Черкизов лежал на полу, раскинув руки, лицом вниз, на плечах горбился перехлестнутый портупеей френч, вокруг головы расползалось темное пятно. Чуть заметно, судорожно дергается начищенный сапог, замирает.
В руке Щепкина - он отшвырнул - горлышко разбитой бутылки. Все мокро от коньяка, его терпкий запах дурманит. Испуганно перекошенный лик Леона:
- Ты что наделал?
И гудящая пустота в голове, как будто падаешь в пропасть без дна. Потом он сидел на кровати и безразлично смотрел, как мечется по хате Свентицкий, собираясь в дорогу, швыряет ему планшет, завязывает рюкзаки, сует по карманам банки консервов, умоляюще трясет за руки, тихо бормочет:
- Данька… Данечка… Нам же - пуля! Данечка…
Потом Свентицкий заставил его надеть для тепла комбинезон под бекешу и сам оделся. Исчез. В тени от стола на нелепо вытянутой руке Черкизова весело поблескивал огонек перстня.
По-настоящему пришел в себя он только в степи. Поскрипывали седла. Свентицкий ехал впереди, ведя в поводу его гнедого. Смутно белели пятна талого снега, черная ночь давила сверху, желтым пятном за облаками вспухала луна. Далеко позади беззвучно взлетела белая ракета: кто-то давал сигнал степным казачьим разъездам.
6
Когда Нил Семеныч Глазунов, комиссар авиаотряда, сказал Даше Щепкиной, что красная разведка верхами на верблюдах привезла в Астрахань откуда-то из-под Святого Креста ее старшего брата Даньку, без памяти и оголодавшего, Даша заплакала от радости, сразу поверила.
Но привел ее Глазунов в отдельную палату в лазарете, глянула девочка на длинного тощего человека, лежавшего под серым солдатским одеялом, на его покрытое бисеринками пота серое лицо в рубцах и шрамах, рыжеватые усы и прядки седины в светлых волосах - и попятилась.
Никакой это не Данька! Брат был веселый, крепкий, с лицом почти девичьим, румянец во всю щеку, красивый… А это кто?
Даже когда Щепкин приоткрыл мутные глаза и прохрипел, шевеля губами, покрытыми коркой от дикого жара: "Дашка? Ты что, снишься, что ли?" - она испуганно покосилась на Глазунова и ничего не ответила.
Нил Семеныч все понял, сказал, что ходить пока сюда ей не надо. Да и ему тоже врачи запрещают. Недельки через две, когда оклемается хворый, тогда и свидятся сызнова.
На соседней койке в палате лежал еще один, смуглый, чернявый, похожий на цыгана, парень.
Уставился на девочку, смешливо подмигнул веселым глазом и сказал:
- Кес кесе? Кес кесе?
Комар муху укусэ!
Муха лапкой потрясэ,
Парле ву по франсэ?
Могу подтвердить, мадемуазель, что тело, которое лежит под окном, принадлежит именно Даниилу Щепкину, и никому другому…
Даша отвернулась и вышла из палаты. Глазунов побрел за нею.
- Он помрет? - спросила Даша.
- С чего ему помирать? Молодой! - сердито фыркнул Глазунов. - Оголодал здорово. От этого инфлуэнца и прицепилась…
Нил Семеныч был сильно расстроен. Отослал из лазарета Дашу, сам сел рядом с санитаром.
- Сродственник, что ли, хворает? - спросил пожилой санитар.
- Не родственник, - покачал головой Глазунов.
- Чего ж ты тогда за него хлопочешь? - удивился санитар.
Нил Семеныч поглядел на него, усмехнулся. Говори не говори - разве поймет, что Данька для него и впрямь дороже родного?
Связала их судьба накрепко еще там, в корпусном авиаотряде в пятнадцатом году, когда прибыл юный Щепкин на фронт, гордый званием пилота, в унтерских лычках, только что из Гатчинской авиационной школы.
С Глазуновым как с механиком в отряде носились, даже дворянчики-офицерики понимали: в его руках их жизнь.
