Вечный человек - Абдурахман Абсалямов 4 стр.


- Э, здесь все свои, битые да перебитые, - беспечно ответил Александр.

- Бывают и у стен уши.

- Бывают, конечно, да ведь всего не предусмотришь.

В камере сидел еще азербайджанец по имени Мамед, худой, черный. Его чуть ли не ежедневно таскали на допрос и каждый раз приводили с допроса избитого до полусмерти. На нем не осталось живого места - все лицо и тело превратились в сплошной кровоподтек. Черные, как вороново крыло, волосы не просыхали от крови. Трудно было понять, как еще держалась в нем жизнь. Ему было не больше двадцати пяти лет. Но он выглядел гораздо старше. Мамед был врачом, в плен попал под Киевом. Он и в лагерях оказывал посильную помощь раненым советским военнопленным, снаряжал в дорогу тех, кто собирался бежать, старался облегчить участь пойманных, помещая их в госпиталь. Гестапо пронюхало обо всем этом, и Мамеда заперли в тюрьму. Теперь от него требовали, чтобы он помог гестапо раскрыть подпольную коммунистическую организацию в том лагере, где раньше он содержался.

- Они не могут сломить меня, потому и бесятся, - горячо шептал Мамед Назимову, и его глаза блестели словно угли.

- Они еще допытываются, кто собирается бежать и кто помогает беглецам. А откуда я знаю. Пусть спрашивают у самих беглецов. А я не бегал. Правда ведь? - спрашивал он у собеседника, будто убеждая его. - Ничего они не узнают! - торжествующе заключал он. - Человек, нашедший в себе смелость бежать из фашистского плена, никогда не выдаст товарища. Умрет, но всю вину возьмет только на себя. У таких один ответ: "Сам бежал, никто мне не помогал". Таков закон советских патриотов. Мы все поклялись молчать и, если понадобится, умрем молча.

- Я сделал, что мог, - продолжал Мамед через минуту. - Смерть мне не страшна. Только вот - любимая остается… Ой как жаль! Ее зовут Айгюль!.. Вы не понимаете, что означает это имя? - спрашивал он русских заключенных. - "Ай" по-нашему - луна, - он показал куда-то в потолок. - А "Поль" - цветок. По-русски вроде бы получается - Лунный цветок. А впрочем, имена переводить трудно. Да и понимает их каждый по-своему. Для меня имя любимой звучит как песня. А в песне - каждый звук в сто, в тысячу раз больше говорит, чем в обычной речи. - Мамед помолчал, бросил быстрый взгляд на маленькое решетчатое окно, потом - на грязный и мокрый от испарений потолок камеры. - Айгюль не знает, где я. Наверное, обижается, что писем не пишу. А ведь она никогда больше не получит от меня весточки. Вот что тяжко. А остальное… - он махнул рукой.

Задонов в молчаливом волнении пощипывал кончики черных усов. Назимов прикусил губу. Хотелось крикнуть Мамеду: "Не надо, не говори об этом! Не растравляй рану солью!" Но он, сделав усилие над собой, промолчал.

- Настанет день - это будет прекраснейший день! - и кончится война, - снова заговорил Мамед, не сводя взгляда с запыленного окна, сквозь которое был виден кусочек синего неба, такого ласкового, родного, что сердце щемило. - Герои с победой вернутся на родину, - продолжал Мамед грустно. - Их будут встречать цветами. Им - слава, почет… А кто вспомнит нас? Что подумают о нас? Не скажут ли, что мы сдались врагу, сберегая свою шкуру? И если люди скажут так, то будут считать себя правыми. Ведь никто не узнает правды о нас. В лучшем случае - только пожалеют; "Бедняги, умерли в плену". А я… - Мамед неожиданно вцепился крепко в локоть Назимова, - а я не хочу, чтобы меня жалели! Понимаете, не хочу, чтобы меня называли несчастным! Товарищи, Борис, Николай!.. - он порывисто хватал за руку то одного, то другого. - Друзья, поклянитесь мне; если останетесь живыми, расскажете народу всю нашу горькую правду! Об этом я прошу теперь каждого, кто встречается мне на моем последнем коротком пути. Это моя единственная просьба.

- Не то говоришь, Мамед, не то, - мягко возразил Задонов. - Мы все вернемся домой. Нельзя терять надежду.

