- Какие уж там хорошие!.. Словом, не захотелось мне свою наружность описывать, а тут на столе у меня рядом с аппаратом лежал роман писателя Георга Эберса… Не читали? Он больше о Египте пишет, о фараонах разных, и в этом романе один фараон был у него описан - очень красивый мужчина! Я, долго не думая, все и содрал, только слова немного переставил. Ну, ясно, произвел впечатление: лицо смуглое, матовое, обрамленное черными прядями, глаза как черные огни и все прочее в том же духе. А потом девушка моя начала свою наружность описывать. Она честно описывала, без литературы, у нее получилось не так картинно, как у меня, но все же самое главное я уловил. Так мы всю зиму и разговаривали, и уж до того дошли, что насчет перемены судьбы начали толковать. Вкусы у нас вроде сходятся, взгляды на жизнь одинаковые, характеры тоже сходятся. Она передает однажды: "Возьмите отпуск на три дня и приезжайте! Жду. А если не приедете, значит все это с вашей стороны был один только пустой разговор от скуки". Тут я и опомнился: хорош, думаю, фараон явится - рыжий!
Он свернул папиросу и, усмехнувшись, добавил:
- Между тем из истории известно, что в Египте рыжих людей презирали и даже не пускали их в города… Извините, я в шалаш залезу покурить, а то на воле командир запретил.
Он забрался в шалаш и, припав к земле, чиркнул спичку. На Марусю потянуло табачным дымом.
- Ну и что же дальше? - спросила она.
- А ничего… Не пускали - и все. Живи где-нибудь в пустыне под пирамидой, раз ты рыжий…
- Да я не о том. Я спрашиваю - поехали вы или мет?
Тихон Спиридонович долго, с излишним усердием раскуривал папиросу.
- Нет, не поехал.
- Так я и знала!
- А зачем бы я поехал? Срамиться?
- Может быть, ей бронзовые волосы больше бы понравились, чем эти, как их, фараонские, египетские?
- Здесь не в египетских волосах дело, а в моем характере, - сказал Тихон Спиридонович, поворачивая разговор на свою любимую тему. - Хотел поехать, да напали разные сомнения. Жениться? Никогда не был женатым - боязно… В общем, характер мой всё дело смазал.
- Странный вы человек, - вздохнула Маруся. - Сами себе жизнь портите.
- Не я порчу, мой характер мне жизнь портит. Чувствую, погубит он меня когда-нибудь.
- Да почему же у других людей этого нет? - воскликнула Маруся. - Вы посмотрите на моряков!
- Это дело совсем особое - моряки! - оживился Тихон Спиридонович. - Если бы меня смолоду взяли во флот служить, я бы совсем другой характер имел. Моряки - они все в одном кулаке! В море, на корабле, - вместе, на суше - вместе. Петя за Ваню держится, Ваня за Степу, а Степа за Васю. Моряку робеть нельзя: он у товарищей на глазах, ему с товарищами сколько лет еще кашу из одного котла есть. А мне в одиночку жить пришлось, вот и получился такой характер, что сам не рад.
- Вы теперь человек военный, - напомнила Маруся. - Вам надо свой характер менять.
- Надо, конечно. Только с какого боку приниматься?
- Вы должны в себя поверить, - решительно сказала Маруся. - Бросьте думать, что вы хуже других, это самые вредные мысли. Да вы и на самом деле ничуть не хуже! И девушек напрасно вы боитесь, бегаете от них. Вы с моряков берите пример - они веселые, смелые! От девушек не бегают и немцев не боятся.
Тихон Спиридонович обиделся.
- А что, я немцев боюсь, по-вашему? Я никого не боюсь и от девушек вовсе не бегаю.
- Как же так не бегаете? Вы даже меня сторонитесь.
- Неправда! - возразил Тихон Спиридонович с горячностью. - Я, наоборот, слишком часто с вами разговариваю. Прошлый раз командир и то заметил, что я ухаживаю…
Тихон Спиридонович прикусил язык, сообразив, что нечаянно проговорился, но было уже поздно: Маруся на лету схватила роковое слово.
