Долго еще текут хозяйственные разговоры. Григорий внимательно ловит каждое слово и пытливо посматривает на Дмитрия - хочется узнать, хорошо ли он, Григорий, делал дело, но тот не отзывается ни словом. И это, видно, беспокоит паренька; исподволь натягивает на черные кудри шапку. Тогда Дмитрий привстает со скамьи.
- Спасибо, Григорий, что помог нам, что за скотиной присматривал, искренне, как возле своей ухаживал.
- Конечно! - светлеет парень.
- Как вы полагаете, мама, стоит ему дать что-то из инструмента, чтобы имел чем с деревом работать?
- Конечно, стоит.
- Спасибо, - сдержанно благодарит Григорий, и дрожит бороздка на верхней губе.
Оба выходят в сени, а она перемывает миски, ложки в теплой воде, думает, что не жадный сын, такой и Тимофей был - за копейку не выцарапает глаза.
Дмитрий входит запорошенный, с недобрым взглядом, сжатыми губами.
"Снова хутор глаза намозолил, напомнил всю несправедливость!" - вздыхает и смотрит прямо на него. Сын понуро отводит глаза от ее пытливого взгляда.
XІV
Евдокия просыпается с первыми петухами.
Гудит за окном вьюга, налетает на дом густым валом, временами в могучую, низко поющую основу ткацкой лодочкой вскочит тонкая струя ветра, хлестанет и метнется куда-то в сторону.
"Какая долгая зима! Лето проходит как один час - оглянуться не успеешь. Как же Дмитрий? Озяб, - в той хате холоднее".
Наощупь обувается в сапоги и идет с кожухом к двери. Соломенный дедух повеял студеными нитями холода. Она подходит к стене с развернутым кожухом и так застывает - никого на кровати нет.
"Может, на лежанке?"
Мягко, шерстью вниз падает на землю кожух, руки запрыгали по теплой пустой лежанке. Долго не может найти спички, в конце концов желтый огонек оживил дом, закачался свет, на стенах заходили тени. В доме никого, примятая постель холодная, на колышке ни шапки, ни кожуха. Обжигая пальцы, гаснет спичка, к окну припал запыхавшийся ветер и попросил потрескавшимися устами: "Пить, пить, пить". И, не дождавшись ответа, сильно ударил грудью в стену, вызывая хозяйку: выйди, выйди.
И она, приотворив дверь, тонет глазами в клочке подвижной темноты. Справа вздохнула вспышка, но кто-то закрывает ее от нее. Заснеженный, тяжело дыша, возникает на пороге Дмитрий.
- Ой, это ты, Дмитрий! Напугал меня… Куда ходил?
- Никуда. На дорогу посмотреть! - хрипит тяжело, простужено.
- На дорогу? - рука коснулась его лица. Оно мокрое и липкое от пота.
- Идемте спать! - как-то чудно говорит. Когда вошел в сени, ветер вырвал из его рук дверь, и вдали, то припадая к земле, то приподнимаясь вверх, заметался красный занавес.
- Дмитрий, пожар!
- Ну и что, - скрипит щеколдой. - Сафронов хутор горит ясным пламенем.
- Сафронов хутор горит? - каменеет Евдокия и не может отвести глаз от внезапных прыжков взбешенного гривастого огня.
Она не знает, что поздно вечером ее сын тайком подобрался к огороженному со всех сторон двору Созоненко. Дмитрий надеялся увидеться с Мартой, забрать ее к себе. Волновался и беспокоился, прислушиваясь, что делается за высокой изгородью. Там и метелице было тесно. Крепкие, дубовые строения, обезображенные бесформенными пристройками, упрямо сдерживали разгул метели и так обкрадывали ее вихры, будто в каждый из них вселился дух созоновского магазина.
"Если бы знать, где Марта. Если бы хоть на порог встала"… Обдирая в кровь руки о кромку, утыканную гвоздями, Дмитрий через плетень перескочил в сад. Пригибаясь, пошел к дому. Вот он уже увеличивается, широко разевая зев крыльца. И вдруг он шевельнулся.
