Дал он мне в помощь Василя Мацака и Лександру Шалая. Привел их и говорит: вот тебе, Игнат, помощники. "Спасибо", - говорю. Лучшего помощника, чем Василь, и искать не надо. И не больно высок ростом был - ну, метр семьдесят пять, а плечи - как сруб у колодца, и сила… Все дивились, откуда она у него такая. Мацак так Мацак! И что было: на пасху начали катать яйца, а собралось человек пятнадцать, если не считать зевак… Катают. И Василь среди них - не заводила, но и не последний хвост. А заводилой был Горавский Юзик. Чуть повыше Василя и здоровяк. Выйдет косить - коса десятка, а покос не у́же двух метров гнал. А тут вышла чересполосица с очередью - кому катать: Василь говорит - мне, тот - мне… Там и выигрыш был два яйца, а может, и меньше, да ведь азарт. Игра игрой, а перешло на серьезное, за грудки схватились.
"Хорошо, - говорит Василь, - будем биться".
"Как?"
"Как хочешь. Только бьем по разу".
"А не пожалеешь?"
"Не пожалею… Мужчины будут судьями".
На том и порешили: уж очень заелись оба.
Юзик бил первым и ударил под вязы, думал сразу с ног свалить. Да не свалил. Василь отлетел метра на два, но устоял на ногах. Изо рта потекла кровь, он и не вытирал ее - видать, не замечал, что она течет.
Вразвалку, как бы щупая землю, отошел назад, стал на прежнее место. Кто-то из мужчин вытер ему кровь.
"Дык, гета, разве ж так бьют", - сказал Юзику. Тот тоже встал на место, по уговору. Мацак как стоял вполоборота к Юзику, так и рубанул ребром ладони по шее. Кажется, и не замахнулся, а просто так, вроде бы стращая, вскинул руку - Юзик с копыт и вставать не хочет… Подняли его, дали воды.
С полгода потом ходил со свернутой шеей, чем только не растирал, покуда на место поставил. А Василь после признавался мне: "Разве ж я на полную силу бил? Да я, гета, если б юкнул…" И правда, он уж если юкнет так юкнет, ни один на ногах не устоит. Силу имел человек удивительную. Считай, и жить остался, еще когда с поляками воевали, в двадцатом, только потому, что силу такую имел. Когда наше войско переправлялось через Березу, ему перебило левую руку и сорвало с моста. Он летел и зацепился здоровой рукой за поперечную балку. Зацепился и повис. Внизу вода несется, как бешеная - мост на мелком не ставят, - а большего сам ничего сделать не может, ранен. Рука так пристала к дереву, что чуть оторвали. Целую неделю потом фельдшер растирал ее - не хотела разгибаться. А то было и такое: согнул он большой палец крючком и говорит - не разогнете. Несколько человек пробовали сделать это, и не вышло. Шомполом разгибали - шомпол гнется, а палец хоть бы что.
Они все, Мацаки, были крепкие, как дубы, хоть и жили бедно. И работники были тяговитые, да что ты хочешь, без земли, все больше батрачили. А когда землю нарезали, дали им вон там, но ту сторону леса, за бродом… Они скоро обжились - и хату, и хлев, и гумно поставили, ведомо, работы не боялись, а лес никто не стерег. И сад посадили, а тут надо перебираться в поселок. Перебрались, а сад остался. И долго еще стоял. Одну старую яблоню так, наверно, лет пять назад ветер свалил… Лес кругом обступил, а она стояла. Сладкие яблоки были на ней.
- Житники, полосатые такие, - подтвердил Валера.
- Ага, как поросята у дикой свиньи. Василь когда-то батрачил у Казановича, а у того был горбатый брат, Игнась, хороший садовник и человек смирный. Все ходил по лесу и щепил яблони. Увидит дичок - прищепит. Все Казановичи съехали после революции, а он остался, за садом присматривал. Его никто и не трогал.
- Еще одна такая яблоня есть в углу за Стаськовой пасекой, в ельнике, - напомнил Валера. - Яблоки сочные, но с горчинкой.
- Одичала, наверное… Вопщетки, и человек дичает среди чужих, и дерево тоже.
