя бы окликнул, но все – мимо, мимо… торопятся убежать от этого пронизывающего ветра… ведь на мосту сильный ветер, на мосту – всегда ветер… на каждом мосту – ветер… на всех мостах мира – всегда ветер… как в степи… и пусто – как в степи… и никому до тебя нет дела, никто не скажет: не смотри ты на эту серую, мутную воду, она врёт, всё ещё переменится, всё перемелется…

Да и что, собственно говоря, случилось? Он сказал: "Мне сейчас не до этого". Всё правильно. У него – спектакль. Кстати, замечательный спектакль! Называется "Звёздный дождь". Три дня идёт в Театре эстрады. Конечно, я помчалась на премьеру. И потом, после, вызвала его к служебному входу и спросила:

– Ну, так как? Будем снимать фильм, или нет?

А он устало сказал:

– Мне сейчас как-то не до этого…

Не убил. Не предал. Не отмахнулся. Не сказал: "Вообще не буду, не хочу". Нет. Сказал откровенно: сейчас не до этого. СЕЙЧАС. Но я в этом "сейчас" услышала – НИКОГДА.

…И вот стою на мосту, на ветру… Сегодня я пришла на спектакль второй раз, но уже не ходила к служебному входу и ни о чём его не спрашивала…

…Стальные серые воды влекут, как магнит… я просто физически чувствую, как они меня к себе притягивают… ужас! ах, как было бы хорошо решиться!… я плохо плаваю, а в пальто и сапогах вообще никогда не пробовала… и ведь не в том даже дело, что он так равнодушно сказал: "Мне не до этого сейчас", а в том, что и теперь, как год тому, когда я видела его на сцене ЦДРИ, опять меня пронзило, как острой иглой, чувство расставания… утраты… близкой… неотвратимой… и не я, не я это сочиняла, тогда, стоя на мосту, у тех холодных пыльных перил, а как будто КТО-ТО нашептывал мне в сердце ледяными губами: "Тихий ужас сумерек… ставней стук… ах, ужель вы умерли, мой не друг?…"

…Не помню, как я отлепилась от этих пыльных перил, а взглядом – от стальных вод под мостом, но я всё-таки смогла (хоть и не считала это подвигом, а наоборот – малодушием), и поехала к Семененко, чтобы записать, настучать на машинке страшное стихотворение, которое разрывало меня изнутри…

…Я сидела у солнечного окошка, с карниза капало, такие жёлтые, сверкающие, янтарные капли…была весна, а я настукивала на чёрных кнопочках, холодея от ужаса, чёрные строчки:

Тихий ужас сумерек…
Ставней стук…

Пророческие стихи, готовящие меня к близкой разлуке – разлуке навсегда.

Но я не хотела (не могла!) им верить.

Кто-то из друзей мне сказал: если приснился страшный сон, надо непременно записать это на бумагу – выплеснуть из души, из сознания. Тогда это не сбудется в жизни. А останется только на бумаге. Написал – прожил – пережил – проехали – идём дальше…

Тихий ужас сумерек…
Ставней стук.
Ах, ужель Вы умерли,
Мой не друг?

Значит, впредь отныне мне
Крепко спать…
У окна унылою
Не стоять.

Не пришла покорною
Никогда.
Не оденусь в чёрное –
Не вдова.

Унесут Вас во поле,
Гордый лжец!
Хорошо ли, плохо ли, –
Но конец…

Написано более чем за год до того страшного дня. Написано в канун дня его рождения: когда думалось, хотелось думать только о хорошем… Но поэзия – этот обжигающий, пронизывающий, взрезающий пространства и время ЛУЧ – она видела дальше, глубже… Она была бесстрашна и, порой, нестерпимо горька в своих провиденьях, своих пророчествах…

Она – как идущий по проволоке над бездной – не юлила. "Да, да" – или "нет, нет".

И куда мне было деваться от этих строк? Которые пришли – и сказались. Нет, не мной! Через меня. Для меня.

И что было делать с этим ужасным знанием? С этой догадкой?…

Да, я сказала ему однажды. Не в стихах, не в своей тетрадке – а в жизни: летом семьдесят первого года, в июле, ровно за год до того, как всё это и случилось.

Я сказала: "Вы так много работаете. Не надорветёсь?…" И по той паузе, короткой – но какой-то глубинной, предшествующей его ответу, я поняла, что ему ясен смысл моего вопроса, моей тревоги. И что же?… – "Пока могу, буду работать", – было мне ответом.

Не только мне – но и себе.

А мне оставалось только одно: следовать его всегда звучащему для меня призыву…

Вызову!

