Солдаты без оружия - Владимир Дягилев 18 стр.


- Люба… Этому… пантопон и противостолбнячную на всякий случай. А мне салфетки влажные.

"Относиться как к раненому, - вспомнил он совет замполита. - Вот хочу, а не получается".

Он все-таки обтер лицо раненого салфеткой, смочил ему губы и опять заметил, что немец лежит безмолвно, безучастно, как будто все происходит не с ним, а с кем-то другим, посторонним.

"Шок, конечно", - подтвердил свою мысль Сафронов и тут встретился с глазами пленного. И поразился. Глаза были впалыми, лихорадочными, но взгляд совершенно осмысленный и определенный: "Да, я знаю, что со мною плохо, что я могу не выжить, могу умереть. Но и только. Большего вы от меня не узнаете, не услышите ни одного слова. Ни одного звука".

"Ах вон что! - возмутился Сафронов. - Неужели он и в самом деле специально молчит?"

Прибыли новые раненые. Сафронову пришлось отлучиться.

- Кубышкин, побудьте здесь.

- А что?

Кубышкин снова весь передергивался. Или ему стало хуже, или раньше, в запарке, Сафронов не замечал этого.

- А то, - объяснил он, - что мы за него отвечаем.

Кубышкин промолчал, но весь его вид говорил о том, что он не очень-то рад этой новой, свалившейся на него ответственности, - он сел и отвернулся.

В медсанбате уже все знали о пленном офицере; где бы ни появлялся Сафронов, его спрашивали:

- Ну как он там?

Зла и ненависти в этих вопросах он не улавливал, скорее - любопытство; как-никак у них первый немец. Многие, вероятно, встречались с ранеными пленными в полках, батальонах, санбатах. Сафронов не встречался…

В этот день его остановил замполит:

- Кхе-кхе, я все хотел спросить, как вы относительно вступления в партию, не думали?

- Давно хочу. Еще на военфаке мне предлагали, да я не считал себя достойным.

- Кхе-кхе… паче гордости. Извольте-ка вот написать заявление.

- А рекомендация?

- Дам я и капитан Чернышев. Я уже, кхе-кхе, разговаривал с ним.

Сафронов стоял растерянный, не зная, что ответить.

- Кхе-кхе, завтра жду заявления.

Стараясь побороть охватившее его волнение, Сафронов вернулся в палатку.

Пленный все так же лежал, уставив глаза в невидимую точку. На лбу у него выступили капли пота, губы потрескались.

- Это ж все-таки тяжелый, - заметил Сафронов Кубышкину. - Ухаживать надо.

Он взял влажные тампоны, обтер лицо и губы пленного, несколько капель выжал на сухой и шершавый язык.

Немец по-прежнему не произносил ни звука.

"Ну и черт с тобой, - рассердился Сафронов. - Молчи хоть до самой операции".

Опять подошла машина, и Сафронову пришлось отлучиться, оставив за себя Кубышкина.

- Только ухаживать надо. Понимаешь, надо. Приказываю.

Немец таял с каждой минутой. Нос заострился, глаза ввалились и выглядывали из глазниц, как голодные птенцы из гнезда. Странное сравнение удивило Сафронова, но еще больше удивил взгляд пленного - по-прежнему без жалобы, без мольбы, с отблесками глубокой боли, которую он стойко переносил. Ни звука, ни слова.

"Какая в нем силища… Какое терпение", - подумал Сафронов и даже покосился по сторонам. Ему сделалось неловко от этой мысли. Он вроде бы восхитился врагом, немцем, офицером.

"Нет, не врагом, - постарался оправдать он сам себя, - человеком. Действительно, стойкость и выдержка поразительные".

