– Не надо меня проверять, – усмехнулся печально Шешелов. – Уезжать я не думаю. – И признался покаянно: – Просто я растерялся. Выхода не вижу.
– Растеряешься, – сочувственно отозвался Герасимов. – Вся история Колы возвращается на круги своя. Всегда против врагов без помощи.
– Случалось и хуже, чем у нас нынче. Правда, хуже, чем в восемьсот девятом, никогда не было. – Благочинный повернулся к Шешелову. – Капитана лучше под вашей опекой держать бы. Тогда глупого шага с его стороны не будет.
Глупый шаг был городничим в Коле сделан в тысяча восемьсот девятом году. Подал англичанам шпагу, сдал город. Благочинный это в виду имеет. И он прав: мысли у Пушкарева, прямо сказать... Хорошо бы, конечно, поступки его направлять. Но капитан своенравен, занозист, самолюбив. Как к нему подступиться?
– Надежда, если придут враги, только на вас, Иван Алексеич.
– На меня?
– На вас. И воевали вы в прошлом, знаете ремесло это. – У благочинного взгляд строгий. – И власть городская у вас в руках.
– Не военная.
– А что бы вы сделали нынче на месте этого капитана? – спросил Герасимов.
Шешелов достал, наконец, трубку, набивал ее табаком. "А действительно – что?"
– Не знаю, что можно сделать без войска, без пушек, – Шешелов чуть подумал. Город будто заранее обречен. Надежда на себя только. Что бы он сделал? – Может, ученье инвалидным устроил бы. Сам осмотрел окрестности. Возможный план отражения от нападения составил. Милицию, разумеется, постарался набрать бы. Ружья роздал им. Стрельбы учебные провел с ними.
– Вот все это и скажите своему гостю.
"Это только отсрочка во времени. На случай, если придут соседи. У них, наверно, тоже оружие не из лучших. А если британцы? Французы?" И сказал Герасимову:
– Я попробую поговорить с ним.
– Поговорите. А ружья негодные нельзя починить в Коле?
– Нет, нельзя, – Шешелов встал, прикурил трубку. – Меня подмывает вернуть их опять в губернию. Составить акт о негодности и послать. В канцелярии акт пройдет регистрацию. А копию в Санкт-Петербург направить. Пусть губернатор почешет задницу.
– И при случае вам воздаст, – сказал благочинный.
– Не советуете?
– Нет, отчего же? Пусть пилюлю проглотит. – И показал на письмо. – Видели, как про пустые ябеды он хорошо пишет? Ни вашу, ни исправника жалобу он не стал рассматривать. Клевать себя лишний раз тоже не следует разрешать.
Да, это хорошее место в письме. Шешелова оно порадовало. Губернатору надоели пустые ябеды. Пусть бы и исправнику написал это. Тот поскромнее стал бы. И подсел к благочинному, невесело усмехнулся:
– По вашему научению.
– А у вас свой порох есть? Сколько? – спросил Герасимов.
– Зарядов на восемь, пушечный. Как горох, крупный. Да что проку в нем? Пушек все одно нет.
– Да... я про стрельбы учебные.
– Я понял, – кивнул ему Шешелов. – Но пороху нет для этого.
Герасимов больше не спрашивал ничего. И благочинный молчал. Поставил локти на стол, чего с ним ранее не случалось, подпер ладонями щеки, смотрел невидяще перед собой. Они, наверное, позабыли, сколько молчание длилось. Да и что сказать можно? Исчерпан разговор. Увиделось только: лица его друзей другими были, когда он сюда пришел. Теперь смех исчез, черты проступили на лицах резче. И будто со стороны увидел себя и их: старые они тут все. И беспомощные совсем.
Благочинный отнял от лица руки, вставая, тихо заговорил:
- Духом-то мы того, поослабли.
– И правда, как на поминках. – Шешелов не знал, как утешить своих друзей. И его усмешка горькою показалась.
