- Жаль, что мы разделись, - шепнул я Мику. - В одежде мы могли бы произвести большее впечатление.
Картину, представшую нашим глазам, почти невозможно описать. В комнате собралось дюжины две мужчин, и все они находились в разных позах и стадиях совокупления, растянувшись на полу. Два парня устроились на единственном оставшемся в салоне кресле; один держал во рту член другого, и голова обслуживающего, как стратегически расположенная ваза с цветами или ракетка для пинг-понга в витрине секс-шопа, скрывающая гениталии манекена, загораживала от меня эрегированный, как можно было догадаться, член обслуживаемого. Трио страдающих ожирением мужчин втиснулось на широкий диван, но понять, чем они заняты (может, и к лучшему), было невозможно. Четверо молодых людей, слава богу, спортивных и подвижных, прижавшись друг к другу бедрами, отплясывали конгу под музыку, похожую на веселую джазовую польку (в исполнении, кажется, Нино Рота); каждый из них держал в руке, просунув ее под волосатой промежностью находящегося впереди, его член, что несколько напоминало парад слонов в цирке.
Часть 6
Я заметил также в углу комнаты бамбуковый кофейный столик, на котором рядом с Барби в миниатюрном целлофановом гробике (должно быть, кто-то из гостей принес ее в подарок хозяевам) стояли три миски. В одной был какой-то белый порошок, в другой - шприцы, в третьей - которой, похоже, мало кто воспользовался, - кондомы.
Мику кто-то помахал с другого конца комнаты (наверное, тот самый Серж - он сидел на полу, раздвинув ноги, а его партнер висел на нем вниз головой); когда Мик направился туда, я потерял его из вида за вихляющимися, вращающимися скользкими телами.
Оставшись стоять в дверях в одиночестве, явно не представляя ни для кого интереса, я почувствовал себя более выставленным напоказ (слово, может быть, и не очень подходящее, учитывая обстоятельства, но иначе назвать свои ощущения я не могу) и беззащитным, чем когда-либо в жизни. На меня нахлынули воспоминания о моих давних одиноких вечерах в клубах и барах Лондона, когда мне приходилось притворяться, будто я выбираю одиночество по доброй воле; воспоминания, впрочем, не шли ни в какое сравнение с кошмарной реальностью того положения, в котором я оказался теперь. В конце концов, я был не только одинок, но и гол; как в страшном сне, я не мог стряхнуть с себя наваждение - я в голом виде явился на респектабельную вечеринку, где все, кроме меня, одеты. (Я даже поймал себя на том, что руками прикрываю гениталии - "чтобы спрятать свой позор".) Что делать? Даже в обычных обстоятельствах я никогда не обладал толстокожей обходительностью, позволяющей вклиниться в кружок незнакомцев и прервать их беседу, чтобы представиться. Так как же, во имя всех святых, и близко не обладая необходимыми навыками, мог я подойти к человеку, которого видел первый раз в жизни, и без всякой подготовки, не обменявшись с ним ни словом, схватить его за член? Именно так это делалось здесь, и я знал, что именно так и должен действовать, если вообще хочу принять участие в происходящем. Никто - это было очевидно - не собирался проявлять в отношении меня инициативу, но я никак не мог заставить себя сделать первый шаг. Более того, моя принадлежность к гомосексуальному сообществу, моя готовность участвовать во всех, даже самых экстремальных извращениях - я ведь считал, что, перефразируя философа, "ничто гейское мне не чуждо", - подверглась жесточайшему испытанию (чего стоила одна только та конга) и не выдержала его. Было что-то настолько унизительное, настолько отвратительное в этих веселящихся горгульях, танцующих, гарцующих, жеманничающих взрослых мужчинах ("Взрослые мужчины!" - фыркал мой отец, когда все семейство усаживалось перед телевизором ради еженедельных кривляний Бенни Хилла и его марионеток), что я, признаюсь, впервые после вечера, проведенного в "400 феллатио", почувствовал стыд за то, что являюсь геем. Стыд за то, что меня могут увидеть в этой мерзкой компании. А когда я ощутил, что мой член стал такой же увядшей фиалкой, какой чувствовал себя я сам, я понял, что не могу оставаться здесь больше ни секунды. Ничего не говоря Мику, я кинулся в спальню, быстро оделся - поскольку я пришел последним, моя одежда, к счастью, оказалась наверху общей груды - и неслышно выскользнул из квартиры.
Через несколько месяцев после Фери вторым из моих знакомцев-геев в "Берлице", исчезнувших из учительской, оказался Крис Стритер; впрочем, он никогда не играл заметной роли в моей жизни, а потому и в этих воспоминаниях почти не упоминается. Я, кажется, уже писал о том, что это был розовощекий парень, обладавший мягкими медлительными манерами, которые ассоциируются обычно с физиономиями, похожими на нашлепанную попку. Я сам не знаю, почему мы с ним не подружились.
