- Полноте. Без того знаю. Просить без явной нужды вы не станете. Так что?
- Право, ничего.
- Ну же, не вынуждайте меня самому узнавать.
- Да дело, собственно, просто. Меня отозвали из Одессы, и на том все.
- Что же, я напомню Александру Борисовичу. Коли в Адмиралтейство определят вас, добро ли будет?
- Более, чем смел мечтать.
- Ну и отлично.
- Никита Петрович, зная расположение ваше к молодому двору, решусь все же спросить.
- Конечно.
- Как мыслите вы то, что начинается сейчас? Панин перевел в упор на лицо мальтийца темные, влажные глаза.
- Право, всему двойная цена. Вы в самом деле отвлекли меня от печали - ко стыду. Грех думать о чем угодно, хотя бы и о делах государства, когда теряешь сыновей. К чему все, когда корень твой засохнет? Но я, видно, не могу. Все хорошо, кажется. Я намекал Александру Борисовичу, что можно вспомнить проекты дядины. Павел Петрович когда-то читал их со вниманием, может, ныне время и пришло. Все хорошо. Войны не будет, Баженов обласкан наконец… он великий мастер, к сожалению, не нам оценить. Новиков на свободе и гот фантазер, протеже Воронцова, тоже. Радоваться бы - а у меня тоской сводит сердце. Впрочем, тут снова - свое.
Мальтиец вскинул на него глаза, заложил за обшлаг вынутый только что платок.
- Что же, Никита Петрович. Благодарность моя к вам в слова не уместится. Софье Владимировне, коли нужным почтете, передайте, что, и своего сына потеряв, Рибас не скорбел бы более. А впрочем - я всегда ваш.
- Спасибо, адмирал. Надеюсь, теперь мы будем видеться чаще.
- Надеюсь на то, коли будет милость Господа.
* * *
Рапорт орловского генерал-губернатора о подавлении мятежа в Брасове фельдъегерь привез через четыре дня после случившегося, но император, отложив его без пометок, ждал Репнина.
Прибыл фельдмаршал лишь накануне назначенного отъезда двора на коронацию, в Москву, и прямо с заставы, не заезжая домой, явился в Зимний. Вышедший к нему в приемную Кутайсов вгляделся в хмурое лицо Николая Васильевича, мотнул головой, не то кивая, не то кланяясь, на просьбу об аудиенции, не сказав ни слова, скользнул за дверь. Павел одевался к прогулке: приняв у камердинера перчатки, он вскинул на Кутайсова вопросительный взгляд.
- Репнин. Просит принять.
Кивнув, Павел положил перчатки и хлыст на столик, вышел в приемную.
- Ждал вас, Николай Васильевич.
- Усмирение большего времени потребовало, чем ожидалось. После Брасова рапортов не слал, со дня на день полагая вернуться. Журнал подневный со мной.
- Оставьте. Николай Васильевич, правда ли… рапорт на сей ясен, вас спрашиваю. Брасовские крестьяне портреты… несли?
- Да, государь. Мной велено было - не стрелять при опасении повредить изображения вашего величества и иконы.
- Сколько потеряли людей? - спокойно спросил Павел, и фельдмаршал, вытянувшись, как истукан, выговорил четко:
- Четверо драгун, пять гренадер. В офицерах убыли нет.
- Хорошо, Николай Васильевич, поход проведен вами успешно.
Фельдмаршал пошевелил сухими, узкими губами, но не сказал ничего, а, выждав разрешающего жеста, поклонился, повернулся к дверям и - на пороге замер, остановленный резким окриком:
- Что сделали с портретами?
Глядя прямо в лицо императору, он сказал негромко, совсем не по-военному:
- Я велел подобрать их, после.
И, не услыхав ничего в ответ, поклонившись еще раз, притворил за собой дверь.
На прогулке Павел ни словом не перемолвился с Кутайсовым. Покачиваясь в седле, в такт легкой рыси, сидя прямее, чем обычно, он скользил взглядом невидяще по фасадам пиленого камня, литым решеткам, обледенелым водостокам. На перекрестке Помпон, переступив, будто в манеже, взял круто к тротуару; задетая Павлом ветка, качнувшись, осыпала его колким, мелким снегом.
На следующее утро он велел Плещееву просмотреть все бумаги, связанные с мятежом.