– Идемте, Иван Алексеич. Поутру служба, – голос благочинного крепнуть стал. – Тут не помощь дали нам, а от отечества оттолкнули. Захотели лишить тем самым радости нас, рода. Губернатор-то, яко змий отечеством обернулся. Но не он наш род. И не он отечество. Идемте. Утро мудренее вечера.
"Верно, – думал Шешелов, надевая шинель, – хоть как обернись губернатор – не он отечество, Русь. Родство мы сами. И испытание на нас пало. Могло на кого-то другого, из русского рода. И он нес бы крест. И нам надо нести. А утро и вправду – мудренее вечера".
72
В блошнице по ночам тихо, даже на уши давит. Если под полом мыши завозятся, внезапный их писк, как крик, пугает. И когда дом оседает от старости, тоже в темноте жутко – потрескивает ли в стенах, или, словно кто-то крадется ощупью, половица вдруг заскрипит тягуче, даже мурашки по спине выступят.
Дядя Максим говорил днем:
– Нет, Андрейка, это не дом виноват. Души замученных без покаянья приходят в подызбицу. О кончине своей безвременной, о земной жизни плачут. Ты не бойся их. Они зла никому не делают.
А Андрей первые ночи от страха не мог уснуть. Все казалось: вправду голоса бродят стонами в половицах, маются на крюках подвешенные, плачут в стенах.
Но ныне он шорохи с замираньем уже не слушал. Все звуки давно знакомы. На слежалой соломе дремал лениво: с него будто груз на суде сняли. И чувство это не покидало. Казалось, беды ушли, а впереди перемены к лучшему. Вспомнились Герасимов, Афанасий, Маркел и колдун Афимий. И весь суд стариков. Но суд был не над ним. И Андрей радовался, что он не подсудимый, а со всеми на людях, идет с ними куда-то, и говорит, и делает важное что-то. И тут же Сулль, и Никита, и Нюшка. И с ней не надо ни в чем таиться. Нюшка упирается ему в плечо, и смеется, и тормошит Андрея, и голосом караульного солдата Максима зовет:
– Андрейка! Андрей! Ну полно тебе спать, полно! День на дворе.
Подчиняясь, Андрей проснулся. Окошко серело светом. На дворе похоже на солнце. А у нар стоит дядя Максим. Он улыбчивый, дядя Максим, домашний.
– Что я сулил тебе?
– А чего? – Андрей тоже ему улыбнулся.
– Выпустить тебя велели. Афанасий вон подле дверей торчит. Вставай, хватит тут почивать. И нам поспокойнее без тебя.
Приятность в груди разлилась. Андрей вскочил, сгреб дядю Максима, поднял, кружась по камере, поставил на ноги и спрятал лицо в морщинистой его шее. Тело Максима старое и костистое. А стоять так минуту хорошо было.
– Сломать эдак можешь меня, – Максим не отстранялся, гладил его по спине как маленького. – Жить-то, может, ко мне надумаешь?
– Если Лоушкины не примут, дядя Максим, тогда лишь. Ты прости, я у них жил. Да и люди они мне милые. И кузня у них. А у меня по ней душа плачет.
– Люди они уважаемые по Коле, верно. За честь пожить в ихнем доме.
– Я к тебе приходить буду, дядя Максим. И снег непременно с твоей крыши скину.
– Ладно уж, собирайся.
– А что собирать?
– Утиральник возьми свой. Мыло, корзину.
Из темных сеней подызбицы поднялись по ступенькам: опахнуло снегом, оттепелью, весной, заслепило глаза. Андрей зажмурился от тысячи солнц, остановился, вдыхая воздух, потягивался. Кто-то крепко толкнул в плечо. Андрей оглянулся: Афанасий, смеясь, протягивал ему руку.
– Что, поослаб, браток? – Они обнялись, завозились, тискаясь, упали и покатились. Афанасий изловчился, сел сверху, норовил бросить в лицо колючим снегом. – Кормить тебя надо! Ос-лаб!
Андрей, счастливый, лежал, отмахивался лениво и хохотал. Нет, он чувствовал – не ослаб. Он рад был до слез Афанасию. И зажал Афанасию ногу, вывернулся, насел сверху.