- Ага… Я летось в грибы пошел. Поздней осенью, уже листва осыпалась. Надумал и побежал… Грибов не набрал, а на яблоню наткнулся. Иду по ельнику, домой уже собрался, и вдруг - яблоко под ногами, потом еще… Думаю: откуда они тут? Может, наносил кто? Бывает же, тащит ежик, да потеряет… Гляжу дальше, а там вся земля усыпана ими вперемешку с листвой. Только тогда и яблоню заметил. Затиснули ее елки, как она, бедная, и выросла: тонкая, высокая, ветки с лапками воюют.
- Вопщетки, так оно и есть… Жил горбатый панок, и кто бы его вспомнил, кабы сам не напомнил о себе… Если поискать по лесу, еще много где можно встретить его работу. Делал человек свое дело, на него как на дитё смотрели: ходит с ножиком, забавляется… А оно вон как выходит… Каждый хочет чем-то прославиться.
Так вот: я, Мацак и Лександра Шалай. Лександра тоже хлопец был ничего, и силу имел, только больно суетлив, и голосок тоненький. Если не знаешь, то можно и за бабий принять. От такого голоса не жди серьезности: писком погоды не поправишь. Значитца, полезли мы втроем на крышу костёлка. Василь увидел, что нас ждет копотливое дело, и говорит: "Что мы, Игнат, будем этой вошебойской работой руки занимать… Возьмем колья, повыбиваем клинья, подважим одну стропилину, другую и спустим крышу на землю, к чертовой матери…"
Подважить и столкнуть можно было, да какой толк… Говорю: ступай, Василь, подгоняй подводы, а мы тут с Лександром черепицу сымать будем. Са́мо трудно было начать, взорвать железную обшивку, что шла по коньку, а конек оголился - там пошло полегче. Мы приспособили мешок, как кошель, связали вместе двое вожжей, перекинули через слегу, рычаг такой сделали. Я загружаю мешок черепицей, а Лександра спускает его вниз. Выгрузит - и снова подает мне наверх…
Я тебе скажу, если б не Вержбалович, полез бы я на тот костёлок? Все-таки божий дом, нехай и не нашего бога, и веры в него у меня не было. Бог богом, а коли сам не сделаешь - никто не поможет. Да Вержбалович подъехал ко мне так, что и отступать было некуда. Кто, говорит, окромя тебя, все это порядком сделает? Если бы, говорит, надо было только развалить его, этот костёлок, тут легко найти кого угодно, а надо ведь и сложить все обратно. В районе я договорился, паровик дают, и спрячем мы его под эту черепичную крышу. Заместо креста трубу поставим, во как оно будет. И с религией надо бороться… Делали мы эту работу ночью. Как только я не сорвался вниз - сам не знаю. Встали люди утром, глянули на костёлок, а он стоит без головы, стропила просвечивают. А черепица уже там, на взгорке, где мельница должна стоять…
- Ломать - не строить, - заметил Валера, подтолкнув плечом сумку.
Игнат Степанович только чмокнул губами и замер, прислушиваясь к чему-то, потом повернул к нему голову:
- Я тебе скажу, и разбурить, если сделано с головой и серьезно… Кажется, что там такого: ни единого железного гвоздя, только стяжки на болтах, будто все само по себе держится, а не подступиться… Я два дня приглядывался, и с той, и с другой стороны заходил, прежде чем лезть наверх.
- Ну, а… если б это теперь, в наши дни, пришел к вам… председатель и попросил: "Игнат Степанович, помоги…" Полезли бы вы, как тогда, а?
Игнат Степанович молчал, словно не слышал вопроса, и, навострив слух, к чему-то напряженно прислушивался.
- Постой, Валера, давай послушаем… - поднял руку.
Запрокинул голову в небо, разинул рот, обсыпанный седой щетиной, и застыл неподвижно, точно охотничья собака, учуявшая зверя.
