* * *
Чуть свет Гриша и Санько опять прибежали к учителю. Дома оказался только Игорек. Он сидел на земляном полу посреди комнаты и связывал куски шпагата в одну длинную веревочку. На вопрос ребят, что он делает, Игорек ответил:
- Петлю. Мама сказала, надо повесить того, кто принес нам страшные книжки.
- А папа твой еще не вернулся?
- Мама сказала, теперь он вернется, когда я буду уже большой. А я буду много есть, чтоб скорее вырасти.
Насупившись, Гриша и Санько вышли из осиротевшего дома.
- Санько, смотри! - наклонившись, прошептал Гриша. - Чей это след?
- Полицая, - сказал Санько, увидев в грязи след сапога.
- Как раз! У полицаев на сапогах подковы. А у самого коменданта разве ж такая маленькая нога?
- Чей же?
- Чей, чей! Того, кто был на крыше и все подстроил!
- Правда? - удивился Санько.
- Сам посмотри: полицейские приехали отсюда, лошадей поставили возле дверей. - Гриша потащил Санька к двери: - Видишь, их большие следы идут прямо в дом, а к глухой стенке им не за чем было идти.
- А! Что узнаешь по следам! - уныло ответил Санько.
- Эх ты! Да я каждую корову знаю по следу. Даже когда грязи нет, разыщу. По следу можно все узнать… - Гриша снова присел возле следа. В черной густой грязи каблук сапога отпечатался так четко, что видны были все гвоздики. На самой середине каблука один гвоздик скрутился червячком. Внук сапожника знал, что так скручивается гвоздик, когда попадает на другой, вбитый раньше.
- Санько, теперь везде будем искать этот след. Не я буду, если мы его не отыщем!
- Давай смотреть возле каждого дома, где есть сапоги, - предложил Санько.
На ходу они начали считать дома, в которых есть сапоги. Насчитали четыре: у попа, у дьяка, у писаря и у самого учителя.
Сапоги учителя не брались в расчет: они были другой формы. У попа нога как лапоть. Его широченные мокроступы знает вся деревня.
К вечеру Санько уже знал, что отпечатки сапог писаря и дьячка совсем не похожи на таинственный след возле дома учителя.
* * *
Утро только начиналось. Над высокими дымарями висели тяжелые облака густого темно-сизого дыма. В безветрие дыму некуда было податься, и, придавленный холодным отсыревшим небом, он оседал прямо на крышах. Под воротами и плетнями, точно мохнатые серые щенята, прятались сизые клубки тумана. А по улице со стороны имения уже шел пан Суета с неразлучной черной книгой под мышкой. И где-то на самом краю Морочны время от времени раздавался глухой, словно отсыревший, голос десятника:
- На шарварок! На шарварок!
Люди, как всегда, запирали ворота, прятались по задворкам, убегали в поле. Не прятался на этот раз только дед Сибиряк. Как нищенскую суму, повесив через плечо серую, много раз штопанную торбу, он шел на конюшню графа. В торбе он нес швайку, дратву, две печеные картофелины и луковицу. Он часто спотыкался, хотя смотрел прямо себе под ноги.
На второй день после ареста учителя приказчик объявил, что Грише в школу ходить не разрешено и что управляющий приказал и самому деду Конону перебраться на конюшню и работать шорником до тех пор, пока не отработает долга. Оляна просила управляющего вместо отца взять на работу ее. А тот и слушать не стал. Тогда она решила упасть в ноги самому графу. Но ясный пан уехал охотиться на уток. Заплаканная, убитая горем Оляна возвращалась домой. И как-то незаметно для самой себя свернула на тропинку, по которой когда-то ходили с Антоном в лес.
Антон издали заметил Оляну и вышел ей навстречу по той же тропинке вдоль опушки леса. Остановился возле невысокого, но толстого, наполовину сожженного молнией дуба. Метрах в трех от земли дуб когда-то был начисто срезан. Но он пустил новые ветки на самом верху и теперь стоит снова буйный, кучерявый. Антон с грустью посмотрел на дерево и вспомнил давнее, утерянное навсегда.