Казалось бы, что мог механик в тех, полевых условиях? Ну, сменить расчалки, залатать пробитую перкалевую обшивку, заменить погнутую при посадке ось шасси, покрышки поставить… С моторами и того хуже - подменить свечи, клапаны притереть. А Глазунов делал все или почти все: менял моторы, ставил отсекатели на винты, варил, клепал, строгал.
Не было ничего, чего бы он не сумел своими ловкими черными от смазки и железной въедливой пыли руками.
Если он говорил "Порядок!", значит, был действительно порядок. Если угрюмо бурчал, никто не решался уйти в вылет на внешне нормальном "фармане".
Работы было много. Меллеровский завод "Дукс" в Москве тогда гнал на фронт машины, собранные из гнилой фанеры, обшивка лопалась после двух-трех вылетов, расползалась; летели стойки, захлебывались моторы, пайка на бензопроводах оказывалась хилой. Так и пошло, что даже на новых аппаратах никто не решался летать без контроля Глазунова.
Его пытались задобрить, слали в палатку механиков коньяк, балычки из домашних посылок. Он честно делил подношения среди мотористов, бензовозчиков…
Знакомство с Щепкиным началось, когда тот принес в отрядную полевую кузницу нехитрый чертежик, хотел сделать стальную "кошку" своей конструкции для того, чтобы сбрасывать ее на тросе на привязные немецкие аэростаты и рвать обшивку.
С аэростатов, которые плавали над позициями, тевтоны вели корректировку артиллерийского огня и сильно досаждали траншейным героям.
Глазунов сидел в кузне у горна, воздев на нос круглые очки в стальной оправе, читал книгу, толстую и засаленную. Щепкин удивился. Книга называлась "Падение Римской Империи".
- Интересно? - спросил он.
Глазунов посмотрел на него сквозь очки, буркнул:
- Похоже… На нас…
Делать "кошку" отказался.
Щепкин вызвался сам.
Глазунов нехотя кивнул. Из угла следил, как Щепкин сбросил тужурку, надел брезентовые рукавицы, выбрал из горки подходящие стальные прутья, сунул их в горн, начал раздувать мехи. Подобрав кувалду по руке, вымахнул щипцами раскаленный прут, начал охаживать на наковальне. Глазунов поднялся, перехватил щипцы, помог. Когда острые крючья уже шипели в бочке с маслом, закаляясь, он с интересом глянул в лицо Щепкину:
- Где научился?
- В депо, - сказал Щепкин. - В Саратове. Это что! Самая нудная работа, которую я знаю, - клейма штамповать для шпал. Ровно блох куешь!
- Верно, - сказал Глазунов. "Кошку" доделал сам, разговаривая со Щепкиным. Кто да что?
С этого и началось просвещение Данечки Щепкина, нехитрая жизнь которого легла перед Глазуновым как на ладони. Батя, путевой обходчик, мечтал, чтобы старший стал образованным человеком, учился в гимназии. Чуть подрос Щепкин - отослал его в Саратов, где жила тетка Дани, бездетная, ей было полегче - не семь ртов в семье. Кормила, обстирывала Даню, определила в гимназию. Доучился до седьмого класса, из гимназии вышибли - не за политику, за драку с сыном именитого саратовского горожанина Леонидом Свентицким. Ленечка отправился учиться в Петербург в аэроклуб - папаша спровадил подальше от шумных городских скандалов. Щепкин пошел в железнодорожные мастерские - гнать из-под молота гривенники на жизнь. Потом война, погнали воевать за святую, неделимую. Определили в Гатчинскую авиационную школу, где уже учился Свентицкий. Свет-Ленечка не забыл, помог пробиться не в моторно-авиационный класс, а в учлеты - летать, помнил давнюю дружбу.
- Плетеный он, твой Свентицкий! - сказал тогда Глазунов. - Ну да ладно! А за что с ним бились?
- По глупости, - нехотя сказал Щепкин, потому что вспоминать о той саратовской истории не хотелось.
- А чего сейчас хмурый? - осведомился Глазунов.
Оказалось, что экс-корнет лейб-гвардии гусарского полка барон Тубеншляк, сославшись на недомогание, отказался утром лететь на разведку: немцы установили на передовой зенитные орудия, стреляли метко. И хотя была очередь не Щепкина, послали его.