Валера тоже прислушался. Откуда-то, казалось с высокого неба, доносился протяжный тоненький звон. Нет, это была не песня первого жаворонка, не пчелиное жужжание…
Перед ними лежало широкое, темное, будто затуманенное пылью поле. На нем изредка встречались стеклышки-лужицы, они сверкали, искрились. Поле спускалось вниз, в широкое раздолье, и уходило дальше, к лесу. Что-то волновало, тревожило Игната Степановича - то ли само поле, то ли это весеннее зумканье, - словно он только что поправился и вновь ощутил счастье жить и изведать радость жизни. Радость ступать по этой жесткой, затверделой стежке, скользить по льду, усыпанному изнутри потом вешних капель, и слушать доносившееся с неба зумканье.
Игнат Степанович долго искал источник этих звуков вверху, пока не догадался опустить глаза вниз, и тогда увидел, что это звенел, умирая, снег. Зимой здесь намело огромный сугроб, снег растаял, остался лишь тонкий и прозрачный, как оконное стекло, ледяной козырек. Он отпотел на пригреве, с ледяной коры срывались капли воды и звенели, словно ожившие в улье пчелы. Тонкий, пронзительный пчелиный голос. Сжалось, защемило сердце.
С приходом весны Игнат Степанович ощущал себя птицей, которой надо лететь в далекий край. Она не знает, куда и зачем лететь, но потребность полета живет в ней, как сама жизнь. Он был человек - не птица, однако это ощущение не покидало его.
Игнат Степанович бросил хитроватый взгляд на Валеру, спросил:
- Вот ты хочешь знать, как бы я поступил, если б теперь попросили сделать то же самое с костёлком… А я сперва хочу узнать это у тебя. Если б пришли и сказали такое тебе, что бы ты делал?
- Я? - Валера подумал. - Конечно, не полез бы…
- А интересно знать: почему?
- Ну, хотя бы потому, что под мельницу можно было пустить какую-нибудь из панских построек или поставить новый сруб… Да и… вы же говорите: редкой руки мастера его строили… Пускай бы стоял…
- Вопщетки, голова у тебя правильно варит… А вот ты - комсомолец, и тебе надо с богом что-то делать, ну с той самой религией… Как ты тут будешь?
- Ну, разъяснять людям надо… Лекции читать, кино показывать. Человек должен сам к этому прийти…
- Сам-то сам, конечно. Это теперь, когда с богом все на "ты", можно и самому, а тогда… Я, вопщетки, и теперь, если б пришел Вержбалович и сказал, полез бы… Очень было интересно все это… посмотреть, какая из него мельница выйдет… А мельницу, какую мельницу отгрохали! Пять сельсоветов кормили. А Вержбалович и тогда… не всем по нутру пришелся. Особенно выступали против Мостовские. Их было двое братьев и шурин третий. Они и рассчитывали, что кто-нибудь из них сядет на это место. Был Габриель, так почему бы и им которому не покомандовать. Миша был самый младший, а Стась и шурин Василь - уже в самых годах и по семь классов имели. Классы классами, охота охотой, да надо еще, чтоб люди надумали позвать. Сидели они на хуторе, туда под Бродец, и слазить с него не хотели. И в колхозе, и на хуторе: тут тебе и лес, и луг, и поле. И скотина - где хочет, и сам - где хочешь. Оно и слепому видно: куда ни пойдешь - всюду свое, и свое - свое, и колхозное - свое.
Сход проводили на выгоне перед подворьем Казановича. Подворье было крепкое: конюшня, овчарня, два амбара, гумна и дом комнат на двенадцать, парадный подъезд на круглых еловых столбах, широкие двери, закругленные окна… На фронтоне вывели: "Колхоз "Чырвоны прамень". Хорошее название придумали. Всем нравилось. В панском доме и разместилась контора колхоза и детский сад. Да две комнаты занял Вержбалович: приехал он не один - с женкой и тремя детьми. Женка снова тяжелая была, рожать собиралась, а как без своей хаты? Кругом смелый человек был. Позднее уже, когда мы сдружились, однажды я и спрашиваю его: "Как это ты так - сразу с семьей? А вдруг бы не выбрали председателем?" А оно и такое могло быть. "Ну и что, говорит, попросился бы в колхоз, неужто земли пожалели б, не приняли?"
Принять-то приняли бы, да и из района прибыл человек, сход проводить, все-таки подмога, но вот так - связать все в узел, детей, бабу на подводу - и, как цыган, в белый свет, - тут риск нужон. Правда, и женка его, Люба, легка была на ногу. Не успели сгрузить узлы с подводы, она и пошла командовать: тут это повесить, тут то поставить, это взять, то отдать. Идет, живот выставила вперед, прет, как танк.
