Проснувшись на следующее утро, мы были поражены. На наших стульях висели новенькие синие халаты - мечта каждого госпитального щеголя.
- Чепуха, - отмахнулся Калман. - Дело сделано!
Но тут в соседних палатах поднялся какой-то шум. Он нарастал. Захлопали двери, зашаркали шлепанцы.
- Братцы! Полундра! Прячь халаты под матрацы. Всем спать. Говорить буду я, - скомандовал кандидат философии.
Открылась дверь, и разъяренные лица соседей показались в ней.
- Вы?
- Что мы? - слабым голосом простонал Калман.
- Халаты стукнули вы?
- Дайте хоть умереть спокойно, - невозмутимо ответил Калман и повернулся к стенке.
Соседи тихо вышли и осторожно прикрыли дверь. Но в коридоре их ярость вновь вскипела, и опять захлопали двери, зашаркали шлепанцы. Мы еще долго слышали грозное:
- Вы? Вы?
- Погромщики проклятые, ходят тут, не дают покоя, - спокойно заключил Калман. - Значит, так. Идем по одному к выходу. В белье. Халаты прячем под рубашки, надеваем на улице.
Заря свободы сияла над нами, и мы, завязав тесемки кальсон, смело двинулись ей навстречу! Но едва миновали первые соседние дома, как я осел на плечи своих друзей. У них все-таки было по одной здоровой ноге, а у меня обе в бинтах.
- Чепуха! - беспечно махнул рукой Калман. - Главное, друзья, свобода. Вперед!
Он восхищался раскрывшимися почками деревьев, зеленью травы, голубизной неба. Я ничего не видел. Голова моя повисла на тонкой шее и болталась из стороны в сторону. Прохожие подозрительно косились на нас. Калман жестикулировал, Артем угрюмо молчал.
Мы прошли уже два квартала, хотя это заняло не меньше двух часов.
- Передохнем, - прохрипел Артем.
Мы присели на крыльцо дома. Дверь тут же открылась.
- Цо панам треба? - спросила молодая девушка.
- Свободы! - воскликнул Калман.
- Воды, - отрезал Артем.
Я не хотел ничего. Вернее, я хотел, я мечтал, я жаждал оказаться в госпитале, в своей палате, на своей кровати. Но сил, чтобы выразить это, у меня не было.
Насладившись свободой, мало-помалу умолк и Калман.
- Н-нда, - выговорил он наконец.
- Хреновина выходит, - вздохнул Артем. - Назад-то мы не доберемся.
Помолчали. Калман стукнул костылем в дверь. Опять показалась девушка.
- Пани, - как можно любезнее спросил Калман, - нельзя ли у вас достать какую-нибудь повозку? Мы заплатим.
- С лошадью, - уточнил Артем.
Но девушка не понимала и твердила свое: "Цо панам треба?"
Калман выбросил вперед обе руки, делая вид, что он держит вожжи, несколько раз встал и присел. Девушка не понимала. Наконец Артему удалось растолковать ей, что нам нужна повозка с лошадью.
- Карета, - обрадовалась девушка.
- Хрен с ней, давай карету, - согласился Артем.
- Вшиско герман забрал, - опечалилась девушка.
Появились другие поляки, о чем-то бурно поговорили, и через полчаса из-за поворота показалась кляча, запряженная в… катафалк. Черный, резной, но без гроба. Наши новые друзья уложили меня на то место, где должен стоять гроб, помогли Калману и Артему усесться рядом, и, поддерживаемые ими, напутствуемые их советами, мы двинулись в обратный путь. В пути лишь жалели об отсутствии гроба: сидя в нем, мы не боялись бы свалиться.
Еще издали мы поняли, что в госпитале переполох. Во дворе суетились врач, сестры, а на крыльце, скрестив на груди руки, стоял начальник. Наша странная процессия приблизилась. Врач и сестра набросились на нас с упреками.
Начальник молчал. Нас уложили на носилки.
Начальник молчал.
Санитары, поблагодарив и раскланявшись, отпустили поляков. И тут начальник заговорил. Господи, как он умел, как великолепно он умел ругаться. Начал тихо, почти шепотом, потом громче, громче, и вот будто заговорила тяжелая артиллерия, обрушила на нас всю свою мощь и, как бывает при артподготовке, внезапно умолкла.
