Признание в ненависти и любви - Владимир Карпов 14 стр.


- Стой! - послышался возглас. - Слазь с саней! Быстро!

Я толкнул дядьку локтем и попросил:

- Гони, гони, браток!

Но он, что-то буркнув, соскочил в снег и натянул вожжи. Задрав голову, сзади остановился и наш сибирячок. Хомут у него полез на уши.

Только сейчас я увидел занесенный снегом дзот и четыре фигуры, выросшие из снега. По шинелям и оружию узнал - немец и солдаты так называемого "украинского батальона".

Что ответил мне дядька, я не услышал и только по тону догадался - давал какой-то совет.

А те приближались.

Дядька бросил вожжи и побежал навстречу.

- Степан! - крикнул он. - Это же я, Сергей из Боровцов! Неужто не узнал?

- А эти откуда? - опуская винтовку, спросил Степан.

В голове внезапно установилась ясность. Мысли стали четкими, быстрыми. Такими быстрыми, какими, по-моему, никогда не были.

- Мы тоже из Боровцов! - опередил я дядьку и шепотом сказал своим: - Без приказа не стрелять, товарищи!

Теперь картина выглядела так. Навстречу Степану торопился дядька. Двое охранников напрямик, по целине, быстро шли ко мне с Ваней. Немец, переваливаясь, ковылял к Соне, рассчитывая, видно, подойти, когда нас обыщут. Однако прежней настороженности у них не было.

Остальное совершилось за минуту - предельно сконденсированный промежуток времени, когда события набегают одно на одно, совершаются параллельно и трудно восстановить их порядок.

Тот, кто подошел к Ване, оказался более опытным. Он схватил его за живот и сразу нащупал под ремнем пистолет. Но от неожиданности растерялся. Растерялся и Ваня. Отмахиваясь от охранника, как от привидения, он начал отступать.

Видя это краешком глаза, я сказал "своему" охраннику:

- Мы партизаны. Ясно? Хочешь стреляться - давай. Нет - поедем вместе. Скажи и тому!..

А тот, сделав несколько шагов с протянутой рукою, вспомнил, что у него есть винтовка.

Выбора не было. Не вынимая "ТТ" из кармана, я выстрелил. "Мой" охранник ахнул, схватился руками за живот и, скорчившись, осел на землю. Второй же выстрелил. Но не в Ваню, а в меня, в упор. Я как раз поворачивался к нему, и пуля разорвала мне верхнюю губу. Но боли я не почувствовал. Как сейчас помню, большой палец у меня потянулся, чтобы взвести курок, но мысль: "Зачем? У меня же самовзвод!.." - остановила палец, и я выстрелил опять. Охранник с разведенными руками повернулся спиной, сделал шаг и выпустил винтовку. Но упали они одновременно и после того, когда я выстрелил еще раз.

Уже от первого выстрела все пришло в движение. Дядькина лошадь шарахнулась в сторону и понеслась по целине. Немец, не дойдя до Сони, бросился назад. Не знаю, что стряслось с дядькой. Потому что, когда я выстрелил по немцу и тот упал, я увидел одного Степана. Подняв кулаки вверх, он нещадно матерился и бежал к дзоту.

- Огонь, туда вашу мать!.. - захлебывался он криком, не соображая, что сам мешает им стрелять в нас.

Мы вскочили на сани. Я схватил вожжи, но Соня заставила меня пригнуться и прикрыла собой.

Сибирячок несся под гору вскачь. И когда из дзота застрочил пулемет, пули шли уже где-то над нами.

Дядькина лошадь, описав дугу, тоже вынеслась на дорогу и, когда мы спустились в ложбину, догнала нас. Соня вытерла мне лицо платочком и пересела па подоспевшую подводу. Ногами растолкала вещи, которые мешали ей удобнее примоститься. Кто знал, что они - Алеся Матусевича и что на следующий день его двоюродный брат придет за ними к нам в подпольный райком? Да если бы и знали, вряд ли подумали о них. Не ведаю, как кому, а мне - я понимаю, это жестоко, - хотелось петь.

