Так и друзья-товарищи считали. Они не говорили об этом, но всем своим поведением, отношением к Лизе, к Ивану подчеркивали свое одобрение. Над другими парочками подтрунивали, разыгрывали, косточки другим перемывали. Им - никогда. Все видели: это серьезно, это подходяще. Главное - подходяще, подходят люди, две половинки нашлись, и все.
По окончании четвертого курса решил Иван свозить Лизу в свое село, показать родне. Перед этим вел долгую переписку с отцом-матерью, подготавливал почву. И все-таки не уверен был в душевном приеме. Уж больно они, Лыковы, придирчивы, больно "янливые", как бабушка Феня говаривала.
Помнится, встретил их отец на телеге, до верху покрытой душистым сеном. Всю дорогу он искоса поглядывал на Лизу, изучал.
На следующий день семейство поехало на покос. И Лиза с ними. Он и сейчас помнит, какой она была в тот день: округлые плечи, гордая голова с короной волос, повязанных цветастой косынкой, из-под которой выбился черный завиток, как колокольчик. "Хороша была, баска была!"
Невестка понравилась.
"Только скулы-то пошто?" - спросила бабка. "От татаров, видно, - объяснил дед Федор. - Мы все под татарами были. Твоих сродственников тоже, видать, какой нагнал". - "Не мели-ка, не мели, Емеля". Бабка тогда обиделась на деда. Зато будущую невестку взлюбила, самолично шанежек на обратную дорогу напекла.
А через год они свадьбу сыграли. А еще через год - перед выпускными экзаменами - Гришка народился.
Он представил сына с выцветшим хохолком на маковке, с большими ушами-лопушками и не смог побороть себя, всхлипнул от непроходящей сердечной тоски, от острого, до сердечного сжатия, горя.
"Его-то уж возьму себе, отберу, ежели выживу…"
- Ежели выживу, - повторил он вслух.
"А зачем?.. Если б знал…"
С первых дней войны он ушел на фронт, оставив Лизу с пятилетним Гринькой в Боровом, у родителей. Позже Лизу перевели в соседнее село, а сын так и остался в родительском доме.
А он, Иван Лыков, пошел по нелегким дорогам войны, пошел вместе со всеми, как солдат, терпя общие трудности и беды, находясь под постоянным прицелом смерти, потому что пуля и осколок слепы, им все равно, кого они калечат и бьют, строевого солдата или военного врача. И хотя осколки касались его легко, а пули и вовсе миновали, не избежал Иван Лыков горькой солдатской участи. Пожалуй, самой горькой и самой несчастной. В сентябре сорок первого в белорусских лесах, при выходе из окружения, накрыло его взрывной волной, забросало землей, как покойника. Уж лучше бы так и оставило в родимой землице. Так нет, кто-то откопал его, вынес, и очутился он в лагере военнопленных, под открытым небом, за колючей проволокой.
Не забыть ему вовек ни этой колючей проволоки, ни этого проклятого лагеря. Не дай бог кому-нибудь лежать на родной земле в загоне и видеть все вокруг через колючую проволоку. И не сметь ее перейти, даже приблизиться не сметь. Правда, фашисты тогда не очень-то заботились об охране, верили в свою скорую победу.
А Иван Лыков верил в свою победу. И бежал из-под колючки. Их было две группы. Они спорили, куда идти. В лесок, что поближе, или через речонку и болото к лесам, что значительно дальше? Иван с товарищами выбрали дальний маршрут, вторая группа - ближний. Вторую группу накрыли: собаки пронюхали след. Группе Ивана удалось скрыться - помогли речка и болото, поглотили запахи.
И опять повезло. Напали на партизан. Это еще не был отряд в теперешнем понимании. Это была группа советских людей, с оружием и без оружия готовых сражаться с захватчиками. Чуть позже организовался отряд - бригада во главе с батей. Иван Лыков, как и положено, стал врачом бригады, а при необходимости и рядовым бойцом, пулеметчиком, минером, в зависимости от обстановки и потребности.