- Да вы разве ухаживали? - спросила она, а в голосе так и светилось женское лукавство. - Представьте, я даже не заметила… Вот видите, какой вы робкий.
- Собственно, я не так выразился… Я ничего… без всяких намерений, - в сильнейшем замешательстве забормотал Тихон Спиридонович. - Это командир так подумал.
Маруся вдруг рассердилась.
- Командир, командир! Подумал, заметил, покосился… А вы сразу - в сторону, в кусты!.. Подумаешь, какое дело, пускай думает себе все, что хочет! Он мне, во-первых, не муж, а во-вторых, зачем у него обязательно на глазах? Можно так ухаживать, что он и знать ничего не будет.
Тихон Спиридонович, не ожидавший столь крутого и решительного поворота, окончательно смутился, начал бормотать и мямлить. Сразу вспомнил, что его ждут, заторопился и ушел. А Маруся, очень довольная тем, что ей удалось смутить кроткого Тихона Спиридоновича и нарушить его душевное спокойствие, посидела еще немного, посмотрела, тихо смеясь, на звезды и легла спать. Ей было тепло и уютно в шалаше, рядом с девочкой, за широкой спиной Папаши, который заливисто храпел, положив голову на свой мешок с деньгами.
Никулин, вернувшись, застал в шалаше сонное царство. Тихонько, чтобы никого не потревожить, он лег у входа, накрылся бушлатом. Но уснуть не мог, томимый тревогой за Фомичева. Тревога эта, днем глухая и неясная, к ночи обострилась так, что впору было Никулину самому идти в занятое немцами село к Фомичеву на выручку.
Тщетно успокаивал он себя и даже ругал - тревога, усиливаясь, переходила в уверенность, что там, в селе, с Фомичевым стряслось неладное.
Якорь погубил
Не зря томился Никулин, не зря чуяло беду его сердце.
Фомичев попался.
Он все предусмотрел, отправляясь в разведку, об одном только позабыл - о татуировке на груди и руках. Татуировка и выдала его немцам с головой. Кто поверит человеку, что он природный колхозник, если во всю грудь у него красуется корабль, извергающий клубы дыма из пушек, а на правой руке, пониже локтя, изображен якорь, перевитый могучей цепью?
И сейчас, в глухую полночь, когда Никулин, измученный бессонницей, ворочался на камышовой подстилке, глядя в темноту широко открытыми, тоскующими глазами, начальник его штаба, Захар Фомичев, в разодранной рубахе, без шапки, босой, в синяках и кровоподтеках после допроса, сидел в холодной темной бане, прислушиваясь к шагам и кашлю часового за дверью.
Погубил Фомичева якорь. Вначале разведка шла очень ладно. В селе, помимо фашистских солдат, были и местные жители, не успевшие уйти, и застрявшие здесь проезжие колхозники, у которых оккупанты поотбирали лошадей и волов. Затерявшись в этой пестрой толпе, Фомичев, не возбуждая подозрений, быстро разузнал все, что требовалось: фашистов в селе не больше двух рот, скотный двор, где содержатся пленные, находится на западной окраине села. Неподалеку устроен склад горючего: видимо, оккупанты поджидают в скором времени танки. Фомичев разведал подходы к селу и уже собрался в обратный путь, но захотелось ему пить, и он завернул к колодцу. Когда он поднял тяжелую бадью и жадно прильнул к ней губами, рукав полушубка задрался и якорь выглянул. А на беду оказались рядом какие-то фашисты, которым такие якоря были очень памятны еще с Одессы и Севастополя. Залопотав, загалдев, они поволокли Фомичева в комендатуру, к офицеру.
Офицер говорил по-русски и обходился без переводчика. Выслушав Фомичева, едко усмехнулся.
- Я вижу, ты есть большой мастер говорить сказка для дурак… Но мы не есть дурак, а ты не есть бауэр, колхозник. Какой корабль ты служил?
Закончился допрос избиением, в котором принял участие и сам офицер. Фомичева заперли в бане, предупредив, что если и завтра он ничего не скажет, его расстреляют.