…Стоят они вдвоем с Оляной под дубом, ждут, пока пройдет ливень. А молнии на куски рвут черное майское небо, и гром сотрясает землю до основания.
- Антон, любимый, может, это бог на нас гневается? - шепчет девушка, дрожит и с диким ужасом смотрит на беснующееся небо.
- Не бойся, гроза сейчас кончится, - выходя из-под дуба, успокаивает ее Антон. - Мы пойдем до батюшки и уговорим его обвенчать нас.
- Он не захочет без согласия батька.
- А это на что? - показал Антон узелок с деньгами.
В этот миг все вокруг него вдруг вспыхнуло хлестким ослепляющим огнем. И огонь этот словно проглотил его невесту.
- Оляна! - не своим голосом закричал Антон.
Но снова грянул гром и заглушил его голос. Опять стало темно. И Антон не увидел Оляны. А дуб, под которым они только что стояли, остался без ветвей и дымился, как большой догорающий костер. От срезанной кудрявой кроны его до самой земли была отколота добрая треть сердцевины. Черная, обуглившаяся, она торчала, как переломанная кость.
- Оляна! - крикнул Антон еще раз.
А когда молния сверкнула опять, он увидел Оляну уже вместе с ее отцом на дороге. Толстыми веревочными вожжами Конон Багно гнал свою дочку домой. А через день Оляна стояла в церкви под венцом с Харитоном Круком, у которого был и свой дом, и ковалок земли. И раскололась жизнь Антона Миссюры, как тот дуб под ударом грома. Вместе с невестой у него словно отняли и счастье, и разум, и смекалку… За что ни возьмется, нет ему удачи. Первое время он старался во что бы то ни стало разбогатеть. Все что-нибудь выдумывал: то бричку-самокатку, то плуг такой, чтоб пахал без коня, а то смастерил водяное колесо, такое, что сразу может приводить в движение просорушку, молотилку и веялку. Ни на одну из этих машин в Морочне не было спроса, и они не принесли Антону ничего, кроме разорения и насмешек. На селе стали считать его чудаком и неудачником. А когда он в кузне устроил электрический движок и осветил свое рабочее место, кто-то спалил его кузню. Разоренный в прах, Антон уехал в Америку, надеясь заработать много денег, купить самый лучший в Морочне хутор и если не переманить к себе Оляну, то хоть отомстить ее отцу, погнавшемуся за каким-то там ковалком земли Харитона Крука. Но из Америки Антон Миссюра вернулся несчастнее, чем был. Вместо долларов привез оттуда тропическую малярию да подобранную где-то на пароходе голубую бархатную шляпу с розовым бантом на боку. Он не знал, что это была дамская шляпа, и гордо щеголял в ней по праздникам. За это и прозвали его Американцем. Со временем это слово сократилось, обтерлось, как старая, долго ходившая по рукам монета, и получилось короткое прозвище: Маракан.
Возвратившись, Антон пошел батраком к Рындину. А потом управляющий впряг его и в работу с Крысоловом. Антон принял на свои плечи еще одну тяжесть: "Плечам тяжело, душе легче".
Из задумчивости Антона вывел шелест травы. Он глянул вперед: Оляна шла не по тропинке, пытаясь обойти его. Встретились глазами, и она смутилась, вернулась на тропу.
Молча пошли к селу. Она по тропе. Антон по высокой траве. Уже возле самого села Антон, глядя себе под ноги, тихо сказал то, о чем думал непрестанно:
- Выходила б замуж.
- Ох, Антон, не до того мне теперь. Будто не видишь, как бедую…
- От и говорю, что все вижу. Все я вижу, Оляна. И не можу больше терпеть твоего бедованья…
- А вдвоем, думаешь, будет легче? У меня ж еще и хлопец.
- Хлопцу я буду за родного батька. Соглашайся, Оляна, а то убегу в Советы.
- Что ты, бог с тобою!
- Я давно убежал бы, да не можу без тебя. А откажешь, решусь.
- Нет, Антон. Не уходи, то хоть редко, да вижу тебя…
- Оляна! То правда? Не забыла?..