Наступила тишина. Начальник наклонился над нами, удивленно отметил:
- Трезвые.
- Трезвые, трезвые, - подтвердили врач и сестра.
Начальник задумался, а потом, указывая на нас перстом, произнес:
- Какая неукротимая жажда жизни, какое страстное стремление к движению!
- К свободе! - простонал Калман.
- Отобрать халаты, - скомандовал начальник.
Их нам вернули через две недели.
ТАНЦЫ
…Вот я и забыл твои глаза и голос. Время подхватило их и унесло в свою неведомую даль. Но руки твои, как руки матери, мне не забыть никогда.
Твои волосы почти всегда были скрыты косынкой. Твои глаза не часто смотрели мне в лицо. Голос твой я слышал редко. А руки…
Руки твои мне не забыть. Я помню синие жилки на них. Помню белые длинные пальцы. Они ловко снимали повязки, или тревожно касались моего лба, или нежно, но настойчиво заставляли меня успокоиться и опуститься на подушку.
Я помню руки твои, медсестра!
Я помню и тот синий весенний вечер и тревожное чистое небо с большими и яркими звездами. Высоко-высоко в нем ползли фашистские самолеты. Потом вспыхнули прожекторы и ты сказала:
- Красиво-то как!
- Красиво, - ответил я, но мне почему-то стало грустно. Может быть, потому, что вокруг были смерть и кровь, крики ужаса и тихие стоны товарищей и нам не было дано иной красоты, чем вот эта - синее бездонное небо и самолеты врага в мощных лучах прожекторов. Начали стрелять наши зенитки, и ты сказала:
- Зайдем под навес.
Мы спрятались в этом сарае от дождя, но не от того, что весело барабанит прохладными каплями по земле, а от дождя из осколков, которые застучали по бревнам, когда стали рваться зенитные снаряды. Потом все смолкло, прожекторы погасли. В небе остались лишь звезды. И тогда стала слышна музыка. Это в госпитале начинались танцы.
Странное зрелище представляли из себя госпитальные танцы. Раздвигались столы, на самое почетное место усаживался гармонист с ярким, в перламутре и лаке аккордеоном. Вздыхали меха, и рождалась музыка. Пока она скучала и ждала. Так продолжалось долго: никто не хотел выходить первым. Но вот самые отчаянные оказывались в центре внимания, и стоило этой паре сделать два круга, как их примеру следовали все, кто мог хоть немного двигаться. Самыми завидными кавалерами были раненные в руку. Рангом ниже шли выздоравливающие. Танцевать они могли по-настоящему, но это были не постоянные партнеры: завтра-послезавтра им уходить на фронт. Ну, а за ними шли мы - те, кому много двигаться запрещено.
- Что же пойдем? - спросила ты.
- Пойдем, - уныло ответил я.
- Ах, да! - спохватилась ты и успокоила: - Ничего, постоим здесь.
Но я-то знал, как тебе хотелось туда, где музыка и народ, где шутки и смех.
- А знаешь, давай я посмотрю, - предложила ты.
- Посмотри.
Мы вошли в здание, длинным коридором добрались до комнаты, которую очень не любили раненые. На ее двери висела грозная табличка: "Перевязочная".
Мы проскользнули внутрь. Ты зажгла настольную лампу, опустила ее на пол. Я сел на стул, и ты стала привычно разбинтовывать мою ногу. На левой ступне выступила желтая шишка.
- Осколок выходит, - определила ты.
- Болит, чертяка, спасу нет. Вроде уж близко, под кожей, а все нарывает.
- Еще больнее будет, - успокоила ты.
И тут мне в голову пришла гениальная мысль:
- А знаешь, Гутя, давай его вырежем.
- Ты с ума сошел, я же не врач. А если что с тобой будет?
- А что со мной будет? Подумаешь - осколочек со спичечную головку, да и под самой кожей…
Нам было по девятнадцать лет. Там, внизу, в большом освещенном зале, как фалды фраков, разлетались в танце полы госпитальных, стиранных-перестиранных халатов. И мы не могли пойти туда, не могли окунуться в это море веселья из-за какого-то ржавого куска металла, которому именно в это время вздумалось "выходить".
