- Ну, если бы я эти "отправные данные" знал, я бы сам ее давно нашел. Записывайте. Зовут Нина… А может быть, Зина… Но вот отчество - Павловна, это точно. Фамилию не знаю. Тогда было ей… ну, лет двадцать восемь… Глаза веселые, черные… А может быть, темно-карие. Украинка… Вот и все, что я знаю. Я ведь тогда в полузабытьи был. А после операции меня вскоре в далекий тыл отправили… Найдете, следопыты?
Младший сказал твердо:
- Отправные данные не очень точные… Но… найдем. Постараемся!
- Тогда и поговорим!
Великанов обернулся к улыбающемуся Трофиму Петровичу:
- Вот кому надо памятники ставить - хирургам, врачам, сестрам, санитарам - всей нашей полевой медицине. Ведь сколько солдатских жизней она спасла на фронте - не счесть! Как ты считаешь, Трофим Петрович, правильно мое предложение?
Трофим Петрович кивнул и сказал:
- В Болгарии, в Софии, на одной красивой площади есть такой памятник. Только он поставлен в честь русских медиков, погибших еще в русско-турецкую войну за освобождение Болгарии.
- Вот видишь! Догадались же люди. А мы - нет! У тебя все ко мне?
- Все.
- Тогда я пошел… До свиданья, ребята! Смотрите, я на вас надеюсь! - сказал Великанов и вышел из кабинета - низкорослый, узкоплечий, с сильно поседевшими висками.
УДАЧНАЯ ОХОТА
Памяти Сергея Васильева
Ранним апрельским вечером лирический поэт Максим Лебедкин, саженного роста человек из породы добрых молодцев, приехал к своему приятелю - прозаику Блинову Василию Петровичу. Прозаик сидел в своем кабинете за письменным столом, тощий, с желтовато-зеленоватым лицом, одетый в теплую байковую куртку и домашние туфли, и писал, вернее, пытался писать.
Кто из пишущих людей не переживал того отвратительного, подлого душевного состояния, которое в просторечии именуется муками творчества?! В голове пусто, как в барабане, - ни одной мыслишки. Лежащий перед тобой на столе белый чистый лист бумаги вызывает ощущение мозговой тошноты. Сидишь и тупо смотришь в одну точку час, другой, пока всем твоим бренным телом не овладеет многопудовая сонливость.
Блинов находился именно в таком состоянии, когда поэт шумно вошел в его кабинет. Он поздоровался с хозяином, плюхнулся в кресло, вытянул ноги и, с сожалением поглядев на измученное лицо прозаика, спросил:
- Творишь, Вася?
- Пытаюсь.
- Рассказ?
- Да!.. Хотелось, понимаешь, написать небольшой рассказец из колхозной жизни. Такой, знаешь, лирический… Любовь, природа, хорошие, чистые девушки, песня на заре… Название уже есть - "Вечерний покой". Хорошо?
- "Вечерний покой"? Ничего, подойдет! А кроме названия, что у тебя есть, Вася?
- Ни-че-го! Ноль в целом, ноль в периоде. Два часа сижу, голова трещит, устал, как последняя собака! Не получается!
- И не получится! - убежденно сказал поэт.
- Почему?
- Разве с таким цветом лица можно написать о любви и природе?! Посмотри на себя в зеркало. С таким цветом лица пишут не про вечерний покой, а про приемный покой. Лирический рассказ из жизни хронических язвенников.
Поэт поднялся, шумно втянул носом застоявшийся, пропитанный табачными миазмами комнатный воздух, подошел к окну и одним рывком открыл форточку. В комнату широкой струей полился нежный апрельский холодок.
- Закрой форточку, Максимка! - завопил прозаик. - Ну тебя к черту… простудишь! Закрой сейчас же!
- Ладно, закрою! Иди сюда!.
Лебедкин захлопнул форточку. Прозаик с опаской подошел к окну.
- Посмотри и скажи, что там… - строго сказал Лебедкин.
- На дворе? Две кошки… довольно облезлого вида, - доложил обстоятельный прозаик, - нянька с ребенком… Дворник… Скамейка… В общем, двор как таковой…
- "Двор как таковой"! Там - весна, несчастный! - громыхнул лирический поэт. - Прелестная, необыкновенная, обаятельная московская весна! С можайским льдом на реке, с первым жаворонком в высоком небе, с оживающими после зимней летаргии хрупкими березками, с прозрачными далями… А впрочем, что ты в этом понимаешь, сухарь, черствая корка?..
- Что ты ругаешься? - обиделся Блинов.