И это уже не в первый раз…
- А чего ты от них ждешь? - спросил спокойно Глазунов. - Тебя сшибут, ну, еще один хам, быдло сгинет. А себя они очень даже берегут.
- Неправды много, - сказал Щепкин.
- Это точно, - согласился Глазунов. - Ты, парень, того… Зайди-ка ко мне вечерком в палатку… Потолкуем.
Вот так и началось превращение Даниила Щепкина, который словно промытыми глазами увидел впервые ясно и просто: даже здесь, на фронте, он обыкновенный батрак, только в шинели…
Через две недели молодость взяла свое. Щепкин стал поправляться.
Как-то днем, приподняв голову с набитой соломой подушки, посмеиваясь, смотрел он, как Леон, зажав нос, стонет от ненависти:
- С-скотина… Скотина ты, Данечка. Из-за тебя муку принимаю!
Свентицкий мотал кудлатой головой, блестящие, черные, как вороново крыло, волосы завивались кольцами. Из-под серой кожи остро выпирали скулы, исхудавшая шея болталась в вороте больничного байкового халата.
Предметом для раздражения Леона был рыбий жир, который приказано было пить ежедневно. Огромная бутыль стояла на подоконнике, мутно просвечивала. Жир согревало сквозь немытые стекла горячее мартовское солнце. Леон отхлебнул жир прямо из бутыли, выругался…
Мосластый, здоровенный, он и в их трудном бегстве оказался физически сильнее. Пал под Щепкиным загнанный, задохнувшийся от жажды конь - Леон заставил его ехать на своем. Вышла еда - не задумываясь, свалил свою лошадь выстрелом из парабеллума в ухо, разделал часть туши ножом; насадил на ивовый прут мясо, обуглил его на костре, заставил есть.
Ветер мел по степи мелкий, как пудра, песок, жег глаза. На оледенелой унылой земле песок лежал как неподвижные низкие волны, от однообразия, безлюдности, монотонного свиста ветра гудела голова. Они держали один курс: на восток. Взяли конины, сколько смогли, пошли пешком дальше. Свентицкий шел сзади, гулко и хрипло, не переставая, ругался. Сначала Щепкин слушал его ругань с интересом. Из нее выходило, что он, Щепкин, есть полный сопляк и истерик, топор в проруби, прореха в среде славного российского авиационного сословия. Леонид проклинал его не переставая, нажимая только на то, что, не будь он его другом и товарищем по проклятой гимназии - пальцем бы он, Свентицкий, не шевельнул и шагу бы не сделал для спасения сего идиота, кретина, микроцефала, юродивого… Болтаться бы ему, Щепкину, в намыленной петле за покушение на слугу отчизны, коий, ясное дело, уже закопан в мать сыру землю с расколотым черепом.
Щепкин не выдержал:
- Слушай… Тогда зачем ты со мной идешь?
- Я не иду с тобой, - сказал Свентицкий. - Я тебя, дурака, веду. Не мог смыться без сокрушения черкизовского черепа? Сказал бы. Проводил бы я тебя как человека! А теперь что? Куда я-то пру? На расстрел? Ты-то, оказывается, к своим… А я-то, хрен нерасцветший?
- Ну и остался бы…
- Дурак! Когда он за шпалер схватился и на тебя полез - я его тоже двинул! Инстинктивно: не выношу, когда тебя бьют, мон шер…
Он смотрел грустно, моргая воспаленными веками, в сизой щетине застрял песок.
На шестой день, когда еле волокли налитые свинцом растертые ноги, наткнулись на калмыцкую юрту. Она оказалась брошенной. Из-под драных кошм, как ребра, просвечивал плетенный из ивняка остов. В - юрте, занесенной снегом, нашли ржавый котел, впервые сварили похлебку, заночевали. А утром Щепкин не мог подняться. Ему было жарко и хорошо. Он заболевал.
Дальнейшее помнилось смутно.
В памяти осталось только мерное качание, плывущая земля и боль от веревок, которыми его привязывал кто-то к высокому верблюжьему седлу.
Очнулся он уже в Астрахани, вот здесь, на этой ржавой койке.