- Режь! - скомандовал я. - Я старше тебя по званию.
- Здесь ты младше, здесь ты раненый, а я сержант.
- Все равно режь, там разберемся.
Видимо, и ты уже прониклась моей уверенностью. Нашла какие-то блестящие инструменты, поставила кипятить. Помазав ногу йодом, взяла скальпель. И вдруг рука твоя опустилась.
- Послушай, нужны же обезболивающие уколы.
- Режь, нечего медлить, потерплю.
- Ну, держись, - скомандовала ты, и резкая боль откинула меня на спинку стула.
Из ступни бил фонтан. Это вместе с осколком выходил гной.
- Жив?
- Жив.
- Тогда пошевели пальцами ноги. Пошевелил.
- Работают. Теперь дело привычное.
Ты начала ловко обрабатывать рану, а я все боялся, что не выдержу, закричу благим матом.
- Ну вот, пожалуй, и все, можно бинтовать.
Моток бинта летал вокруг ступни, боль постепенно утихала. Мне даже легче стало, чем было до операции. Я попытался встать, но ты усадила меня.
- Надо подождать.
А мне хотелось идти. Мне было радостно от того, что ты не струсила и так ловко сделала свою первую операцию, что сейчас нежно, с тревогой смотришь на меня, что и я оказался на высоте, не закричал, не застонал - не выдал нашей общей тайны.
Наконец я поднялся. И ничего не случилось. Я встал и пошел, а ты бежала следом и все спрашивала: "Ну, как? Ну, как?" Я шел на танцы. И мы танцевали. Кружились и баловались, смеялись и смешили других. И никто в этом зале не знал нашей тайны.
На следующий день, когда ногу стали разбинтовывать, врач повернулась ко мне и спросила:
- Ну как ваш осколок, очень болит?
- Какой осколок? - изумленно спросил я. - Анна Сергеевна, вы же вчера его вынули.
Ты низко опустила голову, сделав вид, что внимательно разглядываешь рану. И молчала:
- Молодые люди, - между тем говорила врач, - я никогда ничего не забываю.
Анна Сергеевна долго рассматривала рану, заглянула в историю болезни. Потом сказала:
- Странно, очень странно. Почерк мой, а когда я его вынула - хоть убей, не помню.
- Вы очень куда-то спешили, - соврал я, не моргнув глазом.
- Весьма, весьма странно. Обычно я никогда ничего не забываю, - твердила свое Анна Сергеевна.
…Вот я и забыл твои глаза и голос. Время подхватило их и унесло вдаль. Но руки твои, медсестра, как руки матери, наверное, мне не забыть никогда.
ИЗЛОВЧИЛИСЬ
Как-то позвал меня солдат Кузьмичев и зашептал в самое ухо:
- Пригнись, лейтенант, и смотри внимательно.
Стал я смотреть в сторону немецких траншей, а ничего такого не вижу.
- Не вижу, - говорю, - ничего особенного.
Кузьмичев полез за пазуху, достал оттуда карманные часы с крышкой, нажал на кнопку и поднес циферблат к моим глазам.
- Через пять минут увидишь. Между двух бугорков ложбинку заметил? Так вот, ровно через пять минут в той ложбинке немецкие головы покажутся.
- Ни больше, ни меньше - точно через пять? - недоверчиво усмехнулся я.
- Как в аптеке. Я их уж дня три как заприметил, да убедиться хотел. И убедился.
Я прилег рядом с Кузьмичевым и стал наблюдать.
…Над свежевырытой траншеей воздух тронут ароматом недавно срезанного дерна. В окопах нет еще сырости и холода могилы; на дно, на бруствер упали пряные листья деревьев. А как быстро поселилась в них жизнь! Вот ползет черный до блеска неведомый жучок. Подлез к пальцу руки, недовольно пошевелил усами, круто развернулся и зашлепал в сторону. Вот неподвижно лежит дождевой червяк - хитрит, чертяка, боится привлечь к своей персоне внимание птиц. Тоже выдержка и храбрость нужны. Только нет здесь птиц. Распугали их выстрелы, стоны и крики людей. Улетели залетные, покинули насиженные места и домоседы. Скоро ли вернутся, черноглазые?..