– Да мы с тобой за тот раз еще не сквитались. Должок с тебя!
– Хо-хо-хо! – ржал Афанасий. – Подмял!
Андрей вдруг близко увидел его лицо. И снова, как при аресте, подумалось: до чего же они схожи с Нюшкой.
Те же повадки в движении глаз, губ. Сразу представилась Нюшка, вкус ее поцелуев. Чуть Афанасия не расцеловал.
Афанасий вопросительно смотрел, перестал баловаться.
– Послушай, брат, а где же ты все-таки был в тот вечер? – И поднялся вслед за Андреем, поспешил положить на плечо руку. – Ей-богу, верю, не брал ты
Маркелова жемчуга. Но ведь и не гулял ты. Ведь не можешь поклясться мне, что гулял?
– Не могу, Афанасий.
– Так где же ты был?
– Что хочешь со мной делай, не могу сказать. Даже тебе. Прости ты меня за это. Христом-богом прошу, прости. На колени перед тобой стану!
– Эко тебя, – сказал Афанасий. – Аж слезы выступили. Ладно. Может, в слободку ты, а?
– Я бы не стал таиться, – засмеялся Андрей.
– Верно, чего там! А может быть, потом скажешь?
– Если кто и узнает от меня, то ты самый первый. Дай срок только.
– Ладно, пошли. Ждут дома. – И зашумел стоящему поодаль Максиму: – Эй, караул государев! Дядя Максим, приходи в гости.
73
...Это неожиданно было, что Нюшка вошла во двор. Она по времени должна еще в гостях быть. И остальные в воскресенье разошлись все. В доме ни души. И Андрей оробело опустил руки: ох, не надо бы им наедине встречаться.
Его только вчера из блошницы освободили. Нюшка со смехом к нему обращалась при всех, озорно. Лишь глаза на миг залучатся, сковывая его теплотой, радостью, а потом снова – будто не было ничего – у Нюшки только смешки да шуточки.
Ворота двора – и одни, и вторые – открыты настежь. Солнечный свет от снега. И сквозь щели двора солнечные лучи. Нюшка в них как с подружками на гулянье, завлекая на ходу, идет. Кацавейка распахнута, цветастый платок на плечах. Праздничный сарафан, кружевная кофта. Щеки с улицы разрумянились. Близко подошла, склонила чуть набок голову. А глаза еще полны смехом, васильковые, озорные, манят глубиной.
Андрей знакомо почувствовал, будто сила большого омута снова его заворачивает к себе. И если сейчас промедлить, не воспротивиться – закружит обоих в водовороте.
Было такое с ним. Перед самым солдатством едва не стоило жизни. Про тот омут страхи рассказывали в деревне. Он урчал, кружа толщи воды, и заглатывал взахлеб все, что успел к себе завернуть. С яра можно было часами смотреть на него.
Андрею тогда повернуться бы лучше и плыть на стремнину, а он лежал на спине, едва поводя руками, и выжидал, словно кто-то его завораживал: обожди еще, обожди. Пусть тебя поднесет поближе.
И теперь с ним было что-то похожее. По уму-то лучше уйти бы сейчас от Нюшки. Иначе может добром не кончиться: и из дому его, и из кузни вышвырнут. И Нюшке может испортить жизнь. И стоял, неизвестно чего выжидая, лишь опустил глаза.
– Или ты мне не рад, Андрюша?
"Ни при чем это – рад не рад", – хмуро хотел сказать, но встретил близко ее глаза и смолчал.
А Нюшка словно его поняла. Тронула рукой.
– Я извелась от своей вины, от того, что духу не хватило сказать всем, где был ты.
Стремнина реки уходила тогда в сторону. Течение будто сдерживало свой бег. А омут, хотя и кружил рядом, был, казалось, еще не опасен.
Теперь тоже казалось: страшного пока нет. И улыбнулся Нюшке.
– Я этого и боялся. Думаю, скажет она – и все пропало.
– Что пропало? – не поняла Нюшка.