…Дорогой в Москву, на Спасской Полести, Сергей Иванович принес ему тонкий черный бювар.
- Государь, подобраны мною жалобы крестьян на августейшее имя. Число их с нынешнего года, от месяца к месяцу, растет: не всюду вовремя дошла весть об отмене указа прошлого царствования, иные боятся.
- Что ж там? Жалуются на поборы, недостачу земли?
- Это и многое другое, государь. Иные писаны довольно грамотно. Вот, скажем, на управляющего именьем Натальи Петровны Голицыной жалоба. Коммерческий устав нарушал, свыше шестидесяти тысяч ведер вина, выкуренного на голицынских заводах, продал, минуя казну. Не случайно все это, государь: пятьдесят человек у Свинцова этого погибло в работе, от дурных котлов да спешки, а в голодные года он зерно на водку перегонял. Что ему монополия государственная, коли жизни человеческой не щадит?
Усмехнувшись, Павел пробарабанил двумя пальцами по краю стола:
- Государственное дело может требовать строгости, а то и большего. Жалоба эта из Орловской губернии, так? Знаешь ведь, у Репнина в Брасове до пушек дошло. Что же, и он, коли жесток, может государственному делу изменить ради корысти? Или Аракчеев?
- Ваше величество, хотел бы верить, что, коли будет в том, не приведи Бог, нужда, Аракчеев государя своего грудью от беды закроет, - шелестяще уронил Плещеев. Павел мгновение смотрел на него оцепенело, сглотнул хрипло, махнул рукой - продолжать.
- Из прочих жалоб составлен мною экстракт.
- Не надо. Читай. Не все, главное.
- Село Семенцево Смоленской губернии. Иван Малофеевич Алонкин утрудил крестьян барщиной, пахать заставляет по шестисот десятин, пруды рыть. От непосильной работы выкидыши у баб. Жалобщиков бил на конюшне, четверо умерли. Село Атрады, Саратовская губерния. Помещик Смирнов всю землю у крестьян отпил в барщину, заставляет плотины ставить, камень дробить. Три бабы умерли от тяжкой работы, десять мертвых детей родилось. В селе Логинове Московской губернии у крестьян свой хлеб пропадает, все дни - на барщине…
- Довольно! - оборвал император, поднимаясь. Как смел Плещеев читать ему все это в канун коронации? Закрыв глаза, замотал он головой, не в силах прогнать видение: разошедшаяся в болоте гать, торчащий из мелкой воды трухлявый бугристый пень, вздутые жилы на шее тужащегося сдвинуть карету мужика… И всем этим - править?!
- Сергей Иванович, полагаете ли вы за недовольством этим смысл больший, чем каприз?
- Государь, то же неустройство, что устранено вами в армии, повсюду царит. Государство не может помещикам предоставить делать с крестьянами, что заблагорассудится, если не хочет лишиться вовсе рекрутов, податей… и ведь они присягают теперь.
- Хорошо. Так вы читали, что там главное?
- Крестьяне отягощены барщиной, недостает времени работать для содержания своих семей.
- Так умерим барщину. Трех дней довольно; подготовьте указ… впрочем, пусть будет манифест.
- Но, государь, многие помещики окажутся недовольны.
- Что? Недовольны? Сергей Иванович, человек, недовольный государственными установлениями, зовется бунтовщиком. Я принимаю это решение не потому, что мужики недовольны, а потому, что от неразумия некоторых помещиков государство терпит ущерб. Пишите манифест.
Вглядевшись в обеспокоенное лицо Плещеева, Павел вздохнул негромко:
- Что еще, Сергей Иванович?
Слова об обстоятельствах, к которым и власть не может быть равнодушна, обманчивости легких решений, опасности мер, слишком многих делающих недовольными, были готовы, но - не сказаны. Плещеев только посмотрел долго, вопрошающе в глаза человеку, часто спрашивавшему у него совета, впервые ощущая, разуму вопреки, что тот, быть может, знает иную истину - иначе что дало бы смелость решать?
- Ничего, государь. Манифест будет готов завтра. Оставить ли вам бумаги?
- Какие? А, жалобы… К чему? Впрочем, погодите, вот эту дайте.
Перелистнув затертые, исписанные аккуратно листочки, Павел взял жалобу крестьян села Логинова и, обмакнув перо, черкнул резолюцию московскому генерал-губернатору князю Долгорукову.