Мостовские крик большой подняли на сходе, аж не по себе было слушать. "Разве у нас своих нету, обязательно чилых надо?!" - "А кто тут чилый? - поинтересовался тогда Мацак. - Все мы чилые, грыземся, как собаки, а порядка нету. Много у нас развелось таких: что урвал - то и тянет". Он вроде бы и не говорил впрямую о Мостовских, а глотку им заткнул.
Вержбалович сразу дисциплину взял строгую и о том еще на сходе предупредил: "Я вам по-большевистски говорю, без дисциплины добра не будет. Так давайте вместе его шукать. А что, говорите, чилый, так глядите сами. Я большинство из вас знаю, да и вы меня, видимо, немного знаете.
Оно и верно: многие его знали. Знали, что учился в Минске на коммунистических курсах. Правда, тогда никому в голову не пришло спросить, почему он не окончил их и вернулся на работу. А по правде, так довелось ему утекать с тех курсов. Знали бы это Мостовские - не преминули бы спросить, гвалт поднять.
Он рассказал мне об этом года два спустя. "Чырвоны прамень" в то время уже крепко держался в районе, и на трудодень начали давать - и хлеб, и бульбу, и даже яблоки. Вержбаловича приняли и те, кто и не хотел принять. Увидели: человек и говорит, и делает, а не в свой хайлук тянет. Видно, и на курсах он был такой же горячий. Любил всюду проверить, крепко ли завинчено, а нет - то и перевинтить по-своему.
Говорит, собрались как-то в свободный вечер в комнатенке, и немного было, человек восемь. Стихи, байки, а потом и на религию перешли. Тогда этим все кончалось. После кулака да мирового империализма религия была первейший враг. Стали вспоминать, как когда-то шло богослужение, какие молитвы читались, псалмы. Голос у Хведора густой был, в одном конце поселка гаркнет - в другом на постели не улежишь. Возьми он да затяни вовсю: "Суди меня, боже, и дело мое ты веди против народа без сердца! От людей криводушных и неправедных вызволи ты меня! Ибо ты - бог, заступник мой. Почему же ты отступился от меня?"
И другие псалмы и молитвы: память его много держала. Посмеялись, пошутили, а назавтра вызывает Хведора к себе начальник курсов и зачитывает письмо, в котором черным по белому сказано: курсант Вержбалович мало что сам в бога верует, так еще и других смущает в эту веру. И много всякого-разного было наклепано в той бумаге… Начальник курсов человек был честный, из старых большевиков, он и посоветовал несчастному безбожнику: "Эта бумага лежит у меня на столе, и пусть лежит, а я тебя со вчерашнего дня не видел. Ты захворал и уехал куда-то в село… А с песнями разберись, где какие петь. И с религией. И кому что петь. Понял?" Чего уж тут было не понять… Вот каким макаром он вернулся назад в свой район, а оттуда - к нам…
Помолчали. И снова первым подал голос Игнат Степанович:
- Я должен сказать тебе так: на земле каждый должен топтать свою стежку сам. Однако важно не сбиться, знать, куда идти. Это как ночью в лесу…
А председатель он был на редкость. Как только всюду и успевал… Еще и птица не подаст голоса, а он уже на ногах, марафонит по бригадам. Или в поле, или на конюшне. Тут и веселое, и серьезное. Сам он заметил или кто подсказал: кто-то бураки крадет с колхозного поля. И хитро крадет: бурак возьмет, а ботву обрежет и назад в землю воткнет. Она и сидит, пока желтеть не начнет. И неизвестно, когда это злодейство делается: днем - видно, ночью - сторож ходит. Бураки росли по одну сторону дороги, а по другую был овес. Хведор разглядел в овсе чуть приметную стежку и залег в борозде. Три ночи пролежал, а на четвертую дождался. Человек так привык ходить этой дорогой, что не смотрел под ноги и зацепился за самого председателя. И покатился: сам в одну сторону, мешок с бураками в другую. Хотел было бежать, да куда ты убежишь. Столько караулить и упустить?..