- Смотри, смотри, лейтенант, - толкает меня Кузьмичев. - Идут!
И точно. В ложбине замелькали головы немцев. На миг покажется ряд и скроется за бугром. Потом опять ряд, еще один. Колонной проходят!
- Куда же они, на парад, что ли? - недоумеваю я.
- Почему на парад? Жрать топают. Вот посмотри влево. Видишь над бугром столбиком марево поднимается. Там кухня у них. Через полчаса назад потопают.
Сказал и вопросительно смотрит на меня: понимаешь, мол, замысел?
…Острый ум и глаз имел солдат Кузьмичев. С виду незаметный: роста среднего, лицо оспой тронуто, глаза какого-то непонятного цвета и всегда прищурены. Но при этом так и зыркают по сторонам.
- Ты случайно не в милиции до войны служил? - как-то спросил я его.
- А что?
- Да уж очень ты примечаешь все, и ум у тебя цепкий. Из каждого факта вывод делаешь.
- Нет, до войны я в должности сборщика металлолома числился. А в этом деле без заметок нельзя. Проходишь по улице или по пустырям - все примечаешь. Потом ребятишкам в школе подскажешь - глядь, через час они тебе груду металла несут. Однажды контора какая-то ворота железные сняла - ремонтироваться надумали. А мои ребята их вечерком и уволокли. Те ко мне примчались, шумят, грозятся. А я им говорю: для чего вам железные ворота? Бумагу да скрепки за семью печатями хранить? А у нас они в дело пригодятся. Те до райисполкома дошли, но моя взяла, поддержали меня в исполкоме. Вот такие дела были, - со вздохом закончил рассказ Кузьмичев…
- Понял, лейтенант, мою задумку?
- Снайпера бы сюда, он бы их потихоньку, не торопясь поубавил, - подумал я вслух.
Кузьмичев обиделся. Хмыкнул недовольно, отвернулся, винтовку к себе потянул. И тут я вспомнил, что когда-то сам ему винтовку с оптическим прицелом вручил. Ребята принесли откуда-то, и порешил я Кузьмичева ею вооружить. Серьезный человек, с рассуждением, зря пулю не бросит.
- Пробовал, что ли? - примирительно спросил я.
- Да, пробовал. Только не то здесь требуется. Мелочь это.
- Что же они, позлить нас захотели? - рассуждаю я дальше.
- Зачем позлить? - отвечает Кузьмичев. - Порядок у них такой. Кто-то когда-то установил, может, даже приказ отдал, а изменить то ли забыл, то ли не успел. Может, на повышение выдвинули, может, убили. Когда они тут укреплялись, нас ведь еще не было. Потом мы подошли, обстановка изменилась, а приказ остался. Вот и соблюдают.
- Идиотизм какой-то.
- Может, идиотизм, - охотно согласился Кузьмичев. - Только нам надо этим попользоваться. Слушай, лейтенант, какой у меня план есть…
Выбрали мы местечко поудобнее, с минометчиками договорились, чтобы отход наш прикрыли, и вечером, захватив в помощь ребят, поползли к немцам в гости. Все рассчитал солдат Кузьмичев, каждую мелочь предусмотрел. Лежим в темноте, часы считаем. Скучно.
- Ни тебе покурить, ни матюкнуться, - ворчат ребята шепотом.
- Успеете еще, - пресекает Кузьмичев.
Как-то незаметно все руководство этим делом он прибрал к своим рукам. Я не обижался, знал: худа от этого не будет. Да и понимал: хочется ему самому задуманное исполнить. Начало светать, верхушки деревьев обозначились, фашисты ракеты пускать перестали, из лощины холодком потянуло, на траве капельки сверкнули.
- Теперь скоро, - спокойно сообщает Кузьмичев, а сам, конечно, волнуется. - Готовьтесь, ребята, через пять минут фрицев горячим завтраком угощать будем.