Фомичев много раз бестрепетно смотрел смерти в лицо, а сегодня всерьез испугался. До последней минуты он все еще надеялся, что удастся как-нибудь выкрутиться, но когда дверь бани закрылась за ним, понял: кончено! Значит, погиб черноморский моряк Захар Фомичев, и зря погиб, без толку, без пользы! Никому не пригодятся теперь сведения, собранные в разведке, незавершенным останется счет фашистских голов. Думал о сотне, а набрал только полтора десятка. Плохи твои дела, Захар Фомичев, совсем плохи!
Ночью он плакал тяжелыми, скупыми слезами. Значит, он должен умереть, а фрицы, искалечившие его жену, убившие его детей, останутся жить? Он не смог защитить свою семью, был далеко в это время. Единственное, что осталось ему в жизни, - месть! Значит, не будет мести, ничего не будет? И, чувствуя свое бессилие, мучась сознанием величайшей несправедливости в своей судьбе, Фомичев плакал от нестерпимой обиды, она так теснила и жгла его сердце, что впору было завыть, удариться о землю головой!
Утром его снова повели на допрос. Он отвечал на все вопросы молчанием, готовясь в душе к смерти. Но офицер, видимо, не потерял ещё надежды. Очнулся Фомичев опять в бане, с трудом открыл правый глаз. Левый, синий и заплывший, не открывался. Он ощупал рассеченный плетью лоб, поднялся и сел на скамейку, стараясь вспомнить, чем кончился допрос. Его начали бить, это он помнил, а потом - провал в памяти, какой-то черный туман. Фомичев хотел прилечь - и застонал: каждое движение режущей болью отдавалось по всему телу.
В крошечное окошечко синевато-дымным лучом светило солнце, за стеной кудахтали куры - там, на воле, было утро, солнечное, яркое, с легким морозцем, опушившим края очеретовых крыш. "Ждут меня ребята! - подумал Фомичев. - Не дождутся… Эх, товарищ командир, Прощай, не увидимся!"
…Но командир Никулин думал иначе. Не в морских обычаях бросать товарища в беде. Никулин решил направить в село вторую разведку, чтобы к вечеру получить необходимые сведения, а ночью ударить, разгромить врага и освободить Фомичева, если он еще жив.
Так же думали все остальные моряки. К Никулину приходили уже и Крылов, и Жуков, и Харченко с просьбой пустить их в село. Никулин медлил, понимая, что вторая разведка очень трудна и опасна. Захватив Фомичева, немцы, конечно, насторожились, и теперь послать к ним можно такого человека, который видом своим не внушает никаких решительно подозрений.
Кочегар Алеха?.. Тихон Спиридонович?.. Папаша?.. Да, пожалуй, придется послать Папашу: все-таки усы, борода, седина в голове… Но пахнет матросом от него, что хочешь делай, а пахнет!..
- Товарищ командир!
Никулин повернулся и увидел Марусю.
- Можно мне поговорить с вами, товарищ командир?
- О чем? Я занят сейчас.
- Быстро! В две минуты, - заторопилась Маруся. - У нас в отряде все бойцы за Фомичева очень беспокоятся.
- Знаю. Сам беспокоюсь.
- Говорят, послать кого-нибудь надо.
- Знаю. Об этом и думаю.
- Товарищ командир, пошлите меня.
- Вас?
Подобная мысль до сих пор не приходила Никулину в голову. Быстро и горячо, не давая ему опомниться, Маруся заговорила:
- Почему вы так удивились? Товарищ командир, я давно хотела сказать - вы как-то странно смотрите на меня… без доверия. Мне обидно, товарищ командир, очень обидно! Вот и сейчас… Ну что из того, что я женщина? Лучше даже. На женщину меньше подумают, что из партизанского отряда. Скажу - ищу ребенка. В мешке у меня жакетка есть, юбка, туфли - все есть! А так я не могу, товарищ командир, без дела в отряде. Товарищ командир, пошлите меня!
В ее голосе было столько порыва, надежды, искренней обиды, что Никулин задумался. В самом деле, трудно было найти более подходящего разведчика.