- Нет, товарищи, мне уже вынесен приговор. Палачи не медлят… - Мамед на минуту замолк. Потом вскинул голову. - Я очень рад, друзья, что в последние дни своей жизни встретил вас. Мы дети одной страны. То, что не довелось сделать мне, продолжите вы. Я верю…

На следующий день Мамед ни с кем не разговаривал. Он сидел, откинувшись к стене, долго смотрел сквозь окно на сумрачное небо, беззвучно шевеля губами. Никто так и не узнал, о чем он шептал в эти минуты. В лице Мамеда было что-то обреченное, словно он уже перестал жить. Казалось, непокорная душа его птицей унеслась в неведомые дали, а здесь, в камере, осталось лишь измученное, почерневшее от побоев тело.

Когда Мамеда повели, он остановился в дверях, обернулся и крикнул: - Прощайте, товарищи!

Это были последние его слова. Он больше не вернулся в камеру. Его расстреляли.

Светлая звезда

Все же есть в мире тишина. Даже стены этой тюрьмы, переполненной душераздирающими криками и стонами страдальцев, руганью и топотом кованых сапог палачей, бряцанием кандалов и оружия и другими зловещими звуками, - даже эти мрачные стены знают минуты ничем не нарушаемой тишины. Становится так тихо, словно на дне сказочного озера. В такие минуты сердце узников особенно сильно сжимает тоска, душу гложет червь безысходности. Кажется, все здесь вечно, неизменно; пройдут года, столетия, а двери по-прежнему останутся закрытыми и никогда не пробьется сюда луч яркого света. Мерещится, что нет и не было на свете ни свободы, ни любви, ни чарующей прелести лесов и полей, ни знакомых городов и сел. Все это лишь, золотые сны несчастных узников, скованных по рукам и ногам, брошенных в неизвестность. Чем-то отвлеченным, существующим лишь в мечтах представляется воля, справедливость, человечность, правда, годы, прожитые в кругу семьи, друзей…

Золото не блестит во тьме. Но чем темнее ночь, тем ярче сверкает звезда!

Назимову было сыро, холодно, жестко лежать на каменном полу камеры. Озноб колотил его. Но Баки хорошо понимал, как опасно безраздельно отдаваться во власть безнадежных дум и мрачных настроении. В борьбе, в беде нельзя расслаблять волю. Пусть, разрывая грудь, беспрестанно клокочет гнев на палачей и тюремщиков! Пусть неугасимо горит сердце, стремясь к победе!

И тут перед взором Баки яркой звездой на темном небе предстал пламенный Мамед. Он будто звал издалека, показывал куда-то закованной рукой. Должно быть, он указывал дорогу борьбы, хотел сказать, что надо идти по этому пути, не отступая и не падая; пока жив человек, он не имеет права упасть.

В камере страшная тишина. Даже не слышно дыхания спящих. Наверное, никто не спит. Но ведь должны же дышать узники! О чем они думают? Где их души в эту минуту?

Вдруг Назимов почувствовал, что сосед слегка толкнул его локтем в бок.

- Борис, ты не знаешь, какое сегодня число?

- Боюсь сказать, - не сразу ответил Назимов, занятый своими мыслями. - Должно быть, что-то около пятого октября. Зачем тебе?

- Пятое октября… - со вздохом прошептал Александр. - Десятого октября тысяча девятьсот сорокового года была моя свадьба. Значит, через пять дней исполнится три года… Если доживу до этого дня, устрою пир…

Назимов даже приподнялся на локте, хотел спросить: "Ты что, Саша, в своем ли уме?.. Какой там пир?.."

Но Александр сам досказал за него:

- Пока еще я не сошел с ума, но если еще несколько месяцев проживу здесь, возможно, что гитлеровские дьяволы свернут мне мозги набекрень…

- Ты брось эти шутки! - сердито сказал Назимов.