Может быть, все дело было в том, что в первые недели моей работы в "Берлице", когда формировались дружеские связи, да и вообще весь мой образ жизни, наши занятия проходили в разные часы и общались мы мало; а потом, когда подходящий момент миновал, было уже поздно. Поэтому меня не очень заинтересовала новость, которую однажды утром я услышал от Скуйлера. Криса не то чтобы уволили - ему осторожно посоветовали уйти после того, как один из студентов выразил неудовольствие от общения с преподавателем, у которого на покрасневших руках выступили синеватые прыщи; к тому же через три дня после этого другой студент сообщил о том, что Крису пришлось прервать занятие из-за того, что на лбу у него выступили крупные капли пота и ему даже пришлось ухватиться за спинку стула, чтобы не упасть в обморок. Оба эти студента (а как только возник прецедент, их примеру последовали и другие) клялись, будто вовсе не хотели доносить на преподавателя, к которому не испытывали ничего, кроме уважения, и оба героически удержались от того, чтобы упомянуть СПИД. Однако ситуация скоро так накалилась, что и другие учащиеся стали признаваться: они чувствовали опасения, получив обратно свои письменные работы, которые "проверял" - читай "трогал" - Крис.
Чего Скуйлер не знал и не мог сообщить мне, так это действительно ли у Криса был СПИД и он покорно уволился, не оказав никакого сопротивления подобному обращению, или же администрации пришлось пригрозить ему, что новость будет доведена до сведения его семьи: при поступлении в "Берлиц" всем нам пришлось заполнить анкету с указанием местожительства ближайших родственников, и я нисколько не сомневаюсь, что наши наниматели не побрезговали бы в случае нужды такой мерой. Однако, когда я выразил сомнение в том, что Крис мог подцепить болезнь, которая, как все мы к этому времени уже знали, является следствием бурной сексуальной активности, едва ли свойственной мягкому, похожему на девушку Крису, Скуйлер рассказал мне, как однажды в подпитии Крис признался ему, что раза два-три в год летает в одну из нищих центральноафриканских стран, где за гроши удовлетворяет свое извращенное влечение к несовершеннолетним мальчикам - этим гладеньким черным незрелым яблочкам. Более того: Крису как раз и пришлось покинуть Англию из-за того, что его поймали en flagrant delit с одним из его тринадцатилетних учеников. "Мне не поверили, что мы были просто добрыми друзьями", - заливаясь пьяными слезами, жаловался Крис.
Как оказалось, Скуйлер, знавший Криса лучше, чем мы, остальные, и явившийся, как всегда, в школу раньше всех, виделся с Крисом, когда тот через четыре дня после своего ухода вернулся в школу, чтобы побросать в сумку немногие личные вещи, которые хранились в его casier. Уже уходя из комнаты, где в тот час никого, кроме Скуйлера, не было, Крис по-дружески протянул ему руку.
- И как же ты поступил? - спросил я.
Скуйлер вытаращил на меня глаза.
- Ах ты, паршивец, - наконец добродушно протянул он. - Конечно, я пожал ее.
Все же даже сдержанный, спокойный Скуйлер в конце концов не избег общей паники и паранойи. Через несколько дней я заметил, что Скуйлер стал напоминать, так сказать, верблюда наоборот. Если, как говорят, верблюд может несколько дней обходиться без воды, то Скуйлер теперь, похоже, никогда не ходил в уборную. С тех пор я (да и никто, как я выяснил, обмениваясь записками с коллегами) ни разу не оказывался рядом с ним у писсуара в не блещущем особой чистотой ватерклозете "Берлица". Как ему это удавалось, учитывая количество кофе, выпиваемого им за день, я не могу себе представить, однако каким-то образом удавалось.
А затем, по прошествии еще трех или четырех месяцев, в течение которых жизнь в комнате отдыха изменилась почти до неузнаваемости и тот конец стола, что был "зарезервирован" для нас - Скуйлера, Фери, Мика и меня, - постепенно оказался ненавязчиво узурпирован полудюжиной геев из тех, кто не мог бы не работать руками, даже если бы от этого зависела их жизнь, геев "традиционной ориентации", традиционной во всем, кроме сексуальной жизни, застегнутых на все пуговицы как в портняжном, так и в психологическом смысле, - пришла, как это неизбежно должно было случиться, очередь Мика.
