Она долго не отвечала. Ничего ни от нее, ни о ней не было слышно года два.
Наконец, однажды зимним вечером к нам в дверь позвонили.
У меня сердце екнуло: "Ивана".
Я открыл дверь.
За порогом стояла она.
Когда она разделась и поставила на пол бесчисленное количество своих чемоданов, мне стало больно.
Она сильно постарела, если это слово подходит к двадцатилетней девушке.
У нее был рак, и она потихоньку умирала. Но умирало тело, а не душа. Душой она была все также молода и энергична, как и в тот день, когда я ее увидел впервые на вокзале.
Мое здоровье тоже было неважным. Жена скончалась год назад. От переживаний сердце совсем стало ни к черту. Врачи прописали мне постельный режим, и я в основном лежал на диване.
Дочь с мужем и внуком наконец определились в жизни и уехали жить и работать в Санкт-Петербург.
Так что приезд Иваны был как бы кстати.
Она ухаживала за мной, поила чаем и рассказывала о себе.
В детстве из-за странного имени ее дразнили Ваняткой. Но она была и на самом деле как Ванятка и отвоевывала свое настоящее имя кулаками. Потом подросла, увлеклась Достоевским.
Когда у тебя нет отца, многое видиится по-иному в этом мире.
Внутренний мир героев великого писателя почти оглушил ее.
Она увидела жизнь другими глазами. Глазами Христа. И она поняла: этот человек – гений. Ее гений.
Вот поэтому ей и хотелось породниться.
Сейчас она понимает, что это ее желание – не что иное, как детская взбалмошность, которая прошла.
Но зато пришел "рак".
– Но я снимаю фильм, – и она, соскочив с края моего дивана, помчалась к своим многочисленным чемоданам.
Достала видеокамеру, кассеты.
– Вот, уже сняла пять кассет. Прямо с первого момента моего заболевания.
– Для чего? – спросил я.
– Пусть люди, которые попадут в это горе, видят, как можно жить и не сдаваться этой гадости.
И мы с ней стали смотреть эти кассеты.
Как ее, бедную девочку, морили лекарствами, химиотерапиями, радиацией. Но она не сдавалась, воспринимала эту странную болезнь как что-то прилипшее к ней, но не мешающее ей жить полной и энергичной жизнью. Во время всех этих мучительных операций, она была весела, остроумна и жизнерадостна.
Даже когда совсем облысела.
Да-да, она была абсолютно лысой. Я просто как-то не решался говорить пока об этом. Но она совсем не стеснялась своей безволосости. Она прекрасно себя чувствовала и лысой.
Глядя на ее жизнерадостность, я и сам поднялся.
Но ей все же было больно. Хотя это можно было разглядеть только где-то в самой глубине ее бьющих жизненной энергией глаз.
Подняв меня на ноги, Ивана уехала, захватив все свои чемоданы, видеокамеры и кассеты.
Следы ее деятельности то и дело возникали на экране телевидения, в звонках и открытках. Она металась по миру и событиям. Она спешила.
Это было видно.
Она дарила себя людям.
Бедная девочка.
Где она сейчас?
Не знаю.
Но я уверен, что она продолжит снимать свой фильм о девушке, больной раком. Умирающей, но не сдающейся.
И не сдавайся, Ивана!
Когда ты знаешь
Тридцать два года для мужчины, конечно, не возраст.
Конечно, не возраст.
Во всяком случае не такой, чтобы думать о смерти.
Я и не думал. До понедельника.
Нет, пожалуй, и в понедельник еще не задумывался.
Просто боли, которые вдруг появились у меня полгода назад, в последнее время стали доставать все сильнее и сильнее.
Ломило где-то в районе поясницы.
А в понедельник с утра так схватило, что я понял: пора.
Пора идти к врачам.
Был у меня закадычный друг, врач-рентгенолог – веселый человек.
Большой любитель женщин и молдавских вин.