- Дело очень уж опасное, - нерешительно сказал он. - Сложное дело! Смелость требуется, хитрость…
- Я смелая! - перебила Маруся. - Вы разве не заметили, что я смелая? И вы не думайте, что я такая уж простая. Я очень хитрая, кого угодно проведу.
- Вон что! - усмехнулся Никулин. - А дорогу найдете?
Из этого вопроса Маруся поняла, что командир готов согласиться.
- Найду! И туда найду и обратно…
- А если к немцам в лапы, не ровен час, угодите?
Он посмотрел на нее внимательно и пристально, в упор. Она, побледнев от волнения, ответила таким же прямым взглядом.
- Буду молчать! Пусть заживо сожгут или в землю закапывают, все равно не скажу. Вы не верите мне, товарищ командир? Я клянусь!
- Верю! - сказал Никулин. - Идите в разведку!..
Военная хитрость
Фомичев ждал третьего и последнего допроса. Кривясь и морщась от боли, он подошел к окошечку, из которого видны были гумна, две облетевшие ракиты и за ними - степь в осеннем солнечном золоте, просторная, широкая, до самого небосклона пустая. Никого в степи - ни пешего, ни конного. Еще больнее сжалось сердце у Фомичева - лучше уж не смотреть!
В полдень у бани сменили часового. Вместо хмурого низколобого немца с подвязанной, распухшей от флюса щекой встал итальянский солдат - красивый, ладный парень в щегольски сдвинутой набекрень пилотке, с большими, темно-бархатными глазами на смуглом лице и тонкими усиками над свежими, румяными губами. Он был, вероятно, самый главный сердцеед у себя дома, где-нибудь в деревне, близ Палермо, и привык заботиться о своей внешности; заняв пост и выждав, когда скроется караульный начальник, он закурил, заглянул, в окошечко, пустил на Фомичева струйку дыма, потом, прислонившись к стене и положив штык винтовки на сгиб локтя с внутренней стороны, достал из кармана зеркальце, щеточку и занялся приглаживанием и закручиванием своих усиков. Он занимался этим делом серьезно, вдумчиво, неторопливо.
Вдруг он встрепенулся - на дороге, что огибала баню, увидел Марусю. Она шла, опустив голову, не глядя по сторонам, и, казалось, ничего не замечала вокруг себя.
В действительности же она все видела и замечала. Она выбрала эту дорогу нарочно, узнав от местных казачек, что именно здесь, в темной бане, томится пойманный вчера матрос. Никаких определенных планов у Маруси пока еще не было - она просто решила взглянуть на эту баню, приметить ее расположение. А может быть, по какой-нибудь счастливой случайности удастся подать ободряющий знак Фомичеву…
Она шла и видела все - крохотное окошечко в стене, огромный замок на двери, итальянского солдата, его усики, улыбку, бархатные глаза, наполнившиеся влажной истомой.
Все, что дальше говорила и делала Маруся, совершалось как бы помимо ее воли, само по себе. В душе она вся трепетала от страха и волнения, даже ноги подкашивались, но сам по себе метнулся в сторону часового быстрый взгляд ее карих лучистых глаз, сама собой появилась улыбка.
- Я, право, не знала, что здесь нельзя. - Эти слова произнесла не она, а кто-то другой, спрятавшийся в ней. Этот же другой изобразил на ее лице милую наивную растерянность. - Я, право, не знала…
Она залилась робким, стыдливым румянцем и потупилась.
Итальянец, конечно, не сомневался, что смущение и волнение девушки вызваны его неотразимой наружностью. Будучи чрезвычайно опытным в такого рода делах, он знал, что случай надо хватать на лету. Бросив по сторонам вороватый взгляд - нет ли поблизости офицера? - он вкрадчивой походкой, играя коленями, направился к Марусе.
- Ах! - испугался в ней кто-то другой. - Я же не знала… Я сейчас уйду…
- Не боись! - мурлыча, сказал итальянец. - Не надо боись…
Он скосил глаза и улыбнулся Марусе. Она ответила улыбкой. То есть это не она ответила, а тот, другой, что прятался в ней, сама же она думала о Фомичеве и не сводила глаз с крохотного слепого окошечка в стене бани. Итальянец потянулся к ней. Отстраняясь, она встала так, чтобы окошечко оказалось у нее перед глазами, а у солдата - за спиной.