В тот вечер, когда он обо всем мне рассказал, мы с ним поменялись ролями. Это у него занятия кончились раньше, чем у меня, это он помахал мне из кафе (где я так часто сиделв засаде, ожидая хоть кого-нибудь, с кем можно поговорить). Мик даже занял тот самый столик у окна, за которым я ожидал бедного Фери в не такой уж давний день, когда уверял его, будто он еще не на пороге смерти. Подходя теперь к Мику, я заметил, как он бросает плотоядные взгляды на пару у стойки бара - точнее, на одного из членов пары, великолепного представителя арийской расы, немца, австрийца или шведа, двадцатилетнего парня, весьма соблазнительного в своих модных кожаных штанах, с гривой белокурых волос и улыбкой на веснушчатом лице, напоминающем веселую рожицу на приколотом к лацкану значке. (Второй член этой пары был французом средних лет с бородкой и по-студенчески обернутым вокруг шеи красным шерстяным шарфом.) Значит, подумал я, усаживаясь напротив бледного и еще более небритого, чем обычно, Мика, каковы бы ни были его проблемы - а об их характере я догадывался, - по крайней мере вкуса к смазливым мордашкам он не утратил.
И действительно, когда я собрался спросить Мика, в чем дело, он немедленно замахал на меня руками, призывая к молчанию, чтобы иметь возможность слышать игривый разговору стойки бара. Говорил, понятно, по большей части француз, и то, что нам удавалось подслушать, было буквально цитатой из руководства по соблазнению малолеток. Присутствовали все необходимые элементы - болтовня обо всем на свете, кроме того, что представляло главный интерес, кокетливое сравнение возраста (паренек, Франц, оказался девятнадцатилетним), снисходительное добродушное пощелкивание языком по поводу вредных привычек молодежи ("Tu fumes trop, tu sais"), обязательная ссылка на нравы Древней Греции ("Ah oui, les Grecs…" - пробормотал Франц на своем гнусавом французском: тут и ему стало все понятно) и, наконец, когда мы с Миком уже гадали, чем дело кончится, - недвусмысленное предложение. Дальше все пошло как по маслу. После примерно семи секунд положенных по протоколу размышлений веснушчатый Франц кивнул, сунул в пепельницу недокуренную сигарету, нагнулся, чтобы спрятать мятую пачку "Мальборо" в одном из своих толстых шерстяных гольфов (продемонстрировав при это весьма сексуально поцарапанное колено), и последовал за потасканным лягушатником.
Мик откинулся на стуле и улыбнулся мне.
- Я и сам бы лучше не справился, - сказал он. - Надеюсь, ты слушал и мотал на ус?
- Зачем ты хотел со мной встретиться? - спросил я.
Тут нас отвлек официант, принявший у меня заказ. Потом Мик, улыбка которого исчезла, словно ее смахнул с его лица дворник (опять Мик был прежним, быстро меняющим грим актером), проговорил:
- Я хотел, чтобы ты узнал первым, - и после короткой паузы добавил: - У меня это.
- Что "это"?
- Сладчайший Иисус, Гидеон, как ты думаешь, что у меня может быть? Чувство ритма? - Он закурил сигарету. - СПИД, что же еще. Ох, только, пожалуйста, не говори всяких глупостей… - его пальцы застыли в
воздухе, как пара ворон на заборе, - и банальностей. Это официальное заявление.
На самом деле, хоть Мику я этого и не сказал, его слова не оказались для меня сюрпризом; до этого момента я, правда, питал надежду на то, что раз Мик при его образе жизни СПИДа не подцепил, болезнь эта не может быть так беспощадна, как о ней говорят. Теперь же я точно знал, что страшные слухи правдивы.
Однако мне предстояло открыть для себя, что можно испытать шок, даже когда слышишь давно ожидаемое сообщение; мне не понадобилось прибегать к вежливому выражению сочувствия или, как сказал бы Барри, делать искреннее лицо. Я уже писал о том, что сначала Мик мне не нравился - в основном, наверное, потому, что был просто не в моем вкусе, - но потом я узнал его лучше, а, как кто-то сказал, наши самые близкие друзья не те, кто больше всего нам симпатичен, а те, кого мы знаем дольше всего.
Меня поразило, как тогда в квартире Фери, полное отсутствие истеричности, сентиментальности. Мик спокойно рассказал мне о появившихся у него симптомах - особенно о мучившем его несколько недель поносе, сделавшем его жизнь постоянным кошмаром (особенно он боялся, по его словам, обкакаться на занятии) и наконец заставившем его обратиться к врачу, который как раз накануне и сообщил ему страшный диагноз. Тот самый Мик, который перебрал неисчислимое множество "крра-а-асавчиков", отбрасывая их, как потерявшую вкус жвачку, стоило выветриться новизне ощущений, оказался способен говорить со мной о своей смертельной болезни, проявляя всю ту зрелость, которой ему не хватало в бесконечных сексуальных похождениях, приведших его к печальному концу.