Да, мне везло. Не могу сказать, виновен ли в этом тот, кому везет. Наверное, немного виновен: значит, между ним и обстоятельствами все-таки имеется какое-то согласие. В райкоме я узнал: на Бегомльском аэродроме ожидают первых самолетов. Это заставило меня торопиться - мне предоставлялась возможность быстро попасть на Большую землю. В довершение всего Тимчук тоже собирался ехать с отчетом в партийный центр зоны.

Оставив себе двух знакомых по Минску гарнизонщиков, я сдал остальных, выведенных из Змиевки в бригаду "Большевик", и вместе с Тимчуком отправился в дорогу.

Выехали мы на двух возках. Лошади были резвые, погода мягкая, мглистая, и поездка сразу приобрела радостный характер.

После пережитого в Минске все окрест казалось несказанно дорогим, родным. Особенно лес - лещинник с золотистыми сережками и березы, какие-то трогательно стройные, пронзительно чистые на фоне потемневшего лилового неба. В лесу обычно теплее. Даже подъезжая к нему зимой, ты чувствуешь теплое его дыхание. Ранней же весной в укромном месте, под солнцем, теплота как бы окружает тебя, проникает в душу. И это тогда, когда ее очень жаждешь.

Закутавшись в длинную черную дубленку, положив на ноги желтую колодку маузера, Иван Матвеевич сидел задумчивый, успокоенный. Он, должно быть, думал о Большой земле, куда я направлялся, думал о себе и о своих завтрашних деловых встречах.

- Хорошо! - восхитился я, когда мы вынеслись на горушку и Тимчуков адъютант, рыжий, с густой россыпью веснушек на лице, молчаливый молодой парень, управлявший лошадью, дал нам полюбоваться окружающей красотой - натянул вожжи.

- Здесь недалеко, на шоссейке, в прошлом году мы засаду делали, - отозвался Тимчук, продолжая думать о своем. - Обстреляли грузовик. Но, видимо, огонь оказался редковатым. Многие из немцев успели укрыться в кювете. Огрызаться стали - головы не поднять. Но пулеметчик наш… Поблизости там мостик был, так он под ним пробрался на другую сторону дороги и чесанул вдоль кювета…

- Узнаю почерк, - порадовался я партизанской смекалке.

- Ого! - лукаво и весело похвалился Тимчук, щурясь от окружающего рассеянного света. - Тем паче, что этой шоссейкой немцы уже не ездят. Сельчане перерыли ее, перегородили завалами, спилили телефонные столбы.

Тимчук оживился, как по клавишам прошелся пальцами по колодке маузера.

- Гитлеровцы, по существу, распоряжаются лишь в райцентрах. На остальной территории советские формы жизни… Беженцев-минчан и тех принимаем в гражданские лагеря. Можешь - работай в швейных и сапожных мастерских. Умеешь - там, где выделывают кожи, выпекают хлеб. Выделываем даже овчины. Катаем валенки. Работают мельницы. Жителей гражданских лагерей в скором времени мобилизуем на посевную, а затем и на уборку урожая. На заседаниях райкома командиров и комиссаров заслушиваем не только о боевых делах. Рассказывай и о воспитательной работе. Плюс институт инструкторов, работа с секретарями первичных парторганизаций. В партию, браток, принимаем, как в мирное время… И задача теперь новая - главные удары по коммуникациям. Бьем их на дорогах и таким образом защищаем мирное население. В драматическом оно, надо сказать, положении пока что…

Есть люди, живущие лишь одним. О нем не устают говорить. О нем только и заботятся, для него ищут лучшего, наилучшего. Остальное как бы вне их внимания. Но, являясь вот таким одержимым, Тимчук оставался богатым в своих проявлениях, потому что его хлопоты были о большом и высоком - обо всем добром и хорошем для других.

Мне сделалось завидно, хотелось взять это себе от Тимчука, вдумчивого, рассудительного, для которого заботы о народе стали профессией, смыслом жизни.