Вот к нему я и направился.
Когда позвонил с приемного покоя и сказал, что хотел бы с ним поговорить, он чуть подумал и сказал: "Подходи через десять минут".
Я походил по приемному покою туда-сюда и даже немного упал духом, видя вокруг себя полусонных больных в халатах и тапочках, тихих и потерянных.
За две минуты до назначенного времени я быстрым шагом пошел к нему на второй этаж.
Подошел к его кабинету, где над дверью горела яркая надпись: "Не входить".
Я хотел позвонить и уже поднес палец к кнопке, но дверь вдруг открылась и из-за нее выпорхнула очаровательная брюнетка.
Натолкнувшись на меня, она сказала "пардон", легко обогнула меня и застучала каблучками вниз по лестнице.
Я проводил ее взглядом, а когда опять повернулся к рентгеновскому кабинету, увидел в дверях своего друга, немного уставшего, но счастливого.
– Заходи, – пригласил он.
Для начала мы потрепались о своих мужских победах и о поражениях наших друзей.
Потом я, как бы нехотя, сказал ему, что у меня вроде как бы что-то неладно где-то в районе поясницы, с полгода назад началось, болит и болит, а сегодня вот прямо невыносимо.
Он посмотрел на меня долгим внимательным взглядом, потом позвонил кому-то по внутреннему телефону, достал бутылку розового вина и разлил ее в три стакана.
Очень быстро пришел какой-то человек в белом халате, маленький, толстенький, суетливый.
Мы выпили, познакомились. Я и ему рассказал о своей проблеме. Он решил тут же осмотреть меня. Я заметил, что он как-то быстро глянул в глаза моему другу и, продолжая осмотр, начал у меня выспрашивать о том, о сем, вроде бы и ни о чем, но все о почках. Я ему о болях в пояснице, а он все сворачивал на то, что я ем и что пью.
Так мы проговорили минут десять. Выпили еще одну бутылку, и мой новый приятель забрал меня к себе в отделение.
Оказывается, он был профессором.
Домой он меня уже не отпустил.
Правда, вина больше мы с ним не пили. Несколько дней меня готовили к операции, а в одно прекрасное утро положили на операционный стол и отняли одну почку.
– Не переживай. Все будет в порядке, – сказал мой новый друг-профессор, выписывая меня через месяц.
А через полгода я понял, что он мне соврал: рак начал жевать и вторую почку. Последнюю. Единственную. Без которой даже в тридцать два года молодой мужчина не сможет жить, как бы ни хотелось.
После третьего осмотра он сказал, что жить мне осталось всего-навсего дней десять. Не лет и даже не месяцев, а дней.
Раз, два, три, четыре, пять и еще пяток – вот тебе и десять.
Я поблагодарил и ушел из клиники спокойно и с достоинством.
Ушел я так красиво вовсе не от того, что такой уж крутой и сильный.
Просто в тот момент до меня еще не доходило, что такое десять дней жизни. В тридцать два кажется, будто жизнь бесконечна, и смерть воспринимаешь как понятие совершенно абстрактное и весьма далекое.
Пока ехал – по инерции, что называются, – на встречу в один из пригородных поселков, начал осознавать, что меня вскоре ждет.
Свернул с дороги, въехал в молодой березовый пролесок.
Остановил машину, вышел и присел на старый трухлявый пенек – ноги ослабли.
В голове не было ни единой мысли.
Полная пустота.
Глаза вроде и видели все вокруг, но смотрели куда-то далеко, как бы сквозь бытие; там я видел даже себя самого, сидящего на трухлявом пеньке.
Закурил.
Жена, сын, мать, отец, дача, договоры, контракты. С девочкой одной милой недавно познакомился.
Деньги.
Долги.
Друзья.
Враги.
Каждый образ связывался с каким-то отрезком моей жизни, коротким – в несколько дней или долгим – в несколько лет, причем не только в прошлом, но, самое главное, в будущем. Моем будущем.