- Ах, Борис! Я очень люблю свою жену… Давай поговорим о женах, а? Ведь ты тоже, наверное, тоскуешь? Нельзя не тосковать о них. В лагере я по памяти нарисовал углем портрет жены. Гитлеровцы отобрали у меня этот драгоценный кусок картона, порвали в клочки. Глупцы! Неужели они думали, что им удастся вычеркнуть ее из моей памяти? После этого случая ее образ стал для меня еще более светлым и дорогим. Ясно вижу ее голубые, бездонные глаза, длинные ресницы, чуть загнутые кверху, застенчивую улыбку. На шее у нее была крохотная родинка. Очень мне нравилась эта родинка. Она как-то по-особенному украшала ее… Говорят, бывают мужчины, равнодушные к своим женам. А я не понимаю их. Если бы перед смертью у меня спросили последнее желание, я попросил бы дать мне карандаш, бумагу и еще раз нарисовал бы портрет жены.

"Мамед с такой же любовью говорил о своей Айгюль", - мелькнуло в голове Назимова. Он закрыл глаза и представил себе свою Кадрию. Вот она совсем рядом, в клетчатой юбке, в белой блузке и в таком же белоснежном берете. Берет задорно сдвинут набок. Над рекой Дёмой занимается заря. На лугах навстречу солнцу раскрываются цветы. Кадрия тоже напоминает распускающийся бутон.

Назимов даже застонал. А когда Александр опять заговорил о прежнем, он с сердцем оборвал его:

- Хватит! Не береди душу! Очень прошу тебя. Наутро Баки ни с кем не разговаривал, одиноко стоял в углу.

Николай Задонов подошел к нему, положил руку на плечо.

- Твое настроение не нравится мне, друг, - мягко проговорил он. - Слышишь?..

Назимов отвернулся.

- Скажи, что с тобой? - уже встревожено спросил Задонов. - Может быть, ты того… раскаиваешься, а?.. Я про каталажку говорю…

Когда человек глубоко погружен в свои думы, он не сразу вникает в смысл чужих слов. Какая каталажка?.. При чем здесь каталажка?.. Ах вот он о чем… Когда Назимова и Задонова поймали после второго побега, их вначале заперли в обычную полицейскую каталажку, правда, заковав руки и ноги в кандалы, прикрепленные к стене. Назимов, у которого ладони и ступни были небольшие, ночью без труда освободился от кандалов и тихонько подошел к окну. Решетка чуть держалась, ее можно было легко выломать. Но Задонов оставался у стены, он не мог освободиться от оков.

- Борис, ты можешь бежать, - сказал тогда Николай. - Но ведь если ты убежишь, меня завтра расстреляют. - В голосе его не было ни жалобы, ни просьбы: он просто напомнил.

Назимов мог трижды убежать за ночь. Но он до утра проходил по камере из угла в угол, потом сам продел руки и ноги в кандалы.

- Раскаиваюсь?! - Баки даже побагровел от обиды и гнева. - Слушай, Николай, не смей никогда заикаться об этом. На этот раз - прощаю, а если еще раз напомнишь, дам в ухо, понял?

Задонов рассмеялся с облегчением.

- Вот это ария из нашей оперы! - улыбнулся Николай, - Люблю! - И серьезно добавил: - Не смей киснуть! Не имеешь права.

В тот день никого из них на допрос не вызывали.

- Мы - как собаки, у которых подохли хозяева, никому до нас нет дела, - пошутил француз.

Однако часа в три или четыре ночи в тюрьме вдруг поднялась возня, по коридорам, топоча, забегали охранники. Камеры проснулись. Кого-то выводили в коридор. "Зачем? Что собираются палачи сделать с ними?" - думал каждый заключенный.

Вот шаги приблизились. В камере Назимова все встали.

Дверь распахнулась. Тюремщики приказали выйти четверым: Назимову, Задонову, Александру и Гансу. Назимов нагнулся, собираясь поднять с пола шапку, сшитую из куска старого одеяла, но получил удар по голове.

Их провели по узким, полутемным проходам, потом расставили вдоль стены длинного коридора. Здесь уже было собрано человек тридцать - сорок. Но охранники продолжали подводить новых заключенных. Некоторые не могли передвигаться самостоятельно. Их вели под руки товарищи. И даже стоя у стены, соседи поддерживали ослабевших, не давая упасть.

Вдруг где-то вдалеке один за другим грохнули два взрыва. Узники встрепенулись, даже самые слабые подняли головы. Глаза заблестели радостью, надеждой. С презрением смотрели заключенные на суетню встревоженных гитлеровцев. Задонов наклонился к Баки, собираясь что-то шепнуть товарищу. Пробегавший мимо гитлеровец наотмашь ударил его по лицу.