Со временем они кое-что раздобыли из инструментов и медикаментов. И он мог оперировать, спасать людей.
Обо всем не вспомнишь. Но запах болота, вечную сырость, вечное чавканье воды и грязи под ногами, вечный озноб, что пробегал мурашками по всему телу, - этих ощущений ему не забыть никогда.
Ивану Лыкову везло. И тут, в партизанской бригаде, его не задели ни пули, ни осколки, ни болезнь. Везло настолько, что весной сорок третьего ему разрешили вылететь с ранеными на Большую землю. И оставили здесь, послав взамен целую группу медицинских работников.
А дальше, как водится, положенная проверка. И снова везение: перед отправкой на фронт отпуск на семь суток. Родных навестить.
Где они? Живы ли? Иван ничего о них не знал, так как более полутора лет ни сам не писал, ни весточки из дому не имел.
На всякий случай дал телеграмму: "Буду такого-то. Поезд такой-то".
Встретили его мать и Лопоухий мальчишка с круглыми глазами. Мать вцепилась в Ивана поначалу, подрожала на его плече, а потом пришла в себя, до самого дома рассказывала о судьбе Лыковской улицы. "Отец болен. Надорвался. Рук-то мало. А он знаешь какой. А так почти что в каждом дому похоронки… И на тебя приходила бумага с печатью".
Вечером лопоухий мальчишка - его Гришутка - шептал перед сном: "А я все одно не верил, что тебя убили. Тебя ни одна пуля не убьет. Я заговор такой сделал".
Обо всем говорили, об одном умолчали в доме Лыковых - о Лизавете. Только старая бабушка Феня не выдержала и без упрека, скорее с сожалением, сообщила:
- От греха-то не смогла уйти. Что уж там, господи, - и перекрестилась истово.
На следующее утро спозаранку отправился Иван пешком в соседнее село Зырянку, где и врачевала его жена Елизавета Тихоновна, стало быть, Лыкова. Узнал он, где изба ее, увидел через окно ее в больничке, а входить не решался, все уравновешивал свое состояние. К горлу комом подступала обида, и злость пальцы сводила. Мыслью понимал: "Трудно одной. Еще жить охота. Тем паче на меня похоронка пришла". А сердцем не хотел мириться с этой мыслью, не мог.
Сидел в кустах на огороде, курил.
Иван дождался вечера, когда Елизавета Тихоновна вернулась домой окончательно (до этого четырежды забегала она в избу на короткое время). Не докурив последней самокрутки, шагнул за ворота. У крыльца долго вытирал ноги (хотя было сухо на дворе), стараясь унять озноб, напавший на него. Никогда в жизни его так не било.
Дальнейшее плохо помнит. Шагнул в дом через порог, увидел ее испуганные, дикие глаза, уставленные на него, как ствол пистолета, завиток-колокольчик над ухом. Он запомнил, что колокольчик этот стал седым, и не поразился, потому что сразу же боковым зрением заметил чужую фуражку на гвоздике. Бросился к жене, крикнул: "Что же, что же это ты наделала?!" Схватил ее, начал душить, не помня себя. И задушил бы, наверное, да в последний момент за занавеской заплакал ребенок.
Он выпустил ее, кинулся на улицу, задев плечом за косяк. Домой вернулся под утро. Двое суток не ел, двое суток не спал. Лежал, курил. Смолил за самокруткой самокрутку. На третьи сутки подошла мать, протянула стакан: "Выпей, Ванюша. Выпей". Он выпил самогон. И с того момента начал пить. Попал на фронт. И там продолжал пить. Пахло штрафным батальоном. На счастье, отыскался Мишка - брательник, к тому времени начальник, при орденах, при должности, - и упросил перевести Ивана Лыкова в его, Михаила Лыкова, подчинение.
"А теперь вот попрекает. Карьеру порчу. Ящеренок несчастный".
- Комбата не видели? - услышал он глуховатый голос замполита.