- Ничего не забыла, Антоша. Ничего. - И залилась слезами.
Антон начал ее успокаивать:
- Может, еще что переменится. Говорят, скоро пан продаст имение, простит долги и уедет.
- Э-э, скорее Чертова дрягва высохнет, чем ясный пан простит нам долги!
Холодным осенним утром, как шипучая болотная гадюка, в Морочну вполз слух: учитель в Березе Картузской.
- Березняк… - вздыхая и огорченно покачивая головой, тихо говорили старики.
- Березняк… - набожно крестились бабы, словно вспоминали о покойнике.
- Березнячка… - будто о вдове, говорили о жене учителя, а на сына смотрели скорбно, как на сироту.
Страх этот был не случайным: мало кто возвращался из Березы Картузской. А те, кому удавалось пройти эту страшную школу пыток и насилия, выходили с чахоткой да увечьями и уже недолго были жильцами на этом свете. Только самые сильные духом вырывались из Березы еще более стойкими и непримиримыми.
Гриша услышал об этом, когда сваливал возле коровника сено, привезенное с подмерзшего болота. Но, зная, что учитель ни в чем не виноват, он не поверил. А вечером застал в своей хате Анну Вацлавовну. Ни матери, ни дедушки еще не было дома. И фельдшерица, видно, давно уже ждала их, сидя на лаве. Рядом с нею лежала гармошка учителя.
Гриша сразу же подумал, что Анна Вацлавовна попросит отнести гармонь в город и продать, потому что не на что жить. Но она сказала совсем другое:
- Я принесла гармонь. Александр Федорович велел подарить ее тебе… - Анна Вацлавовна, видно, хотела еще что-то добавить, но хлынули слезы, и, закутавшись черной шалью, она поспешно ушла.
Теперь, возвратившись с работы, Гриша сразу же забирался на печку, отогревался и учился играть на гармошке. Он сильно тосковал. Жаль было учителя, сидящего в Березе. Жаль было дедушку, который заметно сдавал под тяжестью батрацкой житухи. Жаль было мать, что нет ей светлого дня ни зимой, ни летом. До боли обидно, что Олеся послушала свою мать и перестала дружить с ним. Обо всем этом хотелось с кем-то поговорить, с кем-то поделиться. И Гриша стал поверять все свои беды гармошке. С нею делился всем, что наболело на душе. Он играл какие-то никогда и нигде не слышанные грустные мелодии. Глухие, тяжелые вздохи, сдержанные стоны и всхлипывания гармошки полнее всего передавали состояние его души, слишком рано испытавшей муки и горечь жизни.
Мать сначала не обращала внимания на пиликанье гармошки. А потом стала задумываться. И как-то вечером, лежа головой на вздыхающих мехах, Гриша заметил, что она плачет. Он перестал играть. Мать сразу же посмотрела на него.
- Ничего, сынок, играй. Играй. Только и твоего…
* * *
Тихий зимний вечер. Темно и пусто в большой неуютной хате шинкарки Ганночки Зозули. Хозяйка осматривает комнату и думает, что же сделать еще, чтобы сегодняшние вечорки прошли не хуже вчерашних. Да что ж? Кажись, все. Лучины хватит до самого утра. Пол девчата выскоблили добела. Скамеек маловато, но под печку хлопцы нанесли много неразрубленных поленьев: кому надо, сумеет пристроиться. Закрыв дверь в комнатенку, в которой квартирует пан Суета, Ганночка уперла руки в бока, критически осмотрела комнату и задумалась…
Ганночка… Скоро 60 лет, а все Ганночка. И ни мужа, ни детей, ни родни. И во всем виновата непутевая, разгульная молодость. Гулящей была когда-то Ганночка…
Выросла она в Морочне приблудной сиротой. Люди кое-как ее выкормили. А ни счастья, ни разума не дали. Были у Ганночки только черные брови, лукавые зазывающие глаза да беспечная улыбка во все лицо. В пятнадцать лет ее соблазнил какой-то варшавский гость ясного пана. Научил пить вино, красиво причесываться. А когда он уехал, Ганночку взяла к себе шинкарка - для приманки мужиков. Шинкарка богатела за счет красоты легкомысленной девушки. А у Ганночки росла зазорная слава "гулящей".