- Я не ругаюсь. Я жгу глаголом твое сердце!
- Даже критики и те находят, что я очень эмоционально описываю природу, пейзаж. А ты - "сухарь".
- Критики наши - горожане! - возразил поэт. - Ты их не слушай, Вася. Критик выйдет на дачную верандочку, купит у девчонки стакан малины и уже считает, что пообщался с природой. А ты писатель, художник! Ты должен быть охотником, бродягой, следопытом. Как Тургенев, как Лев Толстой в юности, как Аксаков, как Пришвин, наконец. Ты поживи в колхозах, поброди по лесам и полям, поночуй в болотах, тогда у тебя появится…
- Радикулит! - сказал прозаик.
- Ерунда! Появится знание жизни, людей, истинное чувство природы и… настоящий мужской цвет лица. Вот тогда ты и напишешь твой "Вечерний покой" по-настоящему. Ты когда последний раз видел вечернюю зорьку в лесу? Признавайся!
- Не помню. В общем, видел… Просматривал, так сказать. А вот летом я возьму творческую командировку…
- Природа всегда хороша: и зимой, и летом, и осенью, и тем более весной. Короче говоря, собирайся, едем!
- Куда?!
- В творческую командировку… на три часа! У меня машина внизу. Закатимся под Можайск, побродим по весеннему лесу, постоим на вечерней зорьке. Может быть, на мое сиротское счастье, какой-нибудь отчаянный вальдшнеп на меня напорется. Поедем, Вася! Тебе необходимо проветрить башку. Поедем!
Через час они были уже далеко от Москвы.
Лебедкин остановил машину среди леса, с двух сторон вплотную подступившего к прямому, как линейка, великолепному Можайскому шоссе.
Прозаик покорно вылез из машины и сразу почувствовал, что он, в своем легком демисезонном пальто, в шляпе и нарядных желтых туфлях, долго дышать свежим воздухом не сможет: уж очень он был свеж, этот кристально чистый, сильно похолодавший к вечеру загородный воздух!
Он походил, подышал, озяб и вернулся к машине. Лебедкин, успевший сменить пальто и костюм на синий рабочий комбинезон, натягивал на ноги резиновые сапоги.
- Дышишь, Вася? - спросил он весело.
- Дышу!
- Не чувствую энтузиазма в твоем голосе. Воздух-то, воздух какой!.. Объедение!
- Воздух ничего. Но, знаешь, определенно не хватает…
- Кислорода?
- Полушубка!
- Ничего, в лесу будет теплее. Батюшки, мы же забыли тебя… оборудовать! В этих туфельках ты, конечно, по лесу не походишь. Придется тебе, Вася, по шоссе погулять. Ты походи пока туда-сюда, а я быстренько обернусь. Озябнешь - забирайся в машину и сиди.
Поэт скрылся в лесу. Прозаик погулял по шоссе и озяб еще больше потому, что ветер усилился и стало холоднее. Проклиная капризный московский апрель, Лебедкина и самого себя, он залез в машину и плотно закрыл все окна.
Уже темнело. Шоссе было пустынным. Лишь изредка мимо литераторской машины с каким-то змеиным ехидным шипом проносились одинокие грузовики.
Блинов снова вылез из машины. Ветер набросился на него, словно злая собака на одинокого прохожего, чуть не сорвал шляпу с головы, широкой, холодной, влажной лапой ударил по лицу.
- Мак-сим-ка! - отчаянно закричал прозаик. - Домой хочу! Иди сюда!
Никто не ответил. Где-то далеко в лесу слабо щелкнул выстрел.
- Мак-сим! - еще отчаяннее крикнул прозаик. - Где ты? Максим!..
Лес молчал. Только по-прежнему с той же собачьей безудержной яростью бесновался ветер. Прозаик быстро залез назад в машину и захлопнул дверцу.
Прошел еще час. Лебедкин не появлялся. Пригревшийся прозаик задремал. Вдруг кто-то сильно рванул дверцу кабины. Блинов вздрогнул, проснулся и увидел поэта, улыбающегося, довольного, с блестящими от возбуждения глазами.
- Надышался, Вася? - ласково сказал лирик.
- Хлебнул бензинчику. Спасибо!
- Неужели так все время и сидел в машине?!
- А ты? - не отвечая на вопрос, сказал Блинов. - Неужели так все время и ходил по лесу?!
- И ходил, и стоял, и даже ползал, потому что провалился в болото и едва вылез.
- Подстрелил что-нибудь?
- Одну ворону. И та улетела!
- Хороший охотничек! Типичный витязь в барсовой шкуре!