А от будущего у меня осталось всего-навсего десять дней.
На всех них и даже на себя.
И на эти вот березки, травки, кустики и даже дождичек, который начал осыпать не спеша мою согнутую спину.
Сигарета потухла. Я поднял воротник куртки и побрел к машине.
Сел. Выехал на шоссе, развернулся и поехал домой.
Лена, жена, была дома.
Глаза заплаканные – очевидно, узнала обо всем куда раньше меня, а сегодня поняла, что и я знаю.
Когда я вошел, она упала мне на грудь и, обняв меня за шею, зарыдала. Завыла. Слезы у нее лились ручьем.
А я как-то закоченел: плачет женщина, ну и что с того? Я разомкнул ее руки и прошел мимо. Она медленно сползла по стене и с причитаниями заколотилась на полу.
Я поставил чайник на плиту. Подошел к ней. Погладил по волосам. Попросил: "Завари мне чайку", и пошел к себе в кабинет.
Она стала понемногу успокаиваться. Слышу – зазвякала посуда.
Я сел за стол. Достал листок чистой бумаги. Разделил его надвое, черкнув сверху вниз.
Слева написал: "Я должен".
Справа: "Мне должны".
Сперва заполнил правую половину – получилась мелочевка. Посмотрел я на этот список и перечеркнул. Хлопот будет больше, чем толку.
Левый список был приличный: обещания, планы, желания. Стал водить пальцем по строчкам: если поднатужиться, можно кое-что успеть.
Но чего ради?
Подошла жена. Принесла чай. Поставила. Увидев, что я пишу, опять заплакала и убежала в спальню.
Попил я чаю.
Боли в пояснице усиливались. Там, внутри, что-то схватило, зажало клещами живую мою плоть и начало скручивать в жгут, да так, что даже во рту пересохло. Я попытался дышать неглубоко, но часто. Потом изогнулся влево, как бы пытаясь расширить внутри себя некое пространство. Обычно после таких ухищрений боль через несколько длинных минут все-таки проходила. Наступало облегчение, граничащее с наслаждением. Но на этот раз время шло, а боль не проходила. Я уже согнулся в кольцо и наконец не выдержал и закричал:
– Лена! Лена!
Боль охватила все тело, в пояснице пульсировала особенно больная точка, мучительные волны колотили меня все сильнее и сильнее.
Жена все бегала вокруг и наконец догадалась стащить меня на ковер.
А я, уже задыхаясь от пульсирующей боли, выдавил:
– Лена, там, в моем столе, ампулы. Укол, быстро!..
Она начала швыряться по ящикам. Нашла все-таки упаковку с морфием.
Обломила ампулу, набрала шприц, сделала укол.
Я ждал, стиснув зубы. Наконец голова наполнилась облачной легкостью, боль быстро улетучилась. Осталось только физическое ощущение места в теле там, где была боль.
Я перебрался на кровать.
Вся одежда была сырая от пота.
Даже брюки.
Жена позвонила в больницу.
Приехал доктор. Посмотрел-послушал. И уехал.
А я заснул.
Проснулся, когда жена привела из садика сына. Он и сегодня был подвижный и шумливый, впрочем, как всегда.
Едва сняв сапожки, сын, прямо в куртке, подбежал ко мне.
– Папа, папа! – Он с разбегу упал на меня. Пахнущий осенью, глаза, как пуговки.
Я потрепал его за подбородок, а он мне:
– Папа, а ты скоро умрешь?
– Скоро, – машинально ответил я.
– И ружье будет моим?
Я не успел ответить – жена схватила сына за шкирку и, шлепая на ходу, утащила в прихожую.
Оглядел я комнату, потом себя и понял, что я в общем-то пока живой.
Ничего не болело.
Встал. Надел халат. Сходил в ванную комнату.