Не раз и не два бабы избивали ее до полусмерти за то, что соблазняла их мужиков. Но Ганночка была неугомонной: заживут раны, сойдут синяки - и опять веселая и всем доступная.
Наконец выгнали ее из села. Долго бродила Ганночка по белу свету. Была в публичных домах Пинска, Бреста и даже Варшавы. А на старость вернулась в Морочну.
Никто теперь не напоминал ей о прошлом. Но звали, как и прежде, Ганночкой. Купила она хату из двух комнат. В одной жила, а в другой открыла лавку. У нее охотно все покупали, потому что лавка старой шинкарки была далеко за селом, а эта стояла почти в самой середине Морочны. К Ганночке стали относиться с таким же уважением, как к писарю или старосте. А солтис даже шапку снимал при встрече. Но и он все-таки не величал ее Ганной или Анной Ефимовной. Ганночка сперва на это обижалась. А потом свыклась. И даже полюбила уменьшительное и немного пренебрежительное имя: оно напоминало ей детство, в котором всегда для человека находятся какие-то дорогие, незабываемые минуты…
Единственной радостью в жизни Ганночки стали вечорки. Она готовилась к ним с большой любовью и вкусом. И молодежь охотно просиживала у нее долгие зимние вечера.
За окном раздался веселый скрип снега. Ганночка зажгла лучину в коминке. Янтарные смолистые щепки из старого соснового пня вспыхнули ярко, с треском и шипеньем. Желтоватый мерцающий свет заполнил комнату. Сразу стало теплее, уютнее.
Ганночка живет не по старинке. Комин из мешка она выбросила сразу же, как купила хату, а вместо него сделала аккуратную печурку на шестке большой русской печи. Перед каждой вечеринкой она белит этот коминок, оно чище и светлее.
Распахнулась черная разбухшая дверь, и в клубах белого морозного пара в комнату вбежали девушки. Каждая с куделью или недовязанным чулком. Шумят, хохочут, целуются с хозяйкой, раздеваются, складывая одежду на сундук, и бегут к зеркалу, вмазанному в печку над шестком. Правда, в этом зеркале ничего не разглядишь, потому что оно в тени. Но то, что нужно, девчата ухитряются увидеть даже в темноте.
- Хлопцы идут! - подает хозяйка сигнал.
Точно козы, прихваченные возле стожка, девчата бросились врассыпную. Быстро расселись, кто где успел: на лаве, на скамейках, на треногих раскоряченных стульях. Веретена пущены в ход. Головы деловито и равнодушно склонены набок, как будто все здесь трудятся с самого утра.
Входит Савка Сюсько. Девчата прыскают, хихикают, но на приветствие отвечают дружно, почти хором.
Одет Савка шикарно: на нем кучерявая папаха, коротенький белый полушубок с черным лохматым воротником, закрывающим половину спины, серые, плотно обтягивающие кривые тонкие ноги галифе из домотканого сукна. Он в новых, еще скрипящих постолах с белыми онучами, аккуратно, чуть не до колен обмотанными оборами, круто сплетенными из черного конского волоса. В этом наряде Савка похож на молодого длинноногого аиста, который уже умеет летать и потому законно гордится своим великолепием. В руках у Савки приспособление для вытачивания веретен - тугой лук и полуметровый чурбак с крючками на концах.
Положив инструмент на лежанку, Савка степенно, по-хозяйски раздевается. Вешает одежду на большой дубовый пакил, вбитый в стену возле двери, поплевав на руку, приглаживает волосы. Проходит в угол за печью и пристраивается со своим токарным станком на маленьком треногом стульчике так, чтобы хорошо видеть Олесю, но самому оставаться в тени. Он боится насмешек Веры Юрковой, что сидит рядом с Олесей. У этой дивчины язык острее бритвы. Когда работа пошла на лад, украдкой посмотрел на Олесю и прошептал:
- Для тебя веретено делаю. Легонькое будет, прямое, лучше, чем у Веры. Ей-бо!