Ночевали мы в Ходоках, и, помнится, как-то само собой кто-то, скорее всего хозяин, вытопил нам баньку, и мы всласть "пострадали" на полку, стегая себя душистым березовым веником.

Бегомльский аэродром запомнился ночным. Ожидая самолет, я поселился в близлежащей от аэродрома деревне и днем спал в полупустой избе, на соломе, набросанной просто на пол. Не помнится, где и как мы питались, с кем я встречался в то время. В памяти осталось только, как каждый вечер, когда начинало темнеть, мы уходили из дома и как возвращались обратно, когда приближался мутный опаловый рассвет.

В темноте всего аэродрома, разумеется, видно не было. Его пространство чувствовалось лишь по тому, как полоскались вокруг сумерки и мерцали тусклые огни костров.

Прилетел самолет неожиданно. Но когда послышался его гул и в небо полыхнуло пламя костров, число которых как бы увеличилось, он и не подумал снижаться. Напротив, дав над аэродромом круг и приветственно сверкнув огоньками, начал удаляться. Однако вскоре, буквально через несколько минут, до слуха донесся свист рассекаемого крыльями воздуха - на землю устремился и сел планер. Один, второй…

Не успели гости подойти к костру, а охрана оттащить к опушке теперь уже беспомощных и ненужных "птиц", как все повторилось. Только третий или четвертый планер, что как раз приземлялся поблизости от нашего костра, вдруг спикировал, ударился грудью о землю и стал на попа. Из фанерных его боков в разные стороны сыпанули рыбоподобные, с наконечниками на носах мины разных размеров. И тут же, а может, даже перед этим, в томительной тишине раздался стон-крик. Наиболее оперативные из нас, подшевелив огонь в костре, кинулись с палаткой к планеру.

Сколько их прилетело в ту ночь? Не знаю. Потому что я был среди тех, кто нес пилота к санитарному посту.

И все же один самолет сел - старенький двухмоторный биплан "Р-5". Он доставил людей в фюзеляже и притянул с собой целый поезд планеров. Садился он последним, за планерами, на посадку ушла уйма времени, и ему, замаскированному березками, пришлось перебыть день на краю аэродрома, у леса.

С первым крылатым посланцем выпало лететь командиру бригады "Железняк" Роману Дьякову, начальнику штаба той же бригады - подполковнику Коваленко, направлявшимся в распоряжение штаба партизанского движения, мне и тяжелораненым, которым были необходимы сложные операции.

Когда биплан вырулил на взлетную полосу, началась посадка. Погода, правда, испортилась. Дул ветер, по небу неслись рваные тучи, и из-за них то и дело торопливо выныривал и сразу же прятался молодой месяц. На душе было жутковато и радостно. Но счастливыми казались и те, кто провожал нас.

Садился я последним. Пожав руки сопровождавшим меня гарнизонщикам, которые оставались в здешнем отряде, обнялся с симпатичным, смахивающим на кавказца командиром отряда.

- Махнем не глядя? - предложил я, расчувствовавшись.

Тот, видимо, ожидал этого, потому что молча заулыбался, сорвал с головы кубанку и принялся расстегивать новенький, сшитый по фигуре кожушок. Зажав между ног автомат, я тоже снял ушанку и приобретенную еще под Улой шинель. Переодеваясь, догадался: командир ждет от меня еще чего-то и, возможно, для этого лишь и пошел на обмен, хотя военная форма партизанами ценилась на вес золота.

К оружию привыкаешь, как к живому существу, но в ту минуту ничего не было жаль. Я поцеловал приклад автомата и передал его в цепкие руки командира - ни в воздухе, ни за линией фронта он не был мне нужен. Так пусть служит здесь!

В фюзеляже горела одна электрическая лампа. Вповалку лежали раненые. Пахло лекарствами. Мы - Дьяков, Коваленко и я - пристроились кучкой у самого люка. Было тесно, неудобно. Невозможно было протянуть ноги. К тому же Дьяков обложился мешками, у ног его, завернутый в мешковину, лежал опаленный кабанчик - подарок командиру прифронтового аэродрома, который первый решил переправлять во вражеский тыл оружие и людей на планерах.