Лыков-старший нехотя поднялся, покрутил головой, словно стряхивая воспоминания, вздохнул глубоко и вышел из палатки.
XVI
Галинка накрывала на стол, а Валентин не садился, потому что играл с Существом, которое плохо различал. У Существа не было лица, тела. Но ОНО существовало, смеясь, бегало и звало: "Па! - словно гудело: - Па! Па-а!"
- Товарищ капитан!
Сафронов разомкнул глаза. Его тряс шофер.
- Приехали. Я сигналил, а вы не реагируете.
К машине подходили Чернышев и НШ.
- Дядя Валя, разворачивай контору!
Палатку поставили быстро. Сафронов пожалел, что не засек время. Новый санитар оказался полезным и шустрым.
- Опыт имею. Пионервожатым был. Приходилось.
Он хорошо улыбался, показывая ямочки на щеках. Он один выглядел относительно бодрым, остальные - усталыми и понурыми. Сафронов теперь только приметил, как посерели и осунулись лица у его подчиненных.
- Не расходиться, - сказал он. - Я выясню обстановку.
Вернувшись, распорядился:
- Всем отдыхать. Один дежурит.
- Разрешите мне, - попросил новый санитар Супрун. Он явно был доволен тем, что его оставили при медсанбате, и старался оправдать доверие.
- Дежурьте, - разрешил Сафронов.
Самому Сафронову ложиться не хотелось. Он не чувствовал легкости после короткого сна в машине, но и особой усталости тоже не ощущал. Более всего ему необходимо было остаться одному, собраться с мыслями. Эти несколько боевых суток наполнили его множеством самых разнообразных впечатлений. Но особенно ясно виделся ему солдат с пригоршней воды в ладошке. И Сафронов испытывал тягостное ощущение неудовлетворенности своей работой.
- Товарищ Супрун! Я пойду в лес, в случае чего - кликните!
Пройдя всего несколько шагов, Сафронов попал будто в другой мир. Это был не лес, а волшебная березовая роща. Белые, стройные, высоченные деревья, одно к одному, стояли вокруг. Они держались, как великаны, достойно и величаво. Они не мешали друг другу, а располагались вольно, на достаточном расстоянии, надежно войдя в землю мощными корнями. Вся роща просвечивала, солнечные лучи проникали к каждому дереву. На траву падали блики и тени. И это сочетание теней и светлых пятен придавало земле вид огромного и необычайно красивого ковра.
Сафронов сначала остановился, залюбовавшись, а потом присел на траву, оперся о дерево, спиной ощущая твердость и гладкость ствола. На одну минуту улетели тяжелые мысли, вся неразбериха прошедших дней, все, что тяготило его и не давало покоя. Он улыбнулся и закинул голову так, чтобы видеть небо и вершины деревьев, которые изредка покачивались, будто отмахиваясь от идущего сверху тепла.
Сафронову вдруг вспомнилось детство. Пионерский лагерь у соленого озера Медвежье. Тенистый парк и пруд, окруженный могучими тополями. Он со своим дружком Колей Крыжановским любил сидеть у воды и наблюдать отражение деревьев и облаков. Тут, сидя на берегу, они пускались в фантастические путешествия, "поездки в уме", когда маршруты подсказывала фантазия. Проплывали по воде отражения облаков, и вместе с ними уплывали они, мальчишки, в неведомые страны, в далекие края…
Потом он вспомнил другой эпизод. Они с отцом идут в березовую рощицу, маленькую, из нескольких десятков деревьев. И отец угощает его березовым соком. Вся жизнь тогда представлялась ему вкусной и приятной, казалось, это ее он пил жадными глотками…
А лес за городской больницей, зимний, сосновый, только белизной снега похожий на этот. По нему он ходил на лыжах, а возвращаясь, разрумяненный и разогретый, в студенческой столовой встречался с Галинкой. Она примеряла его красную вязаную шапочку и каждый раз смеялась: "Хоть причешись, на кого похож…"
Приближающиеся шаги прервали его размышления.