- Стой! Убью! - закричал голос Сафрона Варчука.
В стороне зарычали псы и, звеня цепями, покатились из метели на Дмитрия. Парень метнулся в сад. Прозвучал выстрел, дробь зашуршала по ветвям дерева. На дворе неугомонный лай собак сливался с голосами Созоненко и Варчука. Еще наугад отозвался выстрел, увеличился гвалт.
"Я тебе стрельну, ирод!" - крайне взбешенный Дмитрий перескочил забор и подался на хутор Варчука.
К утру Дмитрий уже горел и метался в жару, раскидывая подушки и постель. Может и к счастью слег, так как кто знает, что говорили бы о нем, если бы здоровым был.
Как-то на гране между памятью и беспамятством до его отяжелевшего ума начали доставать разрозненные голоса. Временами и они крошились, не дойдя до сознания, откатывались и снова наплывали мягким просеянным гулом.
- Так Сафрону и надо!..
"Так Сафрону и надо… так Сафрону и надо… - качается над ним занавес. - Кто же это сказал?.. Вроде Варивон?"
- Ерунду говоришь, - подкатывается голос Мирошниченко. - Варчуку, может, больше чего надо… Поджог - это не борьба с классовым врагом; это стихийная мелкособственническая ненависть или мелкая месть; это не дорога, это глухой закуток.
"Глухой закуток, глухой закуток…"
Видит, как идет по дороге и упирается в обвислые мешки крутой каменной горы; она нависает над ним громоздкой потрескавшейся тучей… Часть слов выскальзывает из памяти. Будто о какой-то книжке вспомнил Свирид Яковлевич.
- …Это бунт так называемой пропащей силы… Рождался в мучениях тяжелой безысходности и заводил в безысходность… Мы не пропащая, а прекрасная творческая сила, мы свежая кровь жизни…
"Как это сказано, как это сказано… Не стану пропащей силой!" - Острая вспышка резко освещает все закоулки ума, очищает его от липучей скверны. От волнительной дрожи вытягивается тело. Дмитрий собирает все силы, чтобы за что-то поблагодарить Мирошниченко; в зрачках чувствует теплую влагу облегчения и ныряет в горячие волны…
Еще слабость гудела в голове и ногах, когда Дмитрий встал с постели.
Морозный ветреный день быстро гнал обледенелое солнце к четкой линии снегов, и село переплеталось худыми костлявыми тенями.
Дмитрий заглянул в другую половину хаты, но ни матери, ни Григория не было. В беспорядке лежал столярный инструмент, на столе - неубранные миски, под ногами - шелестящие ленты стружки. Это удивило парня: знал, как его мать любила порядок. Шевельнулись недобрые предчувствия. Срывая одежду, невпопад, волнуясь, начал одеваться. В этот миг скрипнули дверь, и в дом вошли Мирошниченко и мать. Глянул на них Дмитрий - застыл.
На суровом, потемневшем от холода лице Свирида Яковлевича была высечена скорбь; красные веки матери взбухли слезами.
- Свирид Яковлевич?.. - немея, спросил глазами, всей душой.
- Ленин умер…
Как горы, упали тяжелые слова, и все закружилось и потемнело вокруг.
- Как же так!? Свирид Яковлевич, как же так!? - страшной болью отекает и натягивается каждый звук.
Может он, Дмитрий, не расслышал, может после болезни разучился… может… Пристально смотрит на Свирида Яковлевича, на мать - и ничего отрадного не видит.
- Перестало биться сердце нашего гения, нашего вождя и учителя трудящихся всего мира… Любое его слово - это была чистая кровь, это была правда и очертание будущего…
Бьются скорбные слова, и парень уже понимает, почему говорит Свирид Яковлевич: он сдерживает непослушные слезы. Но Дмитрий не в силе их сдержать. Они горячей росой обжигают щеки и сердце.
- К счастью трудящихся, есть верный продолжатель дела Ленина - наш Сталин…
Свирид Яковлевич приближается к Дмитрию. Тот, как к отцу, приклоняется к нему и выбегает из дому.