- Не надо! - говорила она, снимая со своего плеча руку солдата. - Не надо же!
А сама всем существом, глазами, сердцем звала Фомичева: "Ну, выгляни же, подойди к окошку!..". Солдат что-то мурлыкал, гладил ее шею, запускал пальцы под платок, она слабо защищалась (другой, прятавшийся в ней, не забывал при этом улыбаться солдату, не забывал и вздыхать) и все звала, звала моряка.
Должно быть, услышал он сердцем ее призыв. Окошечко изнутри забелело; она поняла - это лицо Фомичева. В следующее мгновение они встретились глазами. Маруся смотрела через плечо солдата, который в это время, нагнувшись, разглядывал брошку на ее груди, норовя запустить глаза поглубже, за вырез.
"Я здесь", - глазами сказала Маруся.
"Вижу", - ответил Фомичев тоже глазами, без слов.
"Не бойся. Мы тебя выручим!"
"Если успеете", - ответил Фомичев.
А солдат все разглядывал и разглядывал брошку, потом начал ощупывать ее, нажимая ладонью с излишним усердием.
…Фомичев метался по темной и тесной бане. Вот она, Маруся, рядом, а сказать ей ничего нельзя! Так немного нужно сказать - и в руках у нее окажутся все сведения. А потом - пусть расстреливают! В свой смертный час он, Захар Фомичев, будет знать, что погибает не зря, что боевое задание выполнил до конца!
Но как передать, если между ним и Марусей этот проклятый солдат?
И вдруг Фомичева обожгла догадка. Военная хитрость! Вот когда она пригодилась!
Маруся услышала голос Фомичева. Он пел, и слова его песни доносились внятно:
Степь да степь кругом,
Путь далек лежит,
А в той глухой степи…
Часовой обернулся, погрозил пленному кулаком.
- Ньельзя!..
- Это кто? - спросила Маруся, отвлекая внимание солдата.
По вопросительной интонации в ее голосе он понял, о чем его спрашивают.
- Партизан, - ответил он. - Бах!
Он сделал пальцем движение, как будто нажимал курок, поясняя этим жестом судьбу Фомичева. Потом опять занялся разглядыванием брошки.
Маруся не мешала ему. Ей не до того было. Она даже вздрогнула, когда Фомичев подменил в песне первое слово:
…Он товарищу
Отдавал приказ… -
пел Фомичев.
А дальше, на том же мотиве, шли совсем другие слова, из другой песни - из боевой песни, сочиненной самим Захаром Фомичевым.
…Их не много здесь,
Сотни три всего,
Танков нет у них,
Да и пушек нет…
Маруся слушала жадно, позабыв о солдате, который, осмелев, уже тянулся к ней губами и что-то несвязно бормотал, щекоча ее ухо своим горячим дыханьем.
- Вьечер, - шептал солдат. - Восьем час. Ты не боись, ты ходи… Восьем час…
Тот, другой, прятавшийся в Марусе, делал вид, что не понимает, солдат принялся объяснять снова. А Фомичев все пел и пел, тихонько, но внятно.
- Вечером? - наконец поняла Маруся. - В восемь часов?
Она уже все знала: сколько в селе войск, какие это войска, откуда удобнее всего ударить. Она знала, что танков нет, но их ждут и приготовили уже горючее.
- Ты не боись, ты ходи, - шептал солдат.
- Ладно! Приду!
Выпрямившись, она ошпарила солдата таким взглядом, что он отшатнулся, пораженный столь резкой переменой.
- Восьем час, - забормотал он, сладко улыбаясь.
- Слышала!.. Ладно, приду! Жди, макаронник!.. Только потом не жалуйся!..
Она сильно и резко оторвала от себя руки солдата, повернулась и пошла.
Солдат смотрел ей вслед с недоумением. "Очень, очень странный и капризный характер у этих русских девушек!" - думал, наверное, он.