Колька напыжился, поднял нос.
- По-жа-ле-ешь об этом! - Заложив руки за спину, прошелся по комнате, ткнул ногой дверь, вышел не прощаясь.
Вечером учительницу вызвал писарь. Начал допрос:
- Книжечки, Александра Павловна, батракам читаешь? Нельзя. Это противу закона.
- Жития святых? Противу закона?
Писарь будто не расслышал ее.
- В противном случае будет доложено в уезд, - продолжал. - Имейте в виду. Да-с.
- Значит, вы будете жаловаться? - рассердилась учительница. - Ну, так и я на вас пожалуюсь куда следует!
- Ладно. Ладно. Бог с вами, - струсил неожиданно писарь. - Я ведь только предостерегаю. Чтобы, не дай бог, чего плохого не вышло.
14
Зачиналось утро. Ополночь ветер затих, улегся в камышах, расчесав на берегу осоку. Выпустили из пригонов гусей. Щелкая копытами, прошло по улице стадо, унесло с собой на поскотину запахи умирающих трав и парного молока. Марфушка, позвякивая ведрами, шла по воду, обмывая ноги в холодной росе. На берегу поили лошадей парни.
- Невестушка прикатила! - крикнул Гришка.
- Невеста, да не твоя, хорек душной! - огрызнулась Марфуша.
Гришка рассердился.
Корявое лицо его побагровело, а в зрачках загорелись злые искры. На двенадцатом году хворал он оспой. Драл себя грязными ногтями. Ревел. И рукавички мать надевала ему на руки, чтобы не расчесывал обличье, и вином красным поила. Ничего не помогло.
После оспы не только лицо, но и характер Гришки остался корявым. Не любили его парни, прогоняли девки. "Шилом бритый" прозвали. Не дружил он ни с кем. Только перед богатыми заискивал, извивался вьюном, на побегушках прирабатывал, вызывая неподдельное удивление отца:
- Истинный господь, не знаю, откуда у него взялось это, - поговаривал он. - Таких ж…лизов в нашей породе сроду не было.
Завидовал Гришка Терехе: уж больно хороша собой соседка Марфушка, зазнобушка братова. И любит его сильно, на край света готова бежать с непутевым. При всех назвала Гришку "душным хорьком", не постеснялась.
Злорадствовал Гришка, когда узнал, что просватали девку за писаря.
- Тебе слюнки глотать придется, - говорил брату. - А писарь, хотя и одноглазый, женится. Вот оно, богатство-то, какую силу имеет! И книжечки твои тут не помогут! Ученый!
Тереха хватал что попало под руку, кидался на Гришку.
Отец останавливал:
- Не кобели, поди! Чего всходились?!
Знал Гришка, какой камень лег на душу брата, и вот, поди ж ты, не огорчался, а радовался: "Так ему и надо, стальному!"
- Эй, невеста, замешана на тесте, пусти ночевать! - орал он дурным матом. - Позорюем на коровьем-то реву!
Захохотали, засвистели парни. Будто полоснул кто Марфушку плетью. Пригнулась, даже ниже ростом стала. Едва донесла коромысло домой, залила кадочку, кинулась бежать на поскотину. Нагнала стадо. Остановила Тереху.
- Что случилось, птаха моя? - испугался пастух.
Судорожно дернулись у девчонки губы, потекли слезы.
- Не плачь. Слезами горе не смоешь. Давай уходить. Женимся. Обвенчаемся где-нибудь не в нашем приходе.
- Господи! Тереша! А благословлять-то кто нас будет? А отец мой как же?
- Греха боишься? Не слышала, что ли, как Саня толковала. Богатые, которые жируют и за наш счет жизнью наслаждаются, они больше грешат… Только грехи им не записываются!
- Не боюсь я никакого греха! И бога не боюсь. Айда! - Она взяла Тереху за рукав, потянула в колок. - Айда, желанный мой, дите от тебя будет… Пойдем!
Рванула на себе кофточку, прижалась к Терехе, заревела навзрыд.