Тихо в селе. Будто жизнь остановилось в эти минуты.
Морозное предвечерье склоняло густые багряные флаги к осиротевшей земли… Это весь мир склонял флаги, прощаясь с Лениным.
Заснеженными полями, наугад бредет Дмитрий со своей печалью. Сейчас его думы, чувства и сердце на Красной площади, где великая Россия идет прощаться с великим вождем; сейчас нет расстояния между его селом и Москвой и нет разницы между его слезами и слезами москвича, как раз входящего в Колонный зал, где лежит Ленин.
Не заметил, как его около леса догнал Варивон. Долго идут молча. Над ними качаются в кручине промерзшие деревья и, словно слезы, дрожат большие звезды.
- Не умер наш Ленин… Он вечно будет жить с нами, - кладет Варивон на плечо Дмитрия не по-юношески тяжелую, огрубевшую в батрачестве руку.
И те слова, полные нового звучания, осторожно несет Дмитрий всю дорогу, чтобы пронести их через всю жизнь.
Лесной тропой они выходят к хутору Варчука. Ветерок вздымает порошу с обгорелых толстых балок, составлявших основание деревянных стен, и они чернеют зубчатой насечкой.
"Вся жизнь Варчука держится на черных балках", - шевельнулась одинокая мысль про будничное, и он скорее обходит сгоревшее логово.
Из села плывет и повисает в воздухе заунывная медь музыки…
* * *
Дом Варчука сгорел дотла. Сафрон с семьей переехал жить на зиму в село к свату Созоненко. Весной несколько раз созвал толоку, отстроился и снова зажил на старом месте.
- Черти не ухватили его - имеет чем потрясти в мошне! - говорили люди, когда однажды утром потянулись из села на хутор подводы с пожитками. На передней сидел нетерпеливый Карп, пуская коней в рысь, на второй - еще щуплее, чем когда-то, Сафрон, на третьей расселась, как луковица на грядке, упитанная Сафрониха. Только Марта не провожала их. Говорили в селе, что до сих пор держит сердце на старого и молодого Варчуков за слезы, пролитые на своей свадьбе.
И снова в ежедневной работе потянулись в далекие края, не возвращаясь назад, пропахшие потом и ржаным хлебом дни. Жнецы составляли лето в полукопны, молотильщики клали осень под цепи, прядильщицы выпрядали зиму и сеяльщики выстилали весну зелеными шелками. Несколько раз аисты улетали и возвращались на старое гнездо Варивоновой хаты; Григорий из подростка стал парнем, а Дмитрий до сих пор не находил себе пары. И не искал даже. Редко выходил на гулянки, был невеселый, неохочий до разговоров, однако одевался хорошо, не жалея денег.
- Дмитрий себе цены никак не сложит, - говорили о нем девчата. - Царевну или княжну подыскивает…
"Беззащитна и несчастлива моя пора. Примяли, видно, парня в потасовке тогда, искалечили", - выпрямилась, опершись на тяпку.
Колесом катилось солнце в дубраву; на улице зашаталась высокая телега со снопами, возле нее важно шел Дмитрий. И мать, купаясь в волнах укропа, осторожно пошла узенькой тропинкой во двор.
XV
Улица широкая. Над плетнем поднялись вишни, сливы-кувшинчики, под плетнем жмется дурман, с лапчатого, в белых прожилках листья горбятся колючие зеленые головки с рассеченными накрест губами. И дух от него тяжелый, кладбищенский.
В праздничном наряде Евдокия медленно идет домой. Как пожилая женщина, она запнулась вторым платком от подбородка через всю голову; из перекрестья платков видно только губы, нос и глаза. Неподалеку, возле сельстроя, заиграла музыка; по улицам спешила молодежь на танцы - поодиночке и небольшими группами.
С росстани тяжеловатой походкой идет рослый Иван Бондарь. Его туго обтянутое, прижаренное солнцем лицо мрачно сосредоточенное, упрямое. Брови сжались на переносице, щепки табачных усов прикрывают линию округленного рта.