- Ну как тут? - послышался голос капитана Дорды. - Меня ведущий прислал. Он будет очередного оперировать, а мне приказано этого…

XXXVII

Сафронов бился над заявлением весь вечер и всю ночь. То получалось очень сухо, то слишком выспренно, то его прерывали на полуслове, то он сам перечеркивал написанное. Только под утро написалось вроде бы удовлетворительно:

"Прошу партийное бюро принять меня в кандидаты Всесоюзной Коммунистической партии большевиков. Клянусь не запятнать ее светлого имени и, если потребуется, отдать жизнь за дело свободы и правды русского народа, за дело Ленина - Сталина".

Сафронов перечитал текст, остался доволен, осторожно свернул листок вдвое, спрятал его в планшет. А к замполиту все не шел, все тянул, чувствуя непонятное смущение.

"Но в конце концов, он же мне предложил, значит, считает меня достойным, - сказал себе Сафронов. - Да, - тут же возразил другой голос, - на военфаке тоже предлагали… Но там… другое дело. Там я был еще совсем зеленый…"

Он вспомнил вдруг ночное ЧП, тень у березы и свой выстрел…

"Да, я убил одного фашиста".

Этот довод его убедил, хотя в душе Сафронов и понимал, что довод не самый главный для врача.

Замполит встретил его приветливо, прочитал заявление, одобрительно покашлял:

- Кхе-кхе, ладно. После операции принимать будем.

У Сафронова замерло сердце, и, чтобы не показать нахлынувших чувств, он поспешно откозырял.

Вечером он решил заглянуть в госпитальную палатку: "Как там детишки, мать? Как там этот немец? Говорят, что даже во время операции, даже под наркозом он не произнес ни слова, только мычал. Хирурги думали, что он глухонемой, контуженый, но тут он выругался по-немецки…"

Было у Сафронова и еще одно желание, которое он скрывал даже от себя, - повидаться с Галиной Михайловной. По существу, с того страшного утра, со дня похорон он и не видел ее, и словом не обмолвился. Получал от нее приветы через Любу, сам передавал добрые слова. Он боялся, что не сдержит своей жалости, выдаст себя и тем самым оскорбит милого ему человека.

И опять его поразила Галина Михайловна. Она стала строже, собраннее, тщательно заправляла под косынку седые волосы, старалась держаться перед ранеными бодро. Беспокойная, изнуряющая душу работа, постоянное пребывание с тяжелыми ранеными как будто подтянули ее, вынудили скрывать свое личное горе, проявить ту профессиональную выдержку, что всегда сопутствует опытному врачу.

Пожалуй, три профессии требуют этой постоянной игры на людей, железного контроля над собой: профессии актера, врача и педагога.

Сафронов когда-то восхищался профессором Зиминым, умеющим вдохновлять самых тяжелых больных. Сейчас он восхитился Галиной Михайловной. Несколько минут он стоял у входа, наблюдая, как она неторопливо и достойно, с заведомым желанием помочь, подходила то к одному, то к другому послеоперационному и там, где она появлялась, стихали стоны, жалобы, просьбы, смягчался взгляд. Он успел заметить, что раненая мать находится справа в дальнем углу, а рядом с нею - пленный немецкий офицер. Он, верно, еще не пришел в себя после наркоза, лежал с закрытыми глазами.

Галина Михайловна почувствовала присутствие Сафронова, не оборачиваясь, отозвалась:

- Я скоро освобожусь.

Неподалеку от палатки, за кустами, слышались детские голоса.

Сафронов приблизился, спросил негромко, чтобы не напугать:

- Как живете?

Детишки замолчали.

- Вы что? Разве забыли? Я - доктор.

Девочка взглянула на него из-под насупленных бровей:

- У-у, зачем мамане ногу отрезал?

- Это не я…

- Это не он, - раздался голос Галины Михайловны, которая неслышно подошла сзади. - А потом, я уже тебе объясняла, Лида: если бы ногу не отрезали, маманя умерла бы… Ну… Играйте…

Она кивнула Сафронову, и они пошли в глубь леса.

Галина Михайловна молчала. Лицо ее смягчилось, взгляд потеплел. Видно, добрые воспоминания наполнили ее. Сафронов шел не спеша, изредка поглядывая на свою спутницу.

- Товарищ гвардии… - донесся вслед голос Галкина.