15
В покров день, в праздник пресвятой богородицы, первого октября по старому стилю, в Родниках собирались большие ярмарки. С первым снегопадом на потных, в куржаке конях приезжали из уездного города купцы с рыбой, мехами, лесом. Заявлялись кочевники-казахи, слетались цыганы-конокрады, ворожеи, труппы бродячих актеров. Появлялись оптовики из Ирбита, Новониколаевска и даже из Нижнего Новгорода. Шумные шли торги. Площадь около церкви кишела. Лавочки ломились от товаров. Ребятишки торговали вовсю приготовленными на эти дни калачиками, а бабы гнали по дешевке горячие пельмени, на закусь.
На покров день и назначил свою свадьбу Сысой Ильич. Его двухэтажный крестовик, казалось, источал запахи блюд, выдумываемых Улитушкой.
Сысой Ильич приосанился, порумянел. Марфуше не велено было уходить из дому даже за водой. Она сидела в родной горнице с подружками-одногодками. Вязали и шили. Пели обручальные.
Перед самой свадьбой на тройке вороных прикатил жених. Не хотел, чтобы невесту из бедного домишки Оторви Головы повезли к венцу. Упросил будущего тестя и тещу: пусть Марфуша, подружки ее и родня проведут ночь у него в доме.
- Так-то сроду нигде не делается, - возражали сваты.
- А мы сделаем. Нам все можно, - смеялся писарь.
- Нету в етом никакого нарушения, дорогой ты наш зятек! - Секлетинья подхалимски заглядывала в лицо писарю. - Поезжайте и не беспокойтесь.
Умчала тройка ватагу девчонок и Секлетинью в романовский край. Оставшись один, Оторви Голова полез в шкаф.
- Где она тут у меня?
Налил полный стакан, отщипнул хлеба.
Он редко пил водку, во хмелю был смиренным, кротким. Беседовал обычно сам с собой, хвалил-навеличивал.
- Пей, дорогой ты наш Иван Иванович! Душа ты мужик! Закуси-ка! Вот линечком холодным! Эх, Ваня, Ваня! Скоро писаревым тестем станешь, будь он трижды проклят! Затянул петлю, скимость!
Осоловело глядел на покосившуюся печку, на ухваты, на грязный мочальный вехоть, высунувшийся из чугунка. Потом увидел, как клонится потолок, а ветер в трубе явственно выговаривал:
- За-ду-ш-ш-ш-ш-у-у-у!
16
На другой день у Сутягина начался пир. Гостей было не много, но все фамильные: два великохолмских воротилы - братья Роговы, Бурлатов-старшина с женой и дочерью, лавочники из деревень, урядник и отец Афанасий. Оторви Голову на свадьбу так никто и не позвал. Одурманенный с вечера вином, он сидел один, с потускневшими сумасшедшими глазами, в холодной избе. Секлетинья боязливо просила зятя:
- Привезти бы надо отца-то.
- Послал я за ним кучера, на тройке!
Кучер вскоре вернулся без Ивана:
- Пьянющий он, валяется… Куды его повезешь?!
В церковь ездили шумно, длинным свадебным поездом.
- Прошу, прошу, за мой стол, - выходя из-под венца под руку с Марфушей, смертельно бледной, в слезах, кланялся гостям писарь.
…И заблагостили по селу колокольцы, разноголосо заповизгивали гармоники.
Когда кошевки выскочили на ярмарочную площадь, под ноги переднему кореннику вывернулась от цыганского возка крошечная, красноротая собачонка. И тотчас кровавыми брызгами разлетелась по снегу от удара мощным кованым копытом. Лошади испуганно шарахнулись. Смятение произошло лишь на малую минуту, но сваха, Татьяна Львовна, зашептала закутанному в бобра мужу:
- Не к добру!
А тот лишь осклабился:
- Дура ты, баба!
Первым за свадебным столом произносил тост уже где-то изрядно выпивший урядник Коротков.
- Гас-па-да! Сегодня у нас баль-шой праздник! Да-с! Баль-шой! Бракосочетание уважаемого нами Сысоя Ильича! Мы надеемся, гас-па-да!
Его перебивали тоже изрядно захмелевшие купцы, но удавалось это с трудом. Урядник упорно продолжал ораторствовать:
- Гас-па-да! Я думаю так: Сысой Ильич и впредь, обновив свою жизнь, будет честно служить матери России. Горь-ка, гас-па-да!
Марфуша замерла. Потный писарь целовал ее неловко и неопрятно.