- Евдокия Петровна! Доброго здоровья! - Будто просыпается от задумчивости, и потемневшие глаза проясняются.
- Добрый день, Иван Тимофеевич. Вижу, вроде сердишься на кого?
- Неужели видно? - удивился, нахмурился и улыбнулся. - Понимаешь, аж чуб рассолом взялся: все село обходил, всех кулаческих собак разозлил, а скота нигде не достал. А там какая-то полукопна озими на поле, но ведь и ту стадо растащит, раздергает.
- Теперь спроста не достучишься этого скота, - сказала с сочувствием, удобнее опираясь рукой на забор. - И такую цену гнут, как за родного отца. Последнюю шкуру за перевозку сдирают. - А в воображении уже видела, как Дмитрий ведет с ярмарки коня, такого же, как и Карий был.
- У меня другое дело. Записался в соз - общество совместной обработки земли. Чтобы гуртом из нужды выбиваться. Ну, кулачье и завыло. Как крысы оскалились - и никто ни за какие деньги, ни за какие отработки не дает скота. Варчук и Денисенко так и сказали в глаза: "Выпишешься из соза - даром привезем, все свезем, на своей молотилке смолотим; не выпишешься - на плечах будешь носить снопы с поля. Скота нигде для тебя не будет". Кинулся к середнякам - и тем кулачье пригрозило. Круговым заговором и запугиванием хотят на колени поставить. А здесь, как меня дома нет, дверь не закрывается за посланцами. Уговаривают, на испуг берут Марийку. А та - сказано баба - наслушается и такие концерты дает, что любо слушать. Только и слышишь: "Выписывайся, выписывайся без меньшей беды". - И на минутку, когда копировал язык жены, лицо Ивана стало похожим на Мариино.
Едва сдержалась Евдокия, чтобы не засмеяться.
- Она у тебя упрямая.
- Ох, и упрямая, и язычок имеет ничего себе. Хоть брейся им.
- Боишься?
- Да нет. Привык и воюю понемногу. То за обиды, то за колокола, то за соз. Так и живем: как начнет Марийка нападать, так я слушаю, слушаю да и усмирю ее насмешкой. Бывает - до слез довожу. Ну, тогда снова есть работа мужу - мириться, утешать. Все недаром время идет… Бывает, как уймется она на некоторое время, подобреет, так чувствуешь, будто чего-то не хватает. Тогда сам чем-то деликатно зацепишь ее. А это вот несколько дней как смола кипит и не утихает. Все за соз поедом ест. Аж лицо поморщилось, - и лицо Ивана снова взялось смешливой зыбью. - Не понимает, что большая жизнь в стране начинается. И никак не втолкуешь, что свой клочок земли ей солнце закрывает. Сама от себя счастье прогоняет. Вот был у меня с завода товарищ Недремный. Как начал с нею говорить - растаяла сначала моя старуха, со всем соглашается: и что промышленность наша растет, и что кулаков не будет. А как только дошло до соза - сразу на дыбы: "Пусть хоть коммуния настает, а я сама себе хочу быть хозяйкой. Сколько мне того веку осталось, чтобы ломать жизнь". И сразу такой немощной притворилась, столько болезней нашла, что прямо тебе на глазах только в прах не рассыплется. Аж сам удивился: играет, как артистка. Кивнул я Югине, а тогда обеспокоенно: "Чего это, Марийка, твои куры весь огород обсели?" Изо всех ног, шустрее молодой, бросилась баба из хаты, и о болезнях забыла. А потом поняла, в чем дело, так чуть в драку не полезла и сразу же выгоду себе нашла: "Вот в созах все такие насмешники будут сидеть, только будут каверзничать над нами. Вы его, товарищ, к себе на завод возьмите, так как я уже и смотреть на этого созовца не могу. То в революцию все время страдала, чтобы бандиты не убили, а теперь страдаю и за свою и за его жизнь. Весь век мне с ним нет тихого и мирного часа. Хоть бы на Днепрострой уехал, на работу, как другие люди… Да скорее отсохнет моя нога, чем в тот соз вступлю…" Хорошо настроили, напугали ее кулаки.