- Весна, Вася, просто замечательная. В лесу волшебно. Стоишь, понимаешь, в овраге, и тебе кажется, что ты слышишь, как в почве, под прелью, в стволах деревьев бродят, шумят весенние соки. Представляешь, старик?
- Нет, не представляю. На шоссе шумели грузовики, а не соки.
- Ты, кажется, злишься?!
- Удивляюсь! - желчно сказал прозаик. - Просто удивляюсь. Привез, бросил и ушел! И хоть бы вернулся не с пустыми руками. Ну, хоть бы какого-нибудь несчастного глухаренка принес! Для морального оправдания! Я озяб, устал и вообще… пора!
- Сейчас поедем, я только переоденусь. Дай-ка сюда мои брюки, пиджак и туфли.
Поэт взял свою одежду, стащил с ног сапоги, мокрые насквозь носки и вылил из сапог воду. Потом он снял с себя комбинезон и остался в одних трусах. С ужасом и восхищением глядел прозаик на мощные ноги лирика, еще хранившие след прошлогоднего загара.
- Ты еще чуточку посиди, Вася! - сказал тот оторопелому прозаику. - Я маленькую разминку сделаю, и поедем домой!
- Какую разминку? Неужели ты еще не размялся?
- Я стометровку пробегу. Лучшее средство от простуды! Да ты хоть открой окно, подыши напоследок!
- Оставь меня в покое. И, пожалуйста, прибегай скорее!
Поэт сунул босые ноги в туфли, прижал к корпусу согнутые в локтях руки и с радостным воплем помчался по шоссе…
…До самой Москвы они ехали молча. Уже на Садовой, когда надо было сворачивать на Сретенку, где жил Блинов, Лебедкин вдруг сказал виноватым голосом:
- Вася, ты меня извини, но мне еще надо успеть выступить. Тут недалеко - в клубе у армейских товарищей… У них вечер отдыха, и меня пригласили почитать стихи. Я до того ошалел с этой весной, что чуть было не забыл. Давай заедем на полчасика, а потом я тебя доставлю домой. А не хочешь - пересядь на такси.
- Не хочу! Страдать - так уж до конца!
Вскоре машина приятелей остановилась у величественного здания клуба. Поэт поправил перед водительским зеркальцем галстук, одернул пиджак, посмотрел на свои голые щиколотки и сказал:
- Все вполне прилично… Вот только то, что я без носков выйду на эстраду… Это ничего, как ты думаешь, Вася? Не скажут, что это неуважение к зрителю?
- Не знаю! - сухо ответил прозаик. - Я тебе одолжить свои носки не могу: у тебя размер ноги сорок пять, а у меня тридцать девять. Разувай швейцара, конферансье, кого хочешь!..
Когда через полчаса сияющий Лебедкин появился на гранитных ступеньках клубного подъезда, прозаик в первую секунду подумал, что у него начались галлюцинации: на плече у поэта висел новенький ягдташ, а в руках он держал… убитую птицу! Поэт быстро сбежал вниз по широкой лестнице, подошел к машине, поднял свою добычу и, держа ее на вытянутой руке, сказал:
- Вася, вот и моральное оправдание… неплохой глухарек!
- Позволь… где ты его подстрелил, в буфете или в зале?!
- Сейчас все объясню… Ах, какой народ замечательный наши армейцы! Я, понимаешь, вышел на эстраду и все им рассказал, извинился, что… на босу ногу. А им это как раз и понравилось. Один полковник мне даже с места крикнул: "Ничего, товарищ Лебедкин, поэт и в жизни должен быть мастак!" Успех я имел, Вася, потрясающий! Давно так не аплодировали. Кончил читать - выходит на сцену начальник клуба и преподносит мне от имени их охотничьего кружка вот этот ягдташ и глухаря… Ты жене не говори, я скажу, что в лесу подстрелил!
- Так она тебе и поверит!
- Поверит! Она ведь вроде тебя… из той же породы следопытов… с Лаврушинского… Потом я ей признаюсь… Поехали домой!
Машина быстро помчалась по широкому руслу Садовой. Прозаик сидел рядом с поэтом, думал о чем-то своем. Ветер стих, потеплело. Ясное, звездное небо сулило на завтра хорошую погоду.
Повеселевший Блинов положил руку на плечо Лебедкина, гнавшего машину на пределе дозволенной скорости, и сказал:
- Знаешь, Максимка, я тебе очень благодарен за эту поездку!
- То-то! Надышался, проветрился. Знаешь, как это много значит для нашего брата! Теперь ты так напишешь свой "Вечерний покой" - читатели пальчики оближут!