- Теперь берите. Все остальные - Куракину.
* * *
Зима выдалась затяжной. Вился снег над сугробами по обе стороны тракта, когда Павел выехал в Москву на коронацию. Едва размели снег и вокруг Петровского дворца, где он остановился, пожелав отложить въезд в город. Чего ждал - не знал никто, только петербургский полицмейстер Архаров, когда заходил о том разговор, делал многозначительную мину да то и дело ездил в Москву. Дамы сетовали на тесноту и неуютность дома, в котором давно никто не жил; Александр и Константин радовались короткому отдыху от бесконечных, не нужных никому хлопот, на которые они, как шефы гвардейских полков, были обречены. Наконец приехала Нелидова с девятью коронационными знаменами, вышитыми смолянками, и назначен был торжественный въезд в древнюю столицу.
Так повелось, что не Париж, а Реймс вручал скипетр королям Франции; не петербургские - московские святыни делали своими прикосновениями нерушимой власть российских императоров. Павел ждал не знамен - повели он, в любой назначенный день и привезли бы, но ни один курьер не был отправлен поторопить Нелидову. Время нужно было самому государю, чтобы решиться. С орловского бунта не проходила тревога, не разрешенная и согласием на настояния братьев Литта принять под покровительство Мальтийский орден. Павел знал, плоды достанутся не ему. Может быть, лишь сыновья его сыновей окружены будут надежной броней рыцарского строя. Пока же предстоит править той страной, что оставлена позорно-блистательным предыдущим царствованием. Успокаивали лица взятых в эскорт лейб-казаков, обращенные всегда к государю с восхищением и надеждой. Он несколько раз порывался поговорить с Евграфом Грузиновым, но сдерживал себя.
Вербной субботой выпал снег. На этот день назначен был переезд в город; с утра начали собираться, но лишь к одиннадцати кавалькада, проехав заставу, разделилась: государь со свитой отправился к Кремлю, обоз - в Слободской дворец.
Покой снизошел на душу Павла в Успенском соборе. Золотисто-дымное, возвышалось пламя многих свечей, окна тускнели в лад то ли плывущим над Кремлем тучам, то ли разливу хора. Сотни людей, многажды усилив, повторяли движение своего государя, склонявшегося к поклоне, воздевавшего очи горе. Шесть дней спустя, в светлое воскресенье, здесь же, в Успенском соборе, дрожа слегка от утреннего холода, Павел, ступая медленно во главе свиты, приблизился к алтарю и склонил голову под благословение митрополита. Не ощутив прикосновения, выждал, поднял глаза в недоумении.
- Отыми меч от бедра, - произнес негромко Платон, глядя отстраненно, словно стоял перед ним не царь, а безвестный мужик, что сгинет без следа, едва на два шага отдалится от алтаря, к которому случайно приблизился. Павел послушно снял шпагу, отдал ее, не глядя, назад.
Красное сукно, которым сплошь обтянуты были стены обеденной залу Кремля, сгущало краски. Золото казалось темнее, старше; лица - иконописно-пергаментными. Ступенькой ниже государева трона на постаменте, в невысоком кресле старой работы, кривил губы Александр, исподлобья то и дело поглядывая на едва сдерживающую слезы жену. Перед самым выходом Мария Федоровна, оглядев невестку, сорвала у нее с платья свежие розы, приколотые бриллиантовой пряжкой:
- Это не пойдет.
- Но почему же?
- Потому что у вас нет вкуса.
Елизавета покусывала губы, кивая в свой черед подходящим с поздравлениями к трону. Хмуро стыло лицо императрицы, недовольно откидывавшейся к спинке, когда одна группа приветствующих проходила, а другая только показывалась на пороге залы. Павел почувствовал беспокойство, приметив смущение на обратившихся к нему лицах, и, улыбнувшись благосклонно графу Салтыкову, повернулся вполоборота, несколько мгновений пристально разглядывал лицо жены, потом скосил глаза на Елизавету. Снова этим женщинам недостало величия, такта, знания этикета, наконец, чтобы достойно провести на троне часы, каких больше не выпадет. Он раздраженно перевел взгляд на подходящих., склонившись почтительно, людей. Женщина с вышедшей из моды прической, лет сорока, похожая на портреты императрицы Елизаветы Петровны, круглила локти, сторонясь мужа, светски-любезного, с вальяжной походкой, по которой сразу отличишь строптивых московских вельмож. Но следом за ними - Павел и заметил-то ее, лишь когда наклонилась к руке, - девушка с открытой чрезмерно ярко-желтым платьем грудью, иссиня-черными волосами. Губы ее задержались у запястья государя слишком долго, и прикосновение их было почти любовным поцелуем - или ему почудилось? Девушка подняла глаза - блестящие, темные, глубокие, - и он ощутил вдруг остро, почти как физическое наслаждение, свое торжество над ней, ало мерцающим, полным людей залом, временем.