В тот же момент, теперь уже где-то очень близко, громыхнул еще взрыв. Старая тюрьма содрогнулась, лампочки замигали, словно готовые потухнуть. Гитлеровцы сжались, притихли.

Часа через полтора все умолкло. Заключенных начали выводить во двор. В непроглядной темноте скользили тусклые пятна затемненных карманных фонарей. Во дворе тюрьмы маячили силуэты грузовых машин с крытым верхом.

Гитлеровцы свирепо понукали узников:

- Шнель, шнель!

Машины одна за другой тронулись. Назимов, надеясь что-нибудь увидеть, сел поближе к задней дверце, в которой было небольшое оконце. Сердце его тревожно колотилось, в ушах шумело. Вспомнилась угроза Реммера. Значит, их увозят туда, откуда нет возврата.

Кровавая дорога

После долгой и тряской езды то по темным и безлюдным улицам каких-то населенных пунктов, то по таким же темным и безлюдным шоссейным дорогам машины вдруг остановились. Распахнули дверцы. Ночная прохлада пахнула на узников, словно холодом смерти. Прижавшись друг к другу, заключенные широко открытыми глазами смотрели в проем двери. Охранники направили лучи фонарей в глубь машины. Они увидели во взглядах заключенных не страх, не мольбу о милосердии, а жгучую ненависть, презрение, проклятие мучителям.

- Шнель, шнель! - орали гитлеровцы.

Узники по-прежнему сидели, тесно прижавшись друг к другу. Только еще шире раскрылись их глаза, и участилось дыхание, словно не хватало воздуха.

Взбешенные гестаповцы начали хватать пленных за руки, за ноги, стаскивать на землю. Слышалась грубая ругань, раздавались звуки пощечин, глухие удары.

Куда их привезли? Что будет с ними? Вконец измученные страдальцы с тоской вглядывались в темноту. На фоне ночного неба выступали погруженные во мрак высокие здания с крутыми скатами крыш и узкими вытянутыми окнами, тонкие шпили башен, густые кроны каштанов. На небе плясали отсветы пожаров. Центр города продолжал все еще гореть после недавней бомбежки. Зарево то усиливалось, то спадало. Временами отблески далекого пламени выхватывали из темноты выстроенных вдоль забора босых, оборванных узников. На их измученных лицах в эти моменты проступало торжество. Видны были мрачные фигуры гитлеровцев с автоматами в руках. Затем все снова погружалось во мрак.

Назимов толкнул локтем Александра, стоявшего рядом, и кивком головы показал на каменный забор, возвышающийся на противоположной стороне улицы. Там тоже виднелась шеренга заключенных. Но машин возле них не было. То ли эту группу привезли гораздо раньше, то ли пригнали пешком.

В шеренге Назимова постепенно становилось спокойнее. Люди уже более внимательно прислушивались. Где-то недалеко слышалось пыхтение маневрового паровоза, позвякивали буфера вагонов. Значит, их привезли на какую-то железнодорожную станцию. Оставят здесь или отправят дальше?

Вначале из-за нервного напряжения люди не чувствовали пронизывающего холода осенней ночи. А сейчас всех охватила неуемная дрожь. Время тянулось страшно медленно. Только на рассвете обе группы были построены в колонны. Их погнали на вокзал.

Назимов одним из первых забрался в вагон и успел занять место у окна: он по опыту знал, как это важно. Мало ли какие возможности могут представиться. Во всяком случае, малюсенькое окно, забранное решеткой, было без стекол.

- Сюда идите! - махал он рукой товарищам.

В неописуемом гвалте голоса его не было слышно, но призывные жесты Задонов и Александр увидели, начали энергично работать локтями, пробираясь к окошку.

Вагон уже был набит до отказа, но пленников все еще втискивали. Вскоре невозможно стало даже шелохнуться. Не хватало воздуха. Еще недавно все дрожали от холода, а теперь - обливались потом. В этой духоте счастливы были те, кто успел занять места у окошек.