Сын плакал после маминой взбучки. Жена ругалась.
Вернулся к себе в кабинет. Сел за стол. Посмотрел на исписанный мной листок бумаги и смял его.
"Что же теперь мне делать? Просто ждать?.." Идти никуда не хотелось. Разговаривать тоже.
Ушел опять в спальню. Лег на кровать и включил телевизор.
В пояснице опять начало ломить. Снова запульсировала больная точка.
Как на этот сигнал, исходящий из моего нутра, пришла Лена, с готовым уже шприцом.
Я закатил рукав.
Укол. Быстро набежавшая боль, как бы сойдя с дистанции, удалялась от меня.
Пытался поесть, но не смог. Не лезло.
Уже стемнело. Значит, первый из десяти дней уже на исходе.
Опять уснул.
Ночью снился страшный сон – будто кто-то ковырял вилкой у меня в голове.
Проснулся опять от боли.
Я застонал.
– Сейчас. – Она выскользнула из комнаты и вернулась со шприцем.
Укол. Туман.
Попросил попить.
Когда попил, сказал ей, чтобы завтра же пригласила маму и отца проститься, а сына чтоб отправила к своим, пока все не закончится.
Опять слезы.
– Не плачь, просто сделай, как я прошу. Хорошо?
Прошли еще сутки.
За день побывали все. При мне молчали. В прихожей о чем-то шумно говорили и уходили.
Мама хотела остаться на пару дней, но я отправил ее домой.
Сына увезли.
Жена все время была рядом. Похудела буквально за сутки: симпатичный носик заострился, пальцы стали тоньше, но цепче.
На следующее утро я понял, что на остальные семь дней мне не осталось ничего, кроме боли и уколов.
Семь дней жизни.
Семь дней боли и наркотической одури.
Зачем?
Ради чего?
Чтобы через неделю все равно сойти в могилу.
Я позвал жену. Сказал, что мне вдруг захотелось свежих помидоров. Попросил сходить на рынок.
– Конечно. Конечно! – Она засуетилась и даже немного повеселела. Рада была сделать для меня хоть что-то приятное и нужное.
Она собралась, поцеловала меня и ушла, повторяя:
– Я сейчас… Я быстро…
Как только хлопнула дверь, я встал с постели. Уже с трудом. Покачивало. Достал шприц побольше и морфий.
Сколол десять ампул. Набрал в шприц. Вернулся в спальню. Подложил подушки повыше и стал готовить укол.
Я уже выдавливал в вену последние капли, когда в замке зашебуршал ключ.
Вынул иглу из вены. Накрылся одеялом.
Заглянула жена:
– Это я.
"Как быстро", – подумалось мне.
– Принеси.
– Сейчас, только помою.
– Не надо. Дай посмотреть.
Она принесла мне два крупных бордовых кустовых помидора. Крепких и полных жизни.
– Хорошие… – может, сказал, а может, уже просто подумал я.
Взял их в руки. Понюхал и опустил на одеяло.
Помидоры выкатились из полусжатых ладоней и, медленно прокатившись по одеялу, со шлепками по очереди упали на пол.
"Вот и все… Улетаю…"
Конфетки
Для маленького Юры весь мир делился на вкусно и невкусно.
Мамино молоко – это вкусно.
Теплые пеленки – тоже вкусно.
Соска – вкусно.
Тетя в белом халате – невкусно.
Папин шлепок по заду – тоже невкусно.
Но со временем к ощущению "вкусно" прибавилось еще одно прекрасное ощущение жизни – "сладко".
Прибавилось оно как-то незаметно, когда кто-то из родительских друзей угостил Юру шоколадной конфеткой.
С тех пор мир был поделен окончательно.
Не вкусно – это что не сладко. А сладко – это конфетки.
И каких только конфеток в своей жизни он не перепробовал!