- Они настроят. Один Варчук чего стоит! Живцом, крестясь и молясь, съест человека. Никак не может натрескаться. Если бы мог, весь бы свет загреб.
- Весь. Ну, я с Мирошниченко и созовцами ему гадючий корень подрублю. Снопы, если придется, ночью и на плечах переношу. А своего добьюсь. Еще не так завоют богачи, когда землеустройство проведем. Настоящая работа, Евдокия, начинается вокруг, во всей стране. А соз - это начало нашей новой жизни. Об этом вчера секретарь райпарткома рассказывал. Долго гомонили с ним.
- С Савченко?.. Тот, что на заводе работал?
- С Савченко. Рабочий, а слышит даже, как земля дышит… Только как сейчас этой Марийке на глаза навернуться? - Снова заиграли смешливые искорки в глазах. - Почему в гости никогда не зайдешь?
- За работой все времени нет. Жатва.
- Богатеть хочешь?
- Знаешь, как говорят: до сорока лет не разбогател, то и не разбогатеешь. А жить хочется не в бедности. Тянемся, из последнего тянемся, чтобы хоть какую-то лошаденку купить. Тогда легче на душе станет.
- Заходи, Евдокия Петровна, - прощается и тяжеловатой походкой идет посреди улицы домой.
"Упрямый, упрямый! Этого не скрутят кулаки. Каким был, таким и остался", - погружается в далекие годы, когда ее Тимофей дружил с Иваном.
- Добрый день, тетка, Евдокия! - весело поздоровался Григорий Шевчик.
Небольшой, крепко слаженный, догнал ее, улыбаясь приветливо, ясно. На темном лице играл румянец, на надбровье упали кудри, прикрыв высокий лоб.
- Доброго здоровья, Григорий. На танцы, небось, несешься?
- Конечно! - Григорий замедляет шаг, приноравливаясь к ее шагам. - Выгоняйте и Дмитрия на улицу.
- Разве же его просто так выгонишь? Как хозяйничается, Григорий?
- Да как - часом с квасом, порой с водой. На хату никак стянуться не могу. Пока прикупил дерево, обтесал, уже и лето отходит. Если денег нет, то с той хатой… Заработками не нахозяйничаешься, а набедствуешься.
- Жениться думаешь, что строиться начинаешь?
- Да… - замялся парень. - Еще и сам не знаю.
- В добрый час, Григорий. На свадьбу же позовешь? - призадумалась Евдокия.
- Как придется, посаженной матерью попрошу вас быть, - прощается Григорий.
Евдокия уже не слышит последних слов, погружается в свои думы.
Давно ли они с Марией, Грицковой матерью, невестились вместе? Даже почувствовала вздох девичьих лент на груди и плечах.
Жили они тогда на Выгнанце. Вместе начали гусей пасти, вместе, как настал срок, пошли в экономию Колчака. С раннего утра до самой ночи кланялись тяпке и густым рядкам свеклы, аж кровавые заусеницы болезненными венчиками нависали над ногтями. Вечером наспех вливали в себя жидкую кашу с протухшего, пропахшего мышами пшена и сразу же засыпали, коснувшись прошлогодней сбитой соломы.
Только и радости той - воскресенье одно. В субботу, как начнет темнеть, одна поперед другой спешат домой, рассыпают бусины смеха, песен. И сердце на какое-то время несправедливость забудет, забудет эконома, приказчика, так как даль такая синяя, такая зовущая, такая загадочная, как предвесення ночь. И кто его знает, что девушке готовит будущее. Может, не только сапоги и катанку и простуду тяжкую, - может, само счастье встретится с нею… Много бедной девушке надо? Найти себе верного мужа, иметь свое поле, свой клочок огорода, не пухнуть от голода в канун нового урожая. А вот богачка - другое дело. У них одни кораллы за корову не купишь, сундук волами не вывезешь и приданого в каждой руке по несколько десятин, а у тебя приданого - корова, что на горе гребет полову, да тяпка в руке и мозоли на руке.