Свентицкий, выпив рыбий жир, поглядел на Щепкина:
- Ржешь?
Он подошел к окну, оперся руками о подоконник, несколько раз отжался.
Мускулы, как веревки, вздувались на руках.
- Значит, уже здоров! Кормежки бы побольше! Может, попросишь у своих идейных друзей?
- И так кормят как могут! - спокойно ответил Щепкин.
Свентицкий прилип к окну, глядя на улицу.
- Жмет мой любимый Шерлок Холмс… Как увижу его, аж трясет от любви!
Это он о допросчике. Из местной городской ЧК.
Следователь и впрямь был чудной. Совсем мальчишка, лет девятнадцати, в слишком большой гимназической тужурке, явно с чужого плеча, толстоморденький. Когда Щепкин, придя в себя, рассказал ему о смерти Силантьева, следователь, не стесняясь, заплакал:
- Ах черт! Какой человек был!
Теперь следователь приходил каждый день, как на службу, приносил в парусиновом портфеле чернильницу-невыливайку, ручку со школьным пером, большую амбарную книгу, садился в углу за шаткий стол и, уставившись на Леона круглыми желтоватыми глазами, начинал небрежно спрашивать. Флотский наган в черной кобуре, который болтался у него на заду, казался лишним. Леон сначала не принял его всерьез, даже попробовал наорать, однако парень оказался твердым орешком. Глядя в упор сразу озлевшими глазами, сказал:
- Если вы спасли нашего товарища Щепкина - это еще ничего не значит! Может быть, у вас задание такое было: спасти и войти к нам в доверие… И вы, товарищ Щепкин, не ерзайте; это моя работа!
- Работать - работай! - сказал Щепкин. - Только зачем же его оскорблять?
- Разве я оскорбляю? - Парень (фамилия его была Молочков) неожиданно улыбнулся, и, казалось, сразу же засмеялось в нем все: веснушки засмеялись, короткий толстый носик весело вздернулся, щербатые зубы запрыгали: - Из зверинца павлин сбежал. Хозяин зверинец бросил - кормить нечем! А он удрал. Всей чекой павлина ловили. А его флотские съели. Одни перья остались. Хотите - подарю?
Он вынул из кармана длинное мятое перо с сине-зеленым глазком, пустил его по палате. Свентицкий поймал перо, раскланялся:
- Это, конечно, скрасит мне жизнь! Мерси!
Молочков тут же спросил у Свентицкого:
- Сколько стоило обучение на диплом пилота в летной школе Российского аэроклуба в тринадцатом году?
- Тысяча рублей, - растерянно сказал Свентицкий. - А что?
- Откуда же вы их взяли, Леонид Леопольдович? - спросил он. - Это ведь сумма! На эту сумму не менее двух сотен коров купить можно было. В предыдущие времена - целый капитал! Кто за ваше обучение платил?
- Отец платил, - сказал Свентицкий.
- Свентицкий Леопольд Романович? - сказал Молочков. - Так я понимаю? Паровые мельницы в Саратове, продажа муки оптом и в розницу, поставка сортовых семян и молотилок?
- Откуда это вам известно? - спросил Свентицкий.
- Любопытно же, - сказал Молочков.
- Э-э-э… простите… - Свентицкий смотрел просительно. - Меня, видите ли, мучают сыновние чувства… Как с папашей?
- А что ему сделается? - вздохнул Молочков. - Живой.
- Гран мерси! - сказал Свентицкий. - Нельзя ли подробнее? Зов крови.
- Нельзя, - сказал Молочков. - Вот вы лучше скажите, не говорил ли при вас подполковник Черкизов вот о чем: откуда отряд будет получать боеприпасы? Прямо из Ростова, из Новороссийска или из Энзели?.
- Кажется… через Новороссийск! Не помнишь, Даня?
- Он при мне не говорил, - отвечал, подумав Щепкин. - Но писарь накладные в Новороссийск отправлял…
Молочков перебивал, записывая в амбарную книгу сведения. Сдувал с пера волосинки, строчил, чуть высунув от старательности кончик розового языка. Со стороны взглянуть - не грозный чекист, старательный школьник катает под диктовку упражнение на суффиксы.