Эшелон тронулся. Под монотонный, усыпляющий стук колес большинство узников дремало в самых различных позах. В вагоне слышались стоны, сонный бред на множестве языков. И странным диссонансом временами врывались в эту кошмарную какофонию звуки чьей-то губной гармошки.

Назимов не спал. Украдкой он несколько раз брался за решетку, пробуя ее прочность. Крепка, голыми руками не выломаешь. Он свесил голову и закрыл глаза. Но сейчас же снова открыл. В темноте, один на один с собой ему показалось страшно.

Взошло осеннее неяркое солнце. За окном проплывали еще зеленые поля и луга. Над речками стелется белесый туман. Какой простор, сколько воздуха и света! А их набили в тесные вагоны и везут черт знает куда. Явь это или дурной сон? И скоро ли кончится кошмар?

Солнце красное восходит, Думы мрачные уходят…

Баки нечаянно вспомнил песню, которую часто пел когда-то, бродя по склонам Уральских гор. Тяжело вздохнул. Слова песни звучали сейчас совершенно по-другому. Мог ли знать тогда Баки, что окажется в фашистском плену и будет про себя напевать этот мотив, тоскливо взирая сквозь решетку на чужое небо и поля. Эх, чего только не выпало на его долю из-за проклятой войны!

И вдруг душу его охватила радость. Он прислушался к перестуку колес, и в их ритме ему почудилось: "По-бе-дил! По-бе-дил! По-бе-дил!" А ведь он и на самом деле победил. Победил в единоборстве с гестапо. При всей их жестокости и ухищрениях фашисты не смогли поставить его на колени. И пусть его везут куда угодно - хоть в самый ад! - но предать родину не заставят. Спесивый фон Реммер ничего не добился. Какое это счастье, какое огромное счастье для бойца-патриота чувствовать, что остался верен своему долгу, несмотря на ужасные страдания.

Назимов все смотрел и смотрел сквозь решетку, пока не устали глаза. Как только он чуть отстранился от окна, голова Задонова тут же упала на его плечо. Николай спал, тихо посапывая. При каждом вздохе черные его усы смешно топорщились.

Луч солнца робко заиграл на стенке вагона. Назимов обратил внимание на надписи, сделанные на стене вагона. Их было много - на русском, польском, немецком, английском и еще на каких-то языках. Вон кто-то нарисовал национальный флаг Британии, рядом чье-то имя и надпись: "Прощай, мамочка!" Дальше нацарапано чем-то острым: "Леонора, мы больше не увидимся!" Ниже - вырезано на доске: "1917". И тут же по-русски: "Победа все равно будет за нами!"

Сколько же человеческих судеб прошло через этот вагон? И где теперь эти люди, оставившие надписи? Живы или превращены палачами в прах?

Эшелон, не останавливаясь, не сбавляя скорости, пролетал мимо станций.

- Торопятся, гады, - проговорил проснувшийся Задонов. Он кивнул в окно: - Не знаешь, что за места?..

- Куда торопиться? Приедем, узнаем, - спокойно ответил Назимов. Он устал от бессонной ночи, от переживаний, глаза были красны. - Сумасшедший ефрейтор хочет подальше упрятать взрывчатку. Вот это ясно. А остальное… Зачем гадать об остальном?

Напротив Назимова и Задонова согнувшись сидели двое поляков, одетых в лохмотья. Один был совершенно сед, у другого седина только еще пробивалась. Неожиданно седой откинулся к стенке, несколько секунд не сводил с Задонова выпученных глаз, потом плюнул в лицо ему и громко расхохотался.

Николай опешил. Он широко размахнулся, намереваясь ударить обидчика. Назимов вовремя схватил друга за руку, строго сказал:

- Спокойно!

- Простите, друзья! - горячо заговорил молодой поляк, мешая русские слова с польскими. - Ради бога не сердитесь на несчастного Зигмунда. Он лишился рассудка. Мы вместе находились в гестаповской тюрьме, и вот…

Зигмунд как-то по-детски спрятался за спину товарища, затравленно выглядывал оттуда и вдруг заплакал.

- Несчастье должно сближать нас, а не разъединять, - сказал Назимов. И добавил, обращаясь к Зигмунду: - Не бойся. Мы не тронем тебя.

- Нет, нет, не надо! Я не хочу бежать! - истерически закричал Зигмунд.

Назад Дальше