И точно. На немецкой стороне команды, бряканье котелков послышались. Потом - шаги. Прильнули мы к пулеметам, автоматы изготовили. И когда показалась колонна - все это заработало. В упор били, взвода два, не меньше, на месте положили. Тут и минометчики подключились, им тоже работы хватило. Вернулись мы в свои траншеи более или менее благополучно и спать завалились.
Уж не помню, сколько мне подремать удалось, слышу: будит кто-то.
- Что случилось?
- Опять колонной на обед ходили, - шепчет мне Кузьмичев.
- Ты почем знаешь?
- Я же, лейтенант, там оставался.
- Как так "оставался"?
- Ну да, вы отошли, а я замешкался. Там остался, а в обед гляжу - они опять идут, только маршрут изменили, от наших траншей их теперь не видно.
Посмотрел я строго на Кузьмичева:
- Если еще раз "замешкаешься" без приказа, пеняй на себя.
- Виноват, лейтенант, больше не буду, а только надо с артиллеристами потолковать. Я тут вот нарисовал план, все точно.
Я стал собираться на батарею.
Потом Кузьмичев мне объяснил:
- Я почему остался? Не поверил, что они сразу от своего порядка откажутся. Вот в сорок первом они нас здорово потрепали, по нашим же лесам да полям, как зайцев, гоняли. Конечно, и тогда доставалось им от нас, но все-таки дали они нам прикурить. А почему, знаешь? Порядком они нас давили. Ведь это же не просто армия, а, как товарищ Сталин сказал, "военная машина". Точные слова. Бегал я тогда от немцев, а сам думал - нам бы только изловчиться, придумать, как к этой машине сподручнее подобраться. Теперь вот изловчились, подобрали ключик, теперь она вся на металлолом пойдет. Уж это точно.
…Погиб Кузьмичев под Эльбой, майским светлым днем, уже после того, как фашистская Германия капитулировала. Он пошел с донесением и наткнулся на группу эсэсовцев. Отстреливался до последнего. Мы нашли его на следующий день. Солдаты прикрыли тело плащ-палаткой. Я подошел попрощаться, приподнял палатку и тут только понял, какого цвета были глаза у солдата. Они были чисто голубые, как огромное небо, накрывшее и его, и всех нас, и всю землю. Казалось, в глазах его навечно застыла какая-то вина. Он как бы извинялся за то, что на этот раз не изловчился, оплошал, рано поверил фашистам.
Я прикрыл мертвые веки, постоял, вздохнул и пошел писать письмо в Россию, в далекий райцентр, где Кузьмичев состоял в должности сборщика металлолома…
СОЛДАТСКАЯ КОСМЕТИКА
Солдат Ведеркин был ярко-рыжим. Встанет против солнца - голова золотом сверкает. Прозвали его ребята Паленым. Ведеркин посмеивался да беззлобно махал рукой:
- Скучно братве, пусть развлекаются.
За какое бы дело он ни брался, все старался сделать основательно, не торопясь.
- На войне нельзя торопиться, - говаривал. - Это в мирное время поговорка была: "Поспешишь - людей насмешишь". На войне поспешишь, без ума что сделаешь - кровью умоешься.
Получит задание, отойдет в сторону, постоит минуту-другую, подергает свой рыжий чуб и не спеша принимается за дело. Но уж можно не проверять: задание будет выполнено по всей форме, в самом лучшем виде.
Действовал в годы войны БУП - Боевой устав пехоты. Один из его параграфов предусматривал военный прием - кинжальный огонь. Нехитрый прием, но эффективный и очень опасный. Вперед выдвигался пулемет и тщательно маскировался. Когда противник поднимался в атаку и приближался на расстояние считанных метров, пулемет "оживал" и расстреливал врага в упор. Редко когда пулеметчик оставался жив. Его могли закидать гранатами, обойти с флангов, взять в перекрестный огонь несколько пулеметов. По этим причинам на ведение кинжального огня, как правило, вызывался доброволец. Трудно командиру послать на смерть человека.
Мы ждали контратаки фашистов. Когда разрабатывали схему обороны, решили выдвинуть один пулемет на ведение кинжального огня. Сказал я об этом ребятам и отошел в сторону - пусть сами разберутся, кому идти. Потолковали солдаты между собой, отделился от них Ведеркин.
- Я пойду, лейтенант.