* * *

…Был поздний вечер, почти ночь, и я срывала на Самотёке с круглой тумбы его афишу…

Афишу спектакля "Звёздный дождь"…

…А мимо, роняя на мокрую мостовую синие искры, проносились красные трамваи… сверкающие иглы, сшивающие времена и эпохи моей жизни…

* * *

…Неожиданно начинаю уставать – от грохота оркестра, от слепящего, режущего глаза света… Зачем, зачем так гремит оркестр? Зачем так ярко светят софиты?…

У меня начинается бессонница: оркестр круглосуточно гремит в моём мозгу… И я никакими усилиями не могу его выключить…

А как же я собираюсь работать в цирке?… Но ведь я буду работать в паузах. В тишине. И если будет звучать музыка, то тихая и нежная… Как у Моего Клоуна.

* * *

После спектакля я никогда не еду сразу домой. Я возвращаюсь домой, когда там уже все спят. Ну, мама, конечно, не спит, а только делает вид. Она говорит, что засыпает только после того, как я щёлкну замком входной двери.

Я выбираю всегда как можно более долгий путь домой, максимально удлиняя его. Максимально отдаляя приход домой.

То иду от цирка пешком до площади Коммуны, а оттуда – до метро "Новослободская".

То сворачиваю от Самотёки налево и иду по Садовому кольцу до Маяковки, а там уже вхожу в метро.

А последнее время я делаю ещё больший крюк: сначала иду бульварами – Цветным, Петровским, Страстным – на Пушкинскую площадь, где в витринах газеты "Известия" висят фотографии. И на одной из них – Мой Клоун. Помедитировав на эту фотографию, я бреду по улице Горького к метро: или – направо, к Маяковке, или – налево, на площадь Свердлова (теперь это – Театральная).

…И в этот раз, в тёмный и холодный апрельский вечер, я остановилась перед его фотографией, но радости в сердце почему-то не было, а была печаль, тоска и страх.

Мне казалось: я смотрю на его фотографию из какого-то далёкого далека… из какого-то бесконечно печального далека… где только фотография и осталась…

И вновь меня пронзили строчки, неизвестно кем нашептанные в самое сердце:

Я поживу – пока ты жив.
Я постараюсь не повеситься.
Отчаянья кривые лестницы…
Тоски пустые этажи…

Ха! дом!

Уж лучше быть бездомною
И не глядеться в гарь зеркал…
Меня б уже ты не узнал –
Все зеркала глядят иконами…

…Я шла, ничего не видя перед собой, кроме страшной пропасти, которая, казалось, разверзлась прямо у меня под ногами…

…Резкий скрип тормозов вернул меня в эту минуту. Человек что-то испуганно кричал мне в лицо…

– Очнитесь! Я чуть не сбил вас! А вы этого даже не заметили! Вы пошли прямо на красный свет, прямо мне под колёса! Да что с вами? вам плохо?…

– Плохо, – призналась я.

– Куда вы идёте?

– К метро.

– Вы так не дойдёте… Вас на следующем же перекрёстке собьют! Идёмте, я подвезу вас.

Послушно пошла за этим человеком. Села в его машину. В салоне было тепло и уютно. Я вдруг почувствовала, как я смертельно устала, как гудят мои ноги, и до чего же приятно было сидеть, не двигаться, не шевелиться… Мы поехали в сторону Манежа. И в эту минуту пошёл дождь… лёгкий, прозрачный весенний дождь сыпал сверкающие бисеринки на ветровое стекло…

– У вас что-то случилось? какое-то несчастье? – осторожно спросил он.

– Пока нет.

– Что значит "пока нет"?

– Я чувствую… чувствую, что это случится… что-то страшное…

– С вами?

– С человеком, которого я очень люблю. И я ничего не могу для него сделать…

– Я желаю, чтобы ваше страшное предчувствие не сбылось, – сказал он.

– Хорошо бы…

Мы ехали по Тверской… по мокрой сверкающей мостовой… и мне хотелось, чтобы эта дорога была длинной-предлинной… чтобы как можно дольше не выходить из тепла и не шевелиться… а только слегка покачиваться в такт качанию автомобиля… хотелось в ту минуту стать маленькой и лежать в колыбели, и уснуть под это тихое укачивание… и ничего не знать, не предчувствовать, не ведать… красные огоньки фар весело светили впереди… как огоньки новогодней ёлки в детстве… и я испытывала почти блаженство… Потом, много раз в жизни, меня будет удивлять это: в минуты горя и боли вдруг испытываешь блаженство от каких-то простых вещей: глоток чаю, тепло, чей-то мягкий, успокаивающий голос…

Назад Дальше