Вечером Кутайсов назвал ему имя. Анна Лопухина, дочь Петра Васильевича, московского сенатора. Намекнул осторожно, что можно поговорить с матерью, женщиной бойкой и понятливой. Павел, задумчиво глядя в раскрытый бювар, положенный перед ним Плещеевым, покачал спокойно головой. То, что ему суждено, сбудется и без мелочной суеты.
Неделю спустя, в день Святого Валериана по католическому календарю, он подписал приказ - трем дивизиям готовиться к походу во Францию, - не ощутив ни на мгновение трепета беспокойства, словно происходило все это не въяви. Выслушал восторженные речи братьев Лит-та, уверявших, что только ему Господь вверил судьбу Европы, потом - уклончивый, полный обиняков доклад Безбородко, по которому выходило, что воевать никак нельзя за отсутствием денег, снаряжения, провизии. Дни шли. На Преполовение Пятидесятницы сошел последний снег. В девять утра, приказав Кутайсову подать далматик, Павел надел коронационный убор, возложил на голову малую корону и неспешным шагом вышел принимать вахт-парад. Под мерный грохот прусского шага проходили мимо шеренги, а он стоял, как во время оно императоры Рима, ощущая себя доподлинно всемогущим.
* * *
Бесшумно, будто горка праха осыпалась, Остерман опустился в кресло против стола. Не глядя на человека, которому неделю назад передал канцлерскую печать, заговорил мерно, негромко:
- Записка, оставленная мною, не многого плод. Только что раздумий моих да трудов за, без малого, пять десятков лет. Самонадеянно было бы почитать, что прочтут ее.
Безбородко в ответ улыбнулся вежливо:
- Отчего же, Иван Андреевич? Я прочел и многие мысли важными нашел.
- Благодарю. Тогда вы, быть может, проясните мои сомнения. Наверное, как отец мой, я в чем-то остался вестфальцем, ибо не могу уразуметь, зачем империи эта война.
- Бог мой, о войне говорят все, но со слов эмигрантов, а тем каждую ночь мерещатся казаки на улицах Парижа в эскорте Людовика!
- Александр Андреевич, я всего неделю как перестал быть канцлером, а вы неделю как стали им. Нег нужды поминать эмигрантов. Я знаю, венский двор просил о помощи.
- А всему виной глупость собственная. Допустить, чтобы толпа флаг с посольства сорвала, да еще с французского? Лучше повода не придумаешь для войны.
- Но к чему эта война нам? Полгода назад мы с вами были, кажется, на сей счет согласны.
Безбородко не дрогнул лицом, только чуть потупил взгляд. Старик в бархатном кафтане, похожем на ночной халат, и плисовых сапожках говорил правду. Легко ему теперь, поди, спит до полудня, взбитыми сливками завтракает, велит газеты себе читать и, шамкая, рядит да судит, как следовало бы поступить Тугуту, Питту, Гаугвицу; а вечером берет в спальню девку поладнее, не для баловства, а так, для приятности, и всем этим счастлив. Конечно, за полгода все, что плохо было, не поправилось, воевать нельзя. Но три дивизии - велик ли урон? Такой корпус и снарядить, и отправить, на английские денежки, сил достанет, зато перестанут говорить, будто у России зубы повыпадали и пора искать гарантов понадежнее германскому миру. Но все это Остерману говорить что проку? И, поднявшись из-за стола, Александр Андреевич подошел вплотную к креслу старика, глянул под ноги, чтобы не наступить ненароком на плисовые сапожки, проговорил тихо:
- Иван Андреевич, этого хотел государь.
- А вы, стало быть, хотите не перечить?
- Хочу. Упрекнете в том?
- Нет.