– Все, – сказал с вызовом. – И о тебе бы слава пошла по Коле. И меня из дому турнули бы.
Пальцы Нюшки крутили пуговку на его рубахе.
– Все равно знают уже.
– Кто? – Андрей, встревожась, взял, сжал ее руку.
– Тетя знает моя, городничий.
– Городничий? Тетя?
– Ну да, – Нюшка невинно в глаза смотрела. – Тетя моя в прислуге у городничего. Я и ходила к нему просить.
...Тянущая сила тогда заводила Андрея в круг. На знойном июльском небе кружились легкие облака. Омут где-то недалеко шумел, и можно было еще успеть, выгрести. Но опасность заманчивым холодком разлилась в груди, и Андрей выжидал, что будет. Он пловцом был хорошим, если реку переплывал, течение мало его сносило...
Нюшка свободной рукой прикоснулась к его щеке, глаза ждущие. В них, наверно, увиделось: не только в доме, во дворе – во всем городе никого нет. А может, и на всем гнете. И Нюшка, похоже, про это знала. Подалась несмело к нему, робко. И он обнял, прижал податливую ее, целовал запрокинутое лицо.
...А омут сразу тогда понес. Мелькнул песчаной стеной обрыв, небо стало с овчинку, промелькнули косари на яру, машущие руками: выгребать поздно стало. Андрей едва успел набрать воздуха: сила тянула его, сжимала, крутила и влекла вниз. Только бы не головой в дно. На глаза давило мутью воды, но он их не закрывал... Спирало горло, и Андрей воздух выдохнул.
Песчаное, зыбкое ощутил под ногами дно. Боясь, что оно засосет, сжался в комок, уперся, сколько сил было, оттолкнулся и заработал во всю мочь руками, ногами, одолевая омут, вырываясь всем телом в сторону. И его отпустило. Он чувствовал, как стремнина подхватывает. Вода у дна холоднющая, сдавила грудь. Глоток бы воздуха. Удушье пыталось распялить рот. Кровь громом била в ушах, садняще стучала в темя. Только не закричать бы...
А теперь была шаткость приставной лестницы на поветь. Нюшка на его руках.
– Андрюша, Андрюша! Андрюша, упадем же! – Шепот ее протестующий, и тревожный, и желающий, чтобы его не слушались. И Андрей не слушался. Только наверху уже, на повети, он отпустил Нюшку.
Она сердито оправила сарафан, шаль. Взгляд васильковых глаз потемнел.
– С ума сошел? Стыда у тебя нет.
– Нету. Уходила бы подобру.
Она не ушла. Взгляд ее замер на миг, она вслушивалась. Потом посмотрела с повети вниз, на него. Андрей тоже сдержал дыхание: жевали коровы, где-то каркало воронье, сулило, наверное, снег. Гулко стучало сердце.
– Никого, – тихо сказала Нюшка. – А страшно... – И подалась к нему, руки сошлись с отчаянием у него на шее. От губ горячих и жадных ее всплеснулась забытая радость силы. Последние мысли о недозволенности совсем исчезли.
В слуховое окно повети светило солнце. Шуршало сено. Нюшка совсем не противилась, а складкам ее сарафана нового, казалось, конца не будет.
– Ох, и супони на тебе, – он смущался своей неловкости, нетерпения.
– Это ты непроворный, – Нюшка податливо повела телом, и все стало простым и доступным.
Но нет рек без омута. Неожиданность с Нюшкой радостная отдалась вдруг и злостью, и болью в сердце. К кому-то неведомому, к Нюшке самой зародилась глухая ревность. Андрей даже замер оторопело. Но трепетность рук, губ Нюшкиных, покорная близость тела сняли путы.
И снова вернулось чувство. Он снова плыл в июльской теплой воде, брызгах солнца, и смеялся, и радовался от собственной силы, удачи и пришедшего к нему счастья. Исчезло время: только пронзительно чувствовалось блаженство. И он жадно целовал Нюшкино лицо, губы.