Взревели моторы. Самолет вздрогнул я затрепетал, готовый развалиться. Полнясь радостью, я заметил, как криво ухмыльнулся Дьяков и выпрямился напряженный Коваленко. Я разговаривал перед этим с Дьяковым и знал его обиду: "Раньше, когда начинали, был нужен, а сейчас, когда набрались сил, стал лишним". Знал также, что в верхах посчитали более целесообразным, чтобы и Коваленко был в армии.

"Новые задачи…" - вспомнились Тнмчуковы слова. - И вправду новые! Решая их, мало одного горячего сердца, как мало и одного армейского военного опыта…"

Перед отлетом Дьяков выпил. Ему хотелось поговорить, да рокот моторов, бренчание фюзеляжа мешали ему. Но что-то накипало в нем, и наконец он не выдержал. Развязав один из мешков, запустил в него руку и вытянул… деньги - сколько захватил.

- На, Володя, бери! - покрывая гул, лязг, бренчание, предложил он. - Пригодятся.

- Спасибо! - выкрикнул я в ответ, прижав ладонь к груди. - Не надо! Благодарю!

- Ат! - махнул он рукой. - Хочешь, я и тебе дам, подполковник? С танковой колонной ничего от этого не станется. А как там все вырисуется, еще не известно. Бери!..

Коваленко отшатнулся от него и пощупал на петлицах шпалы - палочки, обтянутые красным материалом. Вообще вместе с тем, как мы приближались к заветной посадке, он набирался важности и как бы отдалялся от нас.

Правда, все же он собрался было что-то ответить, но не успел - во все щели и дыры, что обнаружились в стенах фюзеляжа, ринулся ослепительный свет. Сомнений не могло быть - мы попали в клещи прожекторов. Потом под нами нечто взорвалось. Я бросил взгляд на оцепеневшего Коваленко и закрыл глаза. В ушах у меня зазвенело. Никто, конечно, не мог и подумать, что мы уже по ту сторону фронта, что прожекторы, поймавшие самолет, наши, а взрыв, ракета-сигнал: "Я свой!"

ЖАН
рассказ

Признание в ненависти и любви

Почему вы так смотрите на меня? Изучаете? Хотите понять? Ну что же, пожалуйста. Но я клянусь, что ничего не собираюсь утаивать.

Зачем? В нем все было и остается мне дорогим. Взгляд его, поверьте, я чувствовала спиной. Меня трясло, когда я думала, что он смотрит на меня. Хотелось набросить платок и закутаться. Сестра Эльза даже сердилась…

Правда, я знала - высокий, красивый, он нравился не одной мне. Его, по-моему, и из лагеря военнопленных освободила женщина - сказала, что муж. Вы знаете, что во время бомбежки хочется есть? Так и нас, женщин, в войну тянет к радостям. Пусть хоть какие, да будут. Хоть бы чувствовать, что у тебя есть жизнь, что она твоя и ее пока не отняли…

Я не думаю, что это понимал Жан. Вряд ли. Тогда зачем говорю? Просто так, потому что тянет говорить. Потому что мучилась этим… Ему слишком везло. Гестаповцы во время сентябрьского провала раскрыли и его квартиру. Он не раз попадал в облаву. В него стреляли на улице, и все равно он оставался невредим… А как везло с квартирами! Он менял их почти каждый месяц и обычно подбирал, где хозяйкой была женщина. И за кого бы ни выдавал себя - за парикмахера, за часового мастера, продавца из комиссионного магазина, - его принимали. Принимали, хотя никто не знал ни его настоящей фамилии, ни откуда он родом, ни кто его родители.