- Это меня, - встрепенулся Сафронов.

- Идите, - мягко сказала Галина Михайловна, точно извинилась за то, что задержала его. - Появляйтесь, Валентин Иванович. Мне хорошо с вами.

Сафронов не нашелся, что ответить, поклонился и поспешил на голос.

- Корпусной начальник приехавши. Где, говорит, капитан Сафронов? А сестра Стома говорит: по делу ушел. А он говорит, чтоб сей минут был, - объяснил Галкин по дороге, стараясь забегать вперед, чтобы видеть лицо Сафронова.

Корпусной врач стоял у машины, разговаривал с капитаном Чернышевым.

Сафронов, как положено, доложил о прибытии:

- По вашему вызову…

- Расхлебывай, кашу, орел. Сам заварил, - произнес корпусной, натягивая улыбку на лоснящееся, покрытое загаром лицо. - Поедешь со мной. Ну, не понимаешь? Сам же агитировал за легкораненых. Там уже набралась целая команда. Вот и будешь ею командовать. Даю пять минут на сборы.

Сафронов козырнул и бросился в палатку. Там находились все его подчиненные. Они смотрели на своего командира как-то растерянно.

- Кубышкин, - наказал Сафронов, - чтоб тут порядок был.

Заметив сочувствие в глазах сестер, он приободрил их:

- Ничего. Я скоро вернусь.

А сам подумал: "Вернусь ли? Все так неожиданно".

Ровно через пять минут "виллис" корпусного взвыл и, круто развернувшись, выехал на дорогу. Последним, кого увидел Сафронов, была его сестричка Стома. Она стояла у палатки, подняв над головой пилотку, и не махала ею, не двигалась, а замерла в этой позе. И это больше всего запомнилось Сафронову.

XXXVIII

Горе свое Галина Михайловна переживала тихо. Оно ничем не отличалось от других несчастий, коим нет числа и счета и которые довелось ей повидать за годы войны. Только это было ее несчастье, ее горе, и потому переносить его было тягостно. Особенно ее давила мысль о нелепости этой потери. И о своей невольной вине в гибели любимого.

"Ну почему я не настояла? Почему не приказала ему уйти? Ведь будто чувствовала, без конца спрашивала: "А тебе не пора?" - но не сказала: "Пора. Уходи, милый". Говорят, от судьбы не уйдешь. Но почему, почему у меня такая судьба? Надо же так было случиться, что именно в эту ночь, именно на нас вышли проклятые немцы. И именно он, мой Сергей, боевой командир, майор Булат, прошедший через столько настоящих боев, погиб так глупо".

Ей врезались в сердце слова корпусного врача, произнесенные между прочим:

- Что ж это вы?!

Как будто она специально задержала Сергея, чтобы его тут убили.

Правда, все остальные товарищи отнеслись к ее горю с пониманием и сочувствием. Даже чересчур сочувствовали. Вот, кажется, только капитан Сафронов не приходил, не пытался успокоить, не расточал разных слов. И это ей было особенно дорого.

Галина Михайловна вернулась в палатку и обратила внимание на то, что ребятишки жмутся к матери и что-то шепчут ей на ухо.

- Пойдите-ка сюда, - позвала она детей.

А когда они приблизились, тихо сказала:

- Не нужно сейчас к маме подходить. Ей больно.

- Тетя доктор, а там немец, - прошептала девочка, округлив глаза.

- Ну и что?

- А он маманю убьет.

- Не беспокойся. Он сам тяжело болен.

Но не только дети - раненые беспокоились. Первым подал голос Перепелка - худенький солдатик, совсем еще мальчик. Автоматная очередь прошила его от плеча до бедра. Две пули из живота ему удалили, две - в легких - остались. Так он и лежал, ощущая в себе вражеский "гостинец".

- А почему фашист тут? - спросил он у санитара.

- Нехай, - ответил санитар.

- А ты его уничтожь, - сквозь одышку произнес Перепелка.