- Нет, теперь-то я уж наверняка не напишу этот рассказ.
- Почему?
- Потому что я проветрился и понял, что у меня не хватает для него живых впечатлений. Поэтому он мне так и не давался. Если бы ты не вытащил меня за город, я бы его, конечно, написал и… одним плохим, худосочным рассказом стало бы больше! Спасибо тебе, Максим, от меня и… от читателей.
- Не за что, Вася!
Они взглянули друг на друга и рассмеялись.
Гудела, сверкала, переливалась огнями весенняя Москва.
ПЯТЬ МОИХ ДВОЙНИКОВ
Я начинаю этот рассказ не с вымысла, а с самого доподлинного факта и прошу читателей поверить мне, что в этой маленькой вступительной истории все правда.
…Первая мировая война началась, когда мне было девять лет. Семья наша жила в Петербурге - нынешнем Ленинграде. Мой отец - военный врач - был призван из запаса в первый же день всеобщей мобилизации, надел форму и уехал на Кавказский фронт. Брат матери, дядя Сережа, кадровый офицер старой армии, командир роты пехотного полка, дрался с наступавшими немцами в болотистых лесах Польши. Война все перевернула в нашем мирном доме. Мы с братом купили карту военных действий, обозначили линию фронта цветными флажками и были абсолютно убеждены в том, что, если бы ставка русского верховного главнокомандующего того времени - великого князя Николая Николаевича - послушалась наших советов, немцы были бы разбиты наголову через три дня, от силы - через неделю. Вот тогда-то я и решил коллекционировать иллюстрированные журналы военного времени. Не почтовые марки и не спичечные этикетки, а именно иллюстрированные журналы.
Идею такого коллекционирования внушил мне Николай Матвеевич Турбин, веселый человек, заведовавший редакцией модного петербургского журнала "Дамский мир", мой неродной дядька.
Однажды он заглянул к нам в детскую комнату и спросил меня, что я коллекционирую.
- Марки! - ответил я гордо.
- Ну и дурак! - сказал Николай Матвеевич. - Собирай иллюстрированные журналы: русские, иностранные, всякие. Я тебе помогу.
- А почему не марки?
- Потому что за марки ты не получишь Георгиевский крест, а за журналы получишь.
Я удивился.
Николай Матвеевич сказал:
- Пройдут годы, кончится война, все всё забудут, а ты придешь…
- Куда?
- К Главному Историку и скажешь: "Вот, пожалуйста, Главный Историк, возьмите эти журналы, они вам пригодятся".
- А что скажет Главный Историк?
- А Главный Историк скажет: "Молодец! Ты умный мальчик". И прикажет выдать тебе много денег и Георгиевский крест первой степени!
Деньги меня не интересовали, но получить Георгиевский крест, да еще первой степени, очень хотелось. Движимый этими честолюбивыми мечтами, я и стал собирать для Главного Историка русские и иностранные журналы времен первой мировой войны.
Тот же Николай Матвеевич Турбин подарил мне для моей коллекции какой-то английский журнал большого формата, отпечатанный на роскошной бумаге, с фотографиями и рисунками. Названия его я не помню. И вот, перелистывая английский журнал, я вдруг вскрикнул от удивления: я увидел свой портрет!
Конечно, это был не мой портрет, но тот английский мальчик в костюме фельдмаршала королевских войск, участник лондонского детского бала-маскарада в пользу жертв войны, фотоснимок которого поместили в журнале, был похож на меня как две капли воды. Все домашние были так же, как и я, поражены этим удивительным сходством. Фамилию английского мальчика - своего двойника - я забыл, звали его Ричард.
И вот что мне пришло в голову. А ведь этот Ричард - мой английский двойник, - он, возможно, жив и сейчас. Он оказался молодцом, проявил недюжинную изобретательность, даже геройство и выжил, несмотря на все испытания, свалившиеся на голову нашего поколения! Но если Ричард жив и сходство наше не утратилось с годами, то наша, в конце концов, вполне вероятная встреча с ним доставила бы нам обоим много удовольствия! Фантазируя так, я решил описать свою возможную встречу с моим двойником. Мальчик в костюме фельдмаршала королевских войск впоследствии мог сделать блестящую военную карьеру, но мог и не сделать. Он мог стать артистом, ученым, банкиром, писателем, инженером - кем угодно. Поэтому я придумал несколько Ричардов с разными биографиями.
Вот, собственно, и все. Прошу прощения у читателей за это несколько затянувшееся вступление и лирические излияния. Перехожу к самим встречам.