Особенно поражали его глаза. Я и сейчас не смогу описать их… Голубые, глубокие. Волосы он красил, и я не скажу, какой их естественный цвет. Но глаза!.. Я удивлялась: как могли они сохраниться такими спокойными и чистыми? Он ведь рисковал и убивал, наверно, больше, чем кто-нибудь другой в Минске… В сорок первом, когда решил установить связь с партизанским лесом, одиннадцать человек в ночь послал…

А прошлым летом объявился какой-то Иван Иванович. Назвался подполковником. Вербовал минчан в партизанские отряды. Собирал людей на Военном кладбище, сажал в грузовик и вез прямо в тюрьму. Так его заманили в могильный склеп на том же самом кладбище и оглушили молотком… Жан вообще, как сам признавался, действовал "карманным оружием" - пистолетом, финкой. Ночью - на улицах, днем - в развалинах. С напарником, а то и один.

Минск ведь очень разрушенный. Вам и представить трудно. В центре одни развалины да выгоревшие коробки. Будто из-под земли раскопали их. И прятаться можно, как в раскопках или заброшенных катакомбах. Генерал фон Шперлинг недавно на похоронах - они их пышно справляют - признался, что в этих развалинах легло больше тысячи шестисот оккупационных чиновников с их прислужниками. Ну, а Жан… он ведь специальную оперативную группу горкома возглавлял… Я отклоняюсь? Ну, ладно, буду говорить больше о себе, только не хмурьтесь, пожалуйста. Он просил меня… Мне нужно рассказать как можно подробнее. Ведь иначе бог знает, как смогут все истолковать. Да и мне покоя не будет…

В тот раз я ходила в отряд "Смерть фашизму". Управилась быстро. Передала списки предателей, разведдонесение, а назад получила листовки и коротенькую записку: "Жан! Достань, будь ласков, патронов для парабеллума". Записка, как видите, пустая. Без подписи. А на душе было хорошо: как-никак, а она ему! Лично. И передавать ее, понятно, я буду не так, как листовки.

Документы у меня - хо-хо! Я из немцев, которые осели в Белоруссии в двадцать втором. Ехали по какому-то соглашению с Поволжья в Германию, дотянули чуть ли не до самой границы, но соглашение по чьей-то инициативе было расторгнуто. Знаете, как иногда бывает. И мы осели: не возвращаться же назад, за тысячу километров… Язык родной, само собой разумеется, я знаю не хуже, чем русский или белорусский. Наружность у меня, как видите, тоже арийская. Одна золотистая кожа с рыжими патлами чего стоят. Так что не больно-то и почту свою прятала. Записку завязала в носовой платок, листовки положила в корзину с мякиной и яичками.

Посчастливилось без приключений переехать речку Вяча, которую у нас границей называют, миновать Паперню. Там гарнизон стоит. Гадкий такой, со службистами, которые придираются ко всему. Но проехали и его. Вдалеке уже Минск показался. И тут нас остановили. Не знаю, откуда и взялись. Человек шесть. Ну пусть бы немцы или папернские службисты. Для них хоть документы что-нибудь значат. С ними и побалясничать можно. А тут наши бобики, если судить по говору, из Западной. Им, что я немка, даже в радость. В новинку показать себя при таких обстоятельствах. Какой холуй откажется безнаказанно поизмываться над тем, кто напоминает ему хозяина? Нет таких холуев. Приказали мне с возницей слезть с саней и отойти на шаг. Перетрясли сани, выбрали яйца из корзин, высыпали мякину на снег и, понятно, увидели листовки.

У меня еще тлела вера в свои чары.

- Хо-хо! - начала я.

Но они свалили меня с ног и принялись бить. Особенно усердствовал один - верткий, губы ниточкой. Он меня и ударил первый. Обыскав сидящую на снегу, заставил разуться. Собрался даже чулки порвать, но не смог - они у меня шерстяные были, - тогда ткнул мне ими в лицо и швырнул в сугроб. И все с растянутыми губами, с усмешкой: знай, сука, наших! А потом связал мне и вознице руки пояском и погнал перед собой. А остальные обсели наши сани, свистнули лошади в ухо и помчались в Паперню, как на праздник.

Жан как-то предупреждал меня: если придется туго, самое важное - не потворствуй своей слабости. Потому что если уступишь ей в малом, уступишь и в большом. Решительность созревает в человеке последовательно, как и убежденность. Первое слово тут - звук, поданный камертоном.

Назад Дальше