- Ни, - замотал головой Нехай. - Не можу.

Пленный еще не приходил в себя после наркоза, прерывисто дышал. Новая сестра Шурочка утирала салфеткой пот с его побелевшего лица.

- Приглядывай за ним, - сказала Галина Михайловна.

С момента появления немца у самой Галины Михайловны было такое ощущение, будто в палатке находится мина с часовым механизмом. Она слышит ее тиканье, сознает, что мина может взорваться в любую минуту, но ничего не в силах поделать. Ни уйти, ни обезвредить ее. Галина Михайловна делала вид, что все в порядке, ничего не изменилось и не произошло. А сама думала, изредка поглядывая на все еще не пришедшего в себя немца: "Он спит. Он жив. А Сергея нет. И Настеньки нет. И все мы пострадали и мучаемся из-за него, из-за фашиста. Если не из-за него, так из-за другого, подобного этому…"

Она знала, что это не просто немец, а офицер, с наградами и крестами. Значит, убивал, стрелял, уничтожал. Быть может, пули, выпущенные из его автомата или по его приказу, прошили вот этого мальчика, Перепелку. Да и все, находящиеся здесь, которые неизвестно еще выживут или нет, все - дело его рук, от него пострадавшие. "Он же убивал на нашем фронте, на нашем участке, воевал против наших частей".

Галина Михайловна с трудом сдерживалась, чтобы не показать того, что творится у нее на душе. Она, как всегда, выполняла свою работу: делала уколы, переливания крови, следила за каждым раненым, отдавала необходимые распоряжения сестре и санитарам, утешала, успокаивала - и разве что чаще выходила из палатки, будто бы подышать свежим воздухом.

- Конечно, мы не звери, - услышала она разговор Мельника с Нехаем. - Только оно… как бы это сказать, все равно как-то лихатит.

Появился неизвестный офицер в сопровождении НШ, представился Галине Михайловне, показал документ.

- Как он?

- Еще спит. Не пришел в себя после наркоза.

- С ним можно будет побеседовать?

- Думаю, что нет. Во всяком случае, первые сутки я не разрешаю.

- Даже так?

Офицер смотрел на нее из-под бровей, будто прицеливался. Галина Михайловна не отвела взгляда:

- Именно так.

- Вы что же, жалеете его?

- Нет, не жалею, но я врач, а он больной… А если вы хотите убить его, то нужно было или пристрелить сразу, или не оперировать.

Офицер пренебрег ее ответом.

- Как только начнет говорить, слушайте. Записывайте каждое слово.

- Я не знаю немецкого.

Офицер круто повернулся к НШ:

- У вас есть переводчик? Тогда нужно вызвать. Идемте.

Вернувшись в палатку, Галина Михайловна почувствовала какое-то беспокойство в дальнем углу, там, где находились женщина и немец, поспешила туда.

- Что вы, Дарья Тихоновна?

- Очухался. Квасур просит. Это по-ихнему воды, значит.

- Шурочка, - тихо позвала Галина Михайловна, - оботрите его влажной салфеткой. Несколько капель выжмите на язык и губы.

- Так ведь пить просит, - вмешалась Дарья Тихоновна. - Квасур-то и означает это.

- Успокойтесь, Дарья Тихоновна. Пить ему нельзя. Никоим образом.

Дарья Тихоновна ничего не сказала, только поморщилась неодобрительно.

Вскоре появился интеллигентного вида лейтенант, переводчик. Он сел подле немца и почти не отлучался от него до момента эвакуации пленного в тыл.

К вечеру мать с детьми отправили в госпиталь. Молоденький солдат Перепелка не выдержал многочисленных ранений и умер тихо, как уснул.

XXXIX

Ехали молча. Корпусной будто врос в свое привычное место рядом с шофером, слился с сиденьем. А Сафронова бросало из стороны в сторону, подкидывало на колдобинах, он ударялся затылком о брезентовый верх машины, но не сетовал, держался обеими руками за железную скобу и во все глаза смотрел по сторонам.