Около полуночи распотешился над Родниками буран. Завыли где-то совсем близко, за огородами, волки.
В самый разгар гулянья пришел в село Макар. Первым, кого он увидел, был Тереха. Пастух выскочил из переулка, проваливаясь в убродном снегу, трусцой побежал в Романовку. Поджарая фигура его то мелькала в снежных вихрях, то исчезала. Макар прибавил шагу, окликнул:
- Постой!
- Макарша? Пришел?!
- Ага. Александра Павловна в школе? - поймав в движениях Терехи что-то необычное, спросил: - Ты чего?
- Свадьба сегодня у Марфушки, вот чего!
- Пойдем к Александре Павловне. Дело есть нешуточное. Пойдем. Мы их поздравим!
Три недели прожил Макар в Великом Холме. И дрова пилил, и мешки с мукой на лабазах перетаскивал.
Как велено было Александрой Павловной, пошел в Копай-город. Это на самой окраине. Темно. Ночь. Только собаки лают да воют… Там собак голодных больше, чем у нас. Нашел домик с тремя скворешнями на воротах, потихонечку стукнул в ставень три раза. "Слышу! Кого бог принес?" - "Я, тетка Марья, привет вам от бабушки Александры". - "Коли с приветом, заходи!" Впустила меня женщина в сени, зашептала: "Быстро! Вот эти две пачки прячьте!" Затолкал я листовки под рубаху. А женщина: "Скажите бабушке Александре, что хвораем мы все, половина в больнице лежит. Иди". И только я отошел к другому домику, смотрю - городовые. Ну, думаю, и мне придется хворать, да еще как… Без документов и с листовками… Приблизились ко мне двое: "Стой, молодец!" Не помню, как все вышло. Стукнул ближнего по усам - и бежать. Свистки засвистели. Стреляют, паразиты. А я - за город, в лес. Верст пятнадцать рысью махал… Забрался в стог, выспался… Ну и вот.
Под утро свадьба обезумела. Плясали до тяжелого пота, хоть выжимай рубахи.
Во Ирбите
Вода дорога.
Во Тюмени
Рыба без кости.
Пропадай, милка, без вести!
Одно колено хитроумнее другого выделывали братья Роговы. Отца Афанасия отливали в маленькой горенке водой: окончательно переневолился. Появились откуда-то две цыганки:
Базар ба-а-а-а-льшой,
Купил па-ра-сен-ка!
Две недели циловал.
Думал, что дивчонка!
Старшина Бурлатов ("всю жисть староверской крепости держуся") налился гневом, запустил в, цыганок пустой бутылкой. И они вскоре исчезли с братьями Роговыми. А Улитушка и наемные девки все таскали и таскали на столы разные кушанья, разливали вино и пиво.
Взобрался на стол Колька и начал "лепертовать", как выразился старшина, о революции:
- Гас-па-да! На-аше поколение… Мы - золотое зерно, представители партии мужицкой и купецкой, и не за то, чтобы Русь наша святая была расшатана жидовской крамолой! Да! Да!
Писарь сверлил его глазом, урядник, взвивая усы, поддакивал: "Правильна!", а сваха, Татьяна Львовна, налившись вином, недоуменно рассматривала Колькины сапоги, оказавшиеся перед носом.
- Да! Да! Гас-па-дин урядник, - кричал Колька. - У нас в Родниках есть такое…
Он не закончил. Резко ударили в окно. Брызнули на стол осколки. Камень пробил два стекла. Загулял по гостиной ветер. Снег косяком ворвался в пробоину. За окном истошно завыл чей-то голос:
- Э-э-э-э-й! Вы! Идите… Там Оторви Голову из петли выняли!
Марфушка упала, лишившись чувств. Потухла лампа.
Этой же ночью по всей ярмарке - на заботах, возах, на временно сколоченных из теса-однорезки прилавках и сарайчиках - кто-то расклеил листовки.