- Я не по азимуту. Мне указали направление, - сообщил подходивший Штукин. - Помешал раздумьям?
- Нет. Я немного отвлекся.
- Вполне адекватная реакция.
- Смотри, как красиво! - восхитился Сафронов. - Какие березы! Как свечи! Вверху их солнце освещает, а внизу они сами излучают свет.
- Во-первых, неточно. Свечи желтые. А во-вторых, в литературе это называется красивостями.
- И все равно красиво.
- Это - внешняя сторона, - произнес Штукин. - А есть другое ощущение леса. Ты, вероятно, этого еще не уловил.
- Чего же это я не уловил?
Сафронов уже собирался притиснуть друга к дереву, чтобы не умничал, не изображал ив себя знатока жизни, но Штукин упредил его действия.
- А вот одной главной детали, - сказал Штукин. - Точнее - главного назначения леса в настоящее время. Я вот его ощущаю, как живое существо, как друга…
- Быть может, подругу? - усмехнулся Сафронов.
Штукин сделал головой свое привычное движение, посмотрел на Сафронова, как на ребенка.
- Поживешь в нем - сам почувствуешь. - Он перешел на патетический тон. - Он нас укрывает, оберегает, защищает, ну и, естественно, несет эстетические функции.
- Наверное, так, - согласился Сафронов и перешел на то, что волновало его в настоящее время: - А относительно прошедших дней, так они у меня все перепутались. Общее впечатление гнетущее. Хирургами недоволен. Работаете вы медленно. Раненые отяжелевают. А ваш ведущий…
- Не нужно, - прервал Штукин, как будто они находились не одни в лесу, а среди подчиненных, при которых неудобно нелестно отзываться о начальстве. - Мы ведь тоже эти сутки не отходили от операционного стола. И ведущий не отходил. У меня с ним особые отношения, но хирург он классный.
- Но нельзя, нельзя в таком ритме.
- Не ерепенься. Порыв твой объясним, но поведение несолидное.
- Хм, - хмыкнул Сафронов и не сразу нашелся, что ответить. - Когда у тебя на глазах отяжелевают, тут не до этикета.
- Но ведь серьезные операции длятся не секунды, - возразил Штукин, не меняя покровительственного тона. - Это ранить могут в одно мгновение, а чтобы залечить последствия, восстановить функции организма, нужно гораздо больше времени - не часы, а недели и месяцы.
Сафронов едва сдержался, чтобы не выругаться.
- Что ты мне, как младенцу, талдычишь?! Что я, не знаю этого? Мгновения! Часы! Недели! А тебе известно, что мы три десятка раненых отправили в ППГ необработанными?
- Ну и что? Может еще и не такое быть.
- Ну, знаешь…
- Знаю, потому и говорю. И в ППГ отправляют, и команды выздоравливающих организуют… в пехоте.
Сафронов замолчал, понимая, что у Штукина преимущество, у него действительно больший опыт, не одна операция за плечами.
- Ты уже свой вклад внес, - примирительно произнес Штукин. Он снял очки, прищурился. - Не горячись, я тебя очень прошу, - продолжал Штукин. - Есть, конечно, еще некоторая несработанность. Это естественно. Мы впервые все вместе. Но это все утрясется, войдет в норму, в нужный ритм. У меня вот другое горе. Просто не знаю, что и делать.
- Что такое? - встрепенулся Сафронов.
- Да просто неловко, но тебе, как другу, признаюсь: не переношу эфира. До суток еще ничего, а дальше… Вот такая странная аллергия.
- И в самом деле странная, - согласился Сафронов.
- Я и сам не ожидал. - И Штукин в деталях рассказал всю свою эпопею.
- Так, может быть, тебе объясниться с ведущим? - посоветовал Сафронов.
- Не получается. Нет, не получится, - повторил Штукин и после паузы сообщил доверительно: - Если судьба сложится так, что я выживу, - займусь наркозом. Это будет новый наркоз - наркоз будущего. Достаточно человечеству психологических травм. Операции по крайней мере должны проходить безболезненно.
