3
Деревня наша сгорела в июле, на второй год оккупации, во время боя. Накануне вечером было тихо, в деревне не было ни немцев, ни партизан. И погода выдалась на редкость тихой, безветренной. Так всегда бывает после большой продолжительной жары, когда, кажется, все утомилось за день, и вот теперь, с наступлением сиреневых сумерек, решило немного передохнуть. Даже на вечно трепещущих осинах не шелохнется ни один лист, все вроде бы заранее прилегло и притихло. Слышно за километр, если в бору встрепенется