17
Такого в Родниках еще не видывали и не слыхивали. Против самого царя! Листовки! Они упали уряднику, писарю и старшине, как снег на голову. Кинулся урядник на площадь. А там ярмарка шумит. Кони ржут, безмены звенькают. Рядятся, бьются ладонями мужики. Пьяно. И еще эти чертовы ученики - ребятишки. Грамотеи треклятые! Вот один конопатый, с тонкой гусиной шеей, стоит среди мужиков и поет:
- Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Граждане! Царские палачи жестоко подавили революцию 1905 года. Они зверски расстреливают рабочих и крестьян, борющихся за свои права…
- Разойдись, сволочь! - рыкал урядник, летая по площади верхом. - Перестреляю гадов!
- Тьфу! - плевались мужики. - Какую ахинею написали в етих листовках. Слушать нечего. Крамола.
- Вот какую слободу дали анчихристам! Я бы этих самых листовочников в централ!
Но листовки подбирали. Кто тайком читал, кто знакомого или соседа просил:
- Ну-ка, о чем пишут? Прочитай, ты ведь маракуешь!
Пьяный Федотка Потапов встряхивал белыми кудрями, кричал во всю мощь:
- Ай-ай-ай! Царь-то, выходит, плут и разбойник!
Коротков полоснул его нагайкой: цевкой брызнула из носа кровь, красная бечева накосо опоясала лицо от виска до подбородка, и Федотка озверел:
- Ах ты, погана морда! Сукин ты сын! - кинулся на урядника. - Я ж тебя, гада хилого, задавлю!
Уволокли Федотку в каталажку. Напинали как следует. Повязали.
Писарь, псаломщик, дьякон и четверо понятых скоблили столбы, заборы, стены.
…С крутояра, за церковью, хорошо видать, как под обрывом растет родниковая наледь. Журчат радостно ключи, плещутся парные оконца, вода, сбегая к озеру, замирает от холода. Парни и девчата, свои и приезжие, смотрят под крутояр.
- Отсюда скатишься - богу душу отдашь!
- Богу душу отдать можно и на печке!
Гришка Самарин принес к толпе бутылку самогонки. Кончики ушей его были пунцовыми, сквозь корявины, казалось, вот-вот брызнет кровь: хлебнул, видно, вдосталь.
- На, пей! - совал он Макару посудину.
- Катись ты… Стой, а чем это у тебя бутылка-то заткнута?
- Гумажкой! Их кругом сегодня понабросано!
- Дура! - закипел Макарка. - Да тут вся твоя жизнь обсказана!
- Почитай, Макарша! - окружили его молодые и сразу притихли, приготовились.
Хрипло, еле сдерживая напиравших слушателей, Макар читал:
- "Они зверски расстреляли мирных рабочих на реке Лене в 1912 году и хотят заковать весь народ в кандалы. Не верьте царскому правительству!"
- Постой! Постой! Ты пореже читай!
- Ну-ка, повтори еще раз, как там говорится? "Не верьте царскому правительству!"
- Молчать! - на крутояре появился урядник. - Разойдись!
И сразу - к Макару:
- Где листовку взял?
- Гришка принес. Бутылка была заткнута.
- Кто дал право читать?
- Разве нельзя?
- А ну, марш за мной!
Ярмарка набирала силу. Толпился у балаганов народ. Гудели кабаки.
- Соединяйся! Эй, мужики, слышали?
- Хватит, пососали нашей кровушки!
А в писаревом кабинете шло дознание: спрашивали учительницу.
- Говорите откровенно, откуда листовки?
- Не знаю.
- Вы забыли, сударыня, кто вы и почему здесь?
- Нет. Не забыла. Но к этому делу я отношения не имею!
- Где находилась вчерашнюю ночь?
- Спала.
- Куда отлучалась в последнее время?
- Никуда. Нельзя отлучаться. Занятия в школе идут. Отец Афанасий это хорошо знает.
- До каких пор вы будете мутить народ?
Саня вышла из себя, рассердилась:
- В чем вы меня обвиняете? В крамоле? Как вам не стыдно?
Она расплакалась, выбежала, хлопнув дверью.
"Нет, вроде бы не она, - заключили присутствующие на допросе старшина, писарь и отец Афанасий. - Но кто же?"
За чтение крамольных листовок урядник арестовал только поселенца Макарку Тарасова. Хотя листовки читало все село. Учительница тяжко переживала этот арест. "Наши все хворают. Половина лежит в лазаретах! Беда! А Макар? Почему я не запретила ему идти на площадь? Где он сейчас?"