- А сейчас?
Штукин по привычке тряхнул головой:
- Сейчас болезненно, с последствиями… А нужно… Я еще не знаю что. Но требуются различные анестезии и обезболивания для разных операций, если хочешь, для каждого человека - свой наркоз. Ведь всякий человек по-своему воспринимает боль: это зависит от эмоциональности, от его состояния, от силы воли, от целого комплекса факторов. В настоящее время мы этого не учитываем, а должны считаться.
Сафронов слушал и в душе восхищался своим другом: "Вот ведь о чем… Вон куда заглядывает. Ему место в клинике, а не здесь… Эх, война! Сколько она перепутала жизней, скольким сбила карты…"
"Очень огорчительно, - в то же время думал размечтавшийся Штукин, - что сейчас нельзя заняться этой темой. Не те условия… А тема стоит того, чтобы ею заняться всерьез…"
В этот миг кто-то легонько стукнул по дереву. Оба вздрогнули и отпрянули от ствола. Стук повторился, часто и ритмично.
- Дятел! - воскликнул Сафронов.
Оба вскочили и, задрав головы, начали искать глазами птицу.
- Вон он, - показал Сафронов.
Штукин протер стекла, надел очки, подтвердил!
- Вижу.
- Вот работает! И война нипочем, - восхитился Сафронов.
- Война войною, а жизнь идет, - сел на своего философского конька Штукин.
Сафронов хлопнул его по спине.
- Не очень убедительный аргумент, - обиделся Штукин. - А если точнее, совсем неубедительный. Он говорит о скудости мышления, правда, подтверждает мысль, что человек произошел от обезьяны. Вероятно, у горилл от силы удара по горбу зависит вескость доводов…
Сафронов не вникал в его разглагольствования, вслушивался в бойкую "морзянку" красногрудого дятла.
- Пока вот ты тут болтал, - произнес он, - мне дятел телеграмму отбил.
- О чем же?
- Он сообщил, что, пока ты болтаешь, некая Лидочка ждет не дождется весточки от тебя. Просто извелась в ожидании.
- Писем нет, - на полном серьезе подтвердил Штукин. - Возможно, в дороге, если она их написала.
- А и в самом деле, - встревожился Сафронов. - Что это писем нет?
- Почта не успевает. Наступаем.
- Наступаем, - повторил Сафронов. - И верно, наступаем, - едва не выкрикнул он. - Черт возьми, в этой суматохе собственное имя забудешь.
"Да, да, наступаем. Теперь это не чье-то предположение, не просто общее желание, общая потребность - мы действительно наступаем!"
Его охватила радость. Она победила усталость и все другие настроения. Сафронов положил руку на плечо друга. По-прежнему по стволу постукивал дятел. По шершавой коре полз муравей. Вершины деревьев медленно покачивались, словно разгоняли облака, подметали небо. И тени от берез упадали на траву, перемешиваясь с солнечными бликами. В сторонке, у недалеких палаток, слышались голоса, смешок, разговоры. Кто-то упорно звал: "Сержант! Сержант!" Но все это не мешало лесному покою и никак не нарушало его.
"Пусть это красивости, пусть "эстетические функции", но это здорово, - думал Сафронов. - Какая роща! Какие березы! Сюда бы по грибы и ягоды, на отдых бы приезжать, а не раненых привозить. Тут бы песни и смех слышать, а не стоны и мольбу о помощи".
- Товарищ капитан! - послышался голос Супруна.
- Здесь я! - откликнулся Сафронов.
- Вас в штаб кличут.
- Иду.
Штукин придержал его за руку:
- Один совет прими. Не рыпайся. Не думай, что ты один друг человека.
- Я понимаю, - согласился Сафронов. - Но все равно что-то надо придумать. Знаешь, так тяжко. Они смотрят на тебя умоляющими глазами, ждут помощи, а ты ничего не можешь сделать.