Вскоре после этого разговора Мик ушел из "Берлица", но, в отличие от Фери, не потерял со мной контакта. Он часто звонил в "Вольтер", интересуясь школьными сплетнями (я к тому времени почти ничего не мог ему рассказать), потом делился собственными новостями (хотя насчет своего здоровья предпочитал не распространяться): Мик добровольно начал принимать участие в работе появившихся тогда многочисленных обществ и групп, помогающих заболевшим СПИДом. Однажды он предложил мне принять участие в проводимом каждые две недели собрании такого общества; я согласился, и мы договорились перед собранием выпить во "Флоре" - "как в старые добрые времена", по словам Мика. Потом, уже прощаясь, он предупредил меня: "Не удивляйся, когда увидишь, как я изменился". Мик не стал уточнять, что имеет в виду, а я не переспросил; однако, отправляясь на встречу, приготовился к худшему.
Я не мог, как выяснилось, ошибиться сильнее: Мик, которого я увидел на террасе "Флоры", увидел с изумлением, граничащим с остолбенением, выглядел на десять лет моложе и здоровее того парня, которого я знал по "Берлицу". Он постригся, и ровный ежик придавал ему вид не смертельно больного человека, а собранного современного бизнесмена. Свой заношенный плащ на алой подкладке Мик сменил на спортивный дождевик, распахнутый ворот которого позволял видеть чистый свежевыглаженный комбинезон. И вместо сигарет "Рамсес", которыми он бахвалился в "Берлице", Мик курил теперь дорогие "Диск Блю". Что касается цвета лица, то его можно было назвать интересной бледностью. СПИД, не мог я не подумать, оказался Мику к лицу.
Когда я сказал Мику, насколько больше мне нравится его новый имидж, вложив в эти слова всю свою искренность (тут мне не приходилось кривить душой), чтобы показать: это не пустой комплимент, - он посмеялся тому, что его "рабочая одежда", как он ее назвал, могла произвести на меня впечатление крика моды. В обычных обстоятельствах я счел бы такую небрежность просто еще одной позой, но теперь я поверил Мику, тем более что он все время посматривал на часы: ему явно не терпелось отправиться на собрание своей группы.
Я допил кофе, расплатился за нас обоих - Мик, в конце концов, был безработным - и был готов отправляться, когда Мик повернулся ко мне.
- Послушай, Гидеон, - спокойно сказал он, - надеюсь, ты понимаешь, что сегодня будешь кем-то вроде аутсайдера.
- Аутсайдера?
- Ага.
- Не понимаю. Это ж только для геев, разве нет?
- Дело тут вот в чем: у тебя-то СПИДа нет. - Он посмотрел мне в глаза. - Ведь нет?
- Нет.
- Ну так вот: там ты будешь единственным, кто не болен СПИДом. Теперь понимаешь?
- Постой, постой. Ты хочешь сказать…
- Я хочу сказать, что ты будешь гостем, а не одним из нас. Не забывай: они все бойцы. Ты ведь знаешь геев, которые не желают разговаривать ни с кем, кроме других геев? Вот и эти ребята общаются только с теми, у кого, как и у них самих, СПИД. Так что лучше не упоминай о том, что у тебя его нет.
В такое невозможно было поверить. Как и любой гомосексуал, я был вынужден научиться жить изгоем в окружении большинства - лиц традиционной ориентации. Теперь же из-за того, что я не утратил здоровья, из-за того, что удовольствия гомосексуальности должны были капитулировать перед воинствующей, если можно так выразиться, СПИДностью, я должен был пережить изгнание заново - и от рук таких же геев, как я сам!
- Ситуация изменилась, Гидеон, - сказал Мик. - Мы нашли идею… мы сами стали идеей! Кто не с нами, тот против нас.
- Ради бога, Мик! Я-то с вами!
- Нет, раз ты чист. Для них, - "И для тебя, Мик?" - задал я себе вопрос, - ты анахронизм. Ты не имеешь значения. Мне очень жаль, но так оно и есть. Так что говори как можно меньше, ладно? Просто будь самим собой и молча улыбайся.
- Буду просто источать шарм, - буркнул я.
- Не надо ничего источать, - посоветовал Мик, беря со стола пухлую папку с какими-то бумагами. - Просто будь милым.
Собрание проходило в мрачной, как газовый счетчик, atelier на одной из улиц Монпарнаса, откуда давно исчезли все следы богемной красочности, если она там когда-то и была; единственным признаком сомнительного прошлого оставался неистребимый запах дешевой косметики. Когда мы пришли, несколько запоздав, несмотря на все старания, Мик как прирожденный активист тут же поспешил к "товарищам" и принялся обсуждать распространение каких-то отпечатанных на ротапринте листовок, - совсем как на partouze, бросив меня в одиночестве. Я неожиданно снова почувствовал себя ненужным и бросающимся в глаза - бросающимся в глаза из-за собственной непохожести, как когда-то в "Непотребном своднике".