Слезы стояли на глазах, неожиданные, нечаянные.
18
Каждый день, с утра до вечера, помогает Поленька Самарина матери: и полы моет, и поросят кормит, и по воду бегает.
- Да отдохни ты маленечко, - ласково просила дочку Ефросинья Корниловна. - Будет тебе.
- Ничего, мама, я не устаю.
- Не устаешь, а бледнехонька. И глазки чо-то у тебя навроде горюн-травы стали!
- Ладно, мама!
Корниловна уложила дочь на печку, накрыла старым отцовским зипуном, стала баюкать:
- Спи, кровинушка моя, спи, ластынька! Поправляйся!
- Ты, мать, не приневоливай ее к работе-то. Какая она еще тебе помощница, - ворчал Ефим Алексеевич.
- Да кто приневоливает-то, господи!
Вскоре Поленька слегла. В серых глазах ее застряла смертная тоска, ноги опухли. Зажигала по вечерам Корниловна в темном углу лампадку, падала на колени, разговаривала с богом, просила его: "Господи! Спаси ты мою доченьку родную, господи! Матушка пресвятая богородица! Не лишай ты жизни рабы твоей Пелагеи! Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный. Помилуй мя, господи!"
Отпраздновали родниковцы Рождество. Отпели остроголовые шиликуны свои каляды, а снегу настоящего все еще не было. После оттепели заледенели дороги. Ни скотину выгнать, ни человеку добром пройти. Ковали мужики коней. Хмурился Сысой Ильич. Еще ранней осенью закупил он по дворам сотен пять гусей. По три копейки за голову клал, ждал, когда птица подорожает: сбыть по гривне собирался. В прошлые годы прекрасно это дело выходило: нанимал мужиков с подводами, и шла птица в город гоном. Даже в весе прибывала. В пользу, видать, была дальняя прогулка. А нынче три раза пробовали - не получилось. За день отходили гонщики от села на полторы версты и возвращались.
- Не идут никак. Гололедица!
- А ну, поедем, посмотрим.
Смотрел Сысой Ильич и убеждался: не угнать птицу. Гуси с тревожными криками валились на бок, поднимались на крыло, разлетались.
- Черт знает что и делать. Сожрут они меня с руками, с ногами, к едрене-фене!
Прослышал о писаревой беде Гришка Самарин. Два дня ходил к загону, поглядывал на гусей. На третий день пошел к Сысою Ильичу.
- Нанимай, дядя Сысой, меня. Угоню.
- Это как же? - захохотал писарь.
- Я их подкую.
- Не треплись. Иди отседова.
- Ей-богу, угоню.
- Если бы кто угнал…
- То что?
- Не пожалел бы расчету…
- Угоню я, только ты хлебушка дай пудиков пяток!
- Ты что, ошалел?
- Не хочешь, дядя Сысой, не надо. Они у тебя за неделю-то не пять пудов сожрут, а все пятьдесят. Смекай!
- Пошел ты от меня к едрене-фене!
Ухмылялся Гришка, посвистывал, уходя от Сысоя Ильича. На другой день писарь сам позвал его.
- Давай, гони.
- Нет, дядя Сысой, ты сперва хлеб отпусти, а потом уж…
- Да отдам я, раз посулил, што ты ростишься?
- Суленого три года ждут. И словам нынче веры нету. Ты расписку напиши.
Сколько ни бился Сысой Ильич, уступил.
- Ну вот, - сказал Гришка, засовывая бумагу за пазуху. - Сейчас ты мне еще колесной мази дай лагушки три-четыре!
- Для чего?
- Гусей ковать буду.
- Не чуди, шалопутный!
- Давай-давай! Сегодня же и подкуем.
Разлил Гришка у ворот гусиного загона две лагушки мазуту, посыпал выход песком, тронул птицу. Гуси шлепали по мазуту, купали лапы в песке и двигались дальше, как подкованные, не скользили. Сысой Ильич смотрел на Гришку, посмеивался.
- Обмишулил-таки, поганец!
Но хлеб, после того, как Гришка сдал в городе оптовику всю птицу, отдал. Крякнул только от жадности:
- Не объедешь ты больше меня ни на санях, ни на телеге. Хватит!