Вчера Молочков не появился.
И это встревожило Свентицкого.
- Эх, картишек нет! - сказал он. - Судьбу бы спросить! Что ждет впереди некоего Свентицкого? Может, как проклятого отпрыска - стенка?
- Брось, - поморщился Щепкин.
- Свечку не забудь поставить… - вздохнул Свентицкий. - За упокой души раба божия грешника Леонида. Хотя, в общем, мне-то плевать! Все было у меня: в небесах наподобие птицы феникс парил, вина лучшие жрал в свое удовольствие и даже сверх него, девы меня обожали, а мадам Ренэ (которая тебе даже не померещится) лично орошала мою грудь светлыми парижскими слезами после посещения ресторана "Максим"… Всего и содрала - триста франков! Но зато антраша демонстрировала, что наш высший пилотаж! С препарасьонами, фуэтэ и пением национального гимна без пеньюара.
Он кривил рот в ухмылке, но глаза его были непривычно серьезными.
- А в чем твоя вина? - сказал Щепкин. - При революциях ты в России не был… Ну, сын… Ну, офицер! И все?
- Была бы голова, а вина найдется, - сказал Свентицкий. - Я ведь, мон шер, твоим друзьям клятв давать не буду, что за них жизнь положу. Я никому клятв не давал. Даже самому себе. Однако, ежели замолвишь словечко, с тобой останусь. Сапоги там чистить, самовар ставить, за "мерзавчиком" сбегать. Я способный, научусь…
- Заткнись! - тихо свирепел Щепкин.
- Смех смехом, - опустил голову Свентицкий. - А ведь и вправду, что со мной будет?
- А вот это уж, Ленька, тебе самому решать… - сказал Щепкин. - Или с ними, или с нами.
- А если я желаю сам по себе? - возразил Свентицкий.
Открылась дверь. Санитар внес узел, в нем были их комбинезоны, ботинки, краги. Отдельно бросил на стол стираные гимнастерки, галифе, спрессованные глажкой в плотный пакет.
- Одевайте одежу!
Комбинезоны они надевать не стали. Гимнастерки, видно, парили, от них резко пахло карболкой, плохим мылом, рукава заскорузли, слиплись. Не хватало и многих пуговиц.
- Обычно они расстреливают на рассвете… Под рокот барабанов, - бормотал Свентицкий, одеваясь. - Но для меня, вероятно, будет сделано исключение?
Когда оделись, санитар мотнул головой:
- Идите вниз… В канцелярию…
Сам за ними не пошел, распахнул окно, с улицы ворвался воробьиный писк.
Молочков встретил их в канцелярии, оглядел придирчиво, сказал:
- Ну и видик у вас…
Во дворе ждал потрепанный, покрытый весенней грязью "паккард" с выбитыми фарами и мятыми сиденьями, из которых лезла вата.
Шофер в кожаной куртке дремал, привалившись к рулю.
Они уселись втроем на сиденье сзади, шофер надавил грушу сигнала, выехали из ворот лазарета.
Хмельной, теплый воздух кружил голову Щепкину. Запах распаренной мартовским южным солнцем, влажной после недавнего дождя земли ударил, как кнутом. Синева опрокинулась над крышами невысоких окраинных домиков города, белая стайка голубей металась над головою… Ах черт! Хорошо! Они жадными глотками пили воздух, вертели головою, успевая заметить то, что уже стало для них непривычным: по деревянному тротуару идет женщина в белой косынке, вышагивает, подоткнув подол, чтобы не замараться в жирной грязи; у косой афишной тумбы уткнулись в розовый лист какого-то приказа по Астраханскому гарнизону два плотных мужичка в мочальных картузах, испуганно покосились на автомобиль, сняли картузы, поклонились; жеребенок, глядевший в лужу, услышав рокот мотора, вздернул пушистую метелку хвоста, отскочил, взбив брызги, но недалеко - косил глазом на автомобиль: и страшно, и интересно. Мелькали распахнутые ставни, женщины мыли окна, стоя на подоконниках, под мостом над протокой грохнуло, улетая, эхо; открылась и убежала за дома плоская, серая, покрытая белыми полосами пены Волга.