Олеся краснеет, еще ниже опускает голову, еще пристальнее смотрит на кудель и молчит. Сидит она в глухом углу, как и положено самой молодой на вечорках. Но веретено ее чаще других выбегает на середину хаты. Взяв за острый конец и сильно шаркнув ладонями, Олеся опускает его на пол. Крутясь, как юла, пузатое, тяжелое от волглой пряжи веретено идет полукругом по полу, тихо, бесшумно. Макнув пальцы в воду, налитую в деревянную чашечку, Олеся так и льнет к мягкой, серебристой, точно иней, кудели. Вся подавшись вперед, она не только пальцами, а, кажется, всем телом, всем существом своим тянет из кудели ровную, почти невидимую нить. Когда она так уходит в работу, лицо ее становится нежнее, тоньше и печальнее.
Обежав полкомнаты, тяжелое, пузатое веретено покорно возвращается к пряхе. Та подхватывает его и начинает наматывать на него накопившуюся на руке круто ссученную нить и как бы нечаянно оглядывает комнату: что за хлопцы пришли еще и чем они заняты. И опять наклоняется к кудели, опять забывается в работе и в своих тайных девичьих думах.
Олеся рада, что взрослые девушки приняли ее в свою компанию, относятся к ней, как к равной, и на вечорках теперь почти все песни начинает она. Даже самые красивые девчата завидуют ее голосу. А Савка тает от ее песен, как воск от огня.
Неуклюжий он, этот Савка. Голос, как у бугая. Носатый, лупоглазый… Совсем не такой, о каком мечтает Олеся. Зато хозяйственный и работящий… Олеся помнит каждодневные наставления матери и потакает ухаживаниям Савки. Она разрешает ему целый вечер сидеть рядом, держать веретено, когда надо, перематывать пряжу на клубок. Но домой провожать не позволяет: мать говорит, что еще рано.
Девчата, сидящие в переднем углу, шепчутся, что-то передают друг дружке на ухо. Тайна доходит и до Олеси. Кивнув подругам, она раньше времени поднимает с полу свое веретено, быстро наматывает на него нить. Раскрутив, снова пускает веретено на пол и начинает песню. Запевает она тихо и печально, словно что-то забыла и никак не может припомнить.
У по-о-ли дубо-о-чок,
Зэ-лэ-ный лысто-о-чок…
Девчата подхватывают все разом, но так же тихо и печально, словно тоже вспоминают что-то давно забытое, невозвратное:
…Ны бачила свого мылого
Вжэй другый дэнёчок.
Все уже умолкли, а худощавая, стройная девушка еще тянет высокую грустную ноту. Она ведет, пока запевала не начнет другого куплета и голоса их не сольются. Девушка она тихая и неприметная, а голос у нее самый высокий и сильный.
Лучина потрескивает. Деловито жужжат веретена. Дремно и жалобно льется песня о том, что девушка не видела милого уже три года, что их разделяют леса и горы, что тужит она о нем дни и ночи да не знает, тоскует ли он по ней.
Савка уже выточил веретено и зачищает его стеклышком. По временам он посматривает на разбухшее от ниток веретено Олеси. Как только кончится кудель, он будет держать веретено, а Олеся начнет перематывать нитки на клубок. Тогда целых полчаса он будет смотреть прямо ей в глаза. Она их опустит, как всегда. Но это еще лучше: тогда свободно можно любоваться ее круглыми пылающими щеками и маленькими, чуточку припухшими губами. Острые концы веретена будут приятно щекотать ладони Савки, а тонкая нить словно соединит его с девушкой. И когда нить эта кончится, взмахнув на прощанье хвостиком, тяжелый вздох вырвется из груди парня: была бы эта нитка хоть наполовину длиннее!
- Гармошка! Девчата, откуда гармошка? - раздался голос хозяйки.
За дверью ясно послышались звуки гармоники. Девчата забегали по комнате, наводя порядок, поправляя на себе платки.