В фантиках и без фантиков, мягкие и жесткие, приторные и с горчинкой, с ликером и без него, с орешками и с вафлями, круглые и квадратные, продолговатые, тонкие, толстые и…
В общем, цивилизация подарила Юре такое многообразие конфет, что приходилось только удивляться возможностям человеческой фантазии в создании такого конфетного многообразия.
Ему казалось, что уже никто и никогда не сможет остановить эту его единственную любовь к конфеткам.
Но…
Но годам к четырнадцати он вдруг обнаружил поразительное сходство между соседкой по парте и одной из самых любимых его конфеток. Сначала заметил сходство лишь по форме, потом по запаху, а уже со временем по вкусу. Соседка в своем сиреневом платьице была также свежа, как и конфетка, завернутая в яркий фантик. Когда Юра наклонялся к ее шее, то чувствовал тот же сладковатый запах, как и от конфетки, освобождаемой от шелестящей обертки.
И наконец, когда на одном из школьных вечеров впервые поцеловал соседку по парте в губы, он почувствовал тот же восторг, какой испытывал при касании своих губ к шоколадной поверхности конфеты.
Повторив через какое-то время все то же, но уже с подружкой своей соседки по парте, он понял, что все девчонки такие же сладкие, как конфетки, только живые и размерами побольше.
А с годами он понял, что девчонки даже слаще, чем конфетки.
Глядя на девчонок, он все время вспоминал, как в раннем возрасте стоял перед стеклянным прилавком магазина, в котором были выставлены конфеты – яркие, разноцветные, ослепительные, головокружительно пахнущие. Он переводил взгляд с одних конфет на другие и хотел все их съесть или хотя бы каждую надкусить, попробовать.
А теперь жизнь открыла перед ним такое богатство сладостей, что конфетные прейскуранты просто блекли перед могуществом природы по созданию немыслимого многообразия женской красоты.
Девушки – это были лучшие конфетки. Каких их только не было!
И в платьицах.
И в юбочках.
И мягенькие.
И костлявенькие.
И темненькие.
И светленькие.
И толстенькие.
И тоненькие.
Но в отличие от конфет они были и хохотушки, и веселушки, и умненькие, и глупенькие, и хитренькие, и простушки, и игрушки, и вертушки, и недотроги, и свободолюбки, и безразличные, и любопытные.
И при всем при том они, в отличие от конфет, еще и говорили нежными милыми голосочками.
О таких конфетках, о таком подарке в своей жизни Юра даже и не мечтал.
Ну, а раз получил от природы-матери такую любовь и привязанность к прекрасному, то и стал любить это прекрасное от всей души, от всего сердца. Также честно, верно и страстно, как в детстве он, Юрочка-малыш, любил свои сладкие яркие конфетки.
Любовь как фактор слабоумия
Первый раз я влюбился в детском садике в девочку с кудряшками, больше похожую на сказочную фею, чем на живое существо.
Я так терялся рядом с ней, что постоянно находился в состоянии полуобморока.
Нас почему-то в детском садике очень часто фотографировали. И меня всегда ставили рядом с моей феей. От волнения я то и дело закрывал глаза и на всех фотографиях выходил слепым. Со временем у меня даже выработался инстинкт: когда я видел фотоаппарат, направленный на меня, хотя моей феи уже и не было рядом, мои глаза тут же закрывались. Даже на паспорт после долгих мучений мне приклеили фотографию с закрытыми глазами.
В пятом классе я влюбился во второй раз. Наш класс был переполнен, за партой мы сидели по трое, и я попал посередке между двух двойняшек, которые были похожи больше на сказочных фей, чем на школьниц. Влюбился я в них обеих. Опять я очень страдал и постоянно находился в состоянии полуобморока от этой таинственной волнующей близости сказочных существ. Однажды, не выдержав, я открылся своему другу. Он выслушал и посоветовал мне написать им письмо.
– Зачем? – спросил я.
– Легче будет, – ответил он.