...А тогда он судорожно догреб к мутному наверху свету. Воздух глотнул взапой, с брызгами. Солнце за легкими облаками, свет его на реке. Андрей высоко держал над водой голову. Счастьем было дышать. А река будто меньше стала. Оглянулся, дивясь: далеко же его снесло... Деревенские скопом бежали по берегу, кричали что-то ему, махали. И Андрей, ощутив вдруг тоску по ним, закричал всем счастливым своим нутром, заорал дико, обрадованный, что жив, что бегут к нему. Загребая саженками, он плыл к людям на берегу и орал – взахлеб, с хрипом – несуразное что-то и хохотал от победы своей, удачи, июльского солнца и собственных сил.
В жизни его ни до, ни после так радость душу не заполняла.
Теперь забытое это чувство остро возникло снова. Счастливо и тихо смеялась Нюшка. Дурманящий хмель шел от нежного ее тела, горячей кожи. А может быть, это сено, вдруг задурив от солнца в окне, запахло сочно зеленой травой, цветеньем, дождями теплыми? И оно породило в душе и теле щемящую эту сладость?
Он не помнил, когда Нюшку оставил и отодвинулся. Но восхищенно не сводил глаз. Протянул к Нюшке руку, убрал от лица ее прядь волос.
Нюшка лежала, закинув руки за голову, глаза закрыты. Щекою прижалась к его руке. Голос тихий.
– Хорошо, что здесь греха нет. Все это было у нас давным-давно. И хорошо, что мы снова встретились...
– Что было? – не понял Андрей.
– Ты и я. И эта вот радость.
– У кого было.
– У нас с тобой.
– У нас?
- Ну да. Тысячу лет назад. Не помнишь? Мы с тобою встречались. Ты и я. – Нюшка не открывала глаз, говорила будто во сне. Ее щека была на его ладони.
– И куда потом делись? – Он не знал, как лучше спросить ее.
– Потом? Ушли из этого мира. Состарились и ушли.
– А как же сюда попали?
– Проросли...
– Чем проросли?
– Не знаю. Может, травою, деревом. Но росли. Потом были птицами, рыбой, может, или зверями. Прошли дорогу в тысячу лет и стали опять людьми, – она открыла глаза. – Если ты будешь меня любить, мы опять встретимся. Может, через сто тысяч лет.
Обещать ей любить он сейчас не хотел.
– После смерти?
– Ну да. Потом все повторится.
– А загробная жизнь? Ад, рай?
– Это она и есть. Она была уже с нами. Только мы ее плохо помним. Люди все плохо помнят. Разве что иногда ненужное... Тебе не казалось уже знакомым то, что ты видел или делал впервые? Оно будто было уже когда-то, но будто как не с тобой.
– Верно, – удивленно сказал Андрей. – Казалось...
– Это и есть память из другой жизни. Я тогда еще поняла: мы прежде с тобой встречались. – Она нежно потерлась щекой о его ладонь, но Андрей высвободил и отнял руку.
– Может быть, не со мной?
– А с кем же? – Нюшка улыбнулась ему доверчиво. – Ты тогда был единственный. Как и теперь...
В ее улыбке увиделся скрытый смешок. Ревность всплеснулась опять обидой, болью. Он отстранился от Нюшки.
– Кто же тогда тебя обабил?
В глазах ее не было тени вины, смущенья. Может, только капля участия. И с ответом она замешкалась. Вытянула, приподняла ногу, порассматривала на ней короткий пим. Красивые, голые ее ноги манили своим бесстыдством.
– Ты обиделся, что я не девка? – И насмешливо повела бровью. – Экие вы на один лад. Только девок вам подавай. А баб кто же будет любить?
Она лежала в ленивой и сытой позе. Растрепанная одежда, руки за головой. Сарафан она не думала оправлять. Желание опять накатывало волной, и закипала злость к ее манере насмешничать.
Спросил настойчивее и глуше:
– Ты не сказала, кто...
– Не злись, – глаза ее просительно посмотрели. – Я ведь невеста. А девкою нынче и не решилась бы. И радость не узнала бы от тебя.