У него было такое, ощущение, что они двигаются по чужой земле. То есть поля, и дороги, и деревья все те же, но все непривычное, расположенное не так. Дороги - сплошные аллеи. Высокие деревья сплелись кронами, затенили шоссе. Кажется, они мчатся по огромному тенистому парку и ему нет конца. "Виллис" проносился через населенный пункт и снова попадал в аллею. Дома в населенных пунктах каменные, с красными черепичными крышами, и в каждом поселке костел, как пожарная каланча. То и дело встречалась странная скульптура из серого камня - женщина с крестом и венками ("Матка боска Ченстоховска", - объяснил шофер, а может, и неверно объяснил).

Такого он еще не видел. Западную Белоруссию представлял другой.

И еще его удивило, что вокруг мало разрушенных поселков. Вероятно, немецкие части отступали отсюда поспешно, боясь нового окружения, как под Минском.

"Виллис" свернул в очередную аллею.

- Зубняка заберу, - заговорил корпусной. - Утром придет машина. Сестру пришлю. Особенно не располагайтесь. Скоро передислокация.

Он говорил не оборачиваясь. Перед ними возник двухэтажный дом с колоннами. В одном из окон показалась непричесанная голова. Еще не успела машина заглохнуть, как из дома выскочил человек, торопливо пригладил жидковатые волосы, начал было сбивчиво докладывать корпусному врачу.

- Отставить, - оборвал корпусной. - Вот замену привез. Сдашь и завтра вернешься в медсанбат.

Корпусной не стал даже вылезать из машины, дождался, когда Сафронов ступит на землю, и кивнул шоферу. "Виллис" рванул с места и исчез в аллее.

Теперь Сафронов мог разглядеть своего коллегу. Случилось так, что старшего лейтенанта Горбача, хотя он и числился в списках медсанбата, Сафронов видел мельком, потому что Горбача то и дело куда-то перебрасывали.

Сейчас он находился при так называемых выздоравливающих.

Старший лейтенант выглядел сугубо штатским человеком. Это было видно по всему: по тому, как он появился перед начальством без головного убора, и по смятой форме, и по слабо затянутому ремню, и по давно не чищенным сапогам.

"Надо будет подтянуться, подчиститься", - сказал сам себе Сафронов и, чтобы прервать и без того затянувшуюся паузу, предложил:

- Не будем терять время. Знакомьте с обстановкой.

- Да, да, - заспешил Горбач: - Идемте наверх.

Он забегал вперед, напоминая Сафронову его санитара Галкина, и почему-то виновато улыбался. Лицо у него было добродушно-доверчивое, доброе, а эта улыбка вызывала сочувствие.

"Конечно, ему тут не по себе. Взяли человека в армию, а места не нашли. Быть может, как зубной врач он и неплохой, но пока что не до зубов, пока что другими делами приходится заниматься".

Они прошли по дому, заглянули в несколько залов и поднялись на второй этаж. Дом оказался пустым, запущенным. Все, что можно, было утащено, увезено, порушено, лишь стены, остатки люстр и лепные потолки говорили о том, что когда-то это поместье было уютным.

Только в одной комнате они увидели человека. Он спал прямо на полу, натянув на голову шинель и по-мальчишечьи поджав к животу колени.

- Где же все остальные? - спросил Сафронов.

Горбач развел руками.

- В самоволке?

- Такого понятия нет, поскольку…

- Когда их можно собрать?

- Думаю, перед ужином.

Заметив недоуменный взгляд Сафронова, Горбач добавил:

- Сейчас они разбрелись. Кто рыбачит, кто в деревню ушел.

Сафронов выслушивал объяснения зубного врача с нарастающим раздражением.

"Ведь если так, то это черт знает что. Увидят - всех разгонят. Да я и сам против такого".

- Показывайте ваше имущество, - сдерживая, себя, попросил Сафронов.

- Собственно, никакого имущества нет, - произнес Горбач и опять виновато улыбнулся. - Я здесь всего два дня…

Назад Дальше