Опять небольшая пауза, опять раздумье.
- Или было еще: вышли косить. Трава поспела, погода так и млеет - тут в могиле не улежишь, не то что дома по закуткам отираться. Взялись дружно, как один. И надо ж было придумать: всем, кто на ударной косьбе с косой ходит, писать по дню двадцать пять. Оно вроде и правильно, если брать во внимание ударную работу. Но одно - станет на прокос Юзик Горавский - гектар на ровном свалит, или тот же Мацак, или, вопщетки, я - меньшей косы, как девятка, и в руки неловко было брать. А тот же Миколка Юрчонок, когда и старается, больше пятидесяти соток не собьет, а ежели шаляй-валяй, так и сорок. Или Стась Мостовский: то закурить, то воды попить… И всем - день двадцать пять. Косим день, другой, а на третий, к обеду, жарко было, я и шумнул: "Бросай, хлопцы, косы, айда в тенек: все равно день двадцать пять". Так и сделали. Перекурили самое пекло под кустами, а немного спала духота - опять взялись за косы. Дело было под выходной. Как раз кино привезли, собрались все в том же Казановичевом доме.
Поглядели кино, начали вставать, по домам расходиться, а Вержбалович и говорит: "Погодите, не все еще показали". И правда, снова засветилась простыня на стене, а на ней человек намалеван: нос шкворнем и в зубах папироса, как оглобля. Вроде и не похож на меня, а слова мои: "Бросай, хлопцы, косы, айда в тенек: все равно день двадцать пять". Вопщетки, тогда я еще трубки не знал… Все хохочут, а мне какой смех, хоть после и вышло по-моему: бригадир стал замерять и, кто сколько скосит, столько и писал. А то взяли моду: маши не маши - день двадцать пять… - Игнат Степанович хмыкнул, развел руками. Было видно: это воспоминание и сейчас глубоко сидит в нем.
- Ну а бураки? Кто крал бураки? - напомнил Валера.
- Кто крал?.. - переспросил Игнат Степанович. Он словно бы возвращался к тому происшествию из своего далека. - Кто… Вопщетки, Вержбалович никому этого не сказал. Даже о том, что сам стерег в борозде, не проговорился. Только мне как-то признался, что это была женщина.
У меня было подозрение… Жила тут у нас Сабина из Закупления. Мужик рано помер, малое на руках. Приметная собой женщина, правда, дикая. Идет и глаза боится от земли оторвать. А взглянет - насквозь пронзает. Зашла как-то речь о ней, я и говорю: "Диковатая она, вопщетки". Вержбалович помолчал, а потом с горечью: "Диковатая… Что мы о людях знаем? Только то, что он сам покажет… Ей еще и тридцати нет, а уже вдова, и дитя, и мать больная…" Вопщетки, он знал про нее больше, и, пожалуй, нечто такое, чего не мог знать я. А она там была или нет - не будем гадать. За давностью поры надо ли ворошить тот пепел. Он и сам не хотел перелопачивать все это. Было после, что и в ударницы она вышла по льну, аж два года подряд, а Люба его все равно не хотела признавать ее. У баб на все свой нюх и своя мерка. Особенно ежели это касается ихнего брата, да еще когда ревность примешается. Не знаю, с чего там началось, но один раз я сунулся было к Хведору, решить что-то надо было, и слышу - за дверью Люба кричит: "Да посади ты ее средь улицы и через два года приезжай, она будет сидеть, как кукла, - никто и не тронет. - Перевела дух и добавила: - Такую ударницу я и из грязи слеплю…" Я понял: это она про Сабину, и сказал бы, что это кругом неправда, да разве станешь доказывать чужой женке? Тут и со своей сладить не всегда хватает терпения.
Через лес шли молча. Дорога пересекала болотистую низинку, по сторонам стояла рыжая вода, из которой торчали пучки осоки и черноголовика. Трактора и грузовые автомашины изрезали свежую насыпь глубокими колеями - придется гнать грейдер и каток, чуток только подсохнет.
Из леса дорога круто пошла в гору, на широкое поле. Отсюда хорошо видна была низина с мелиоративными канавами. Слева рябым частоколом поднимался березняк, дальше за черными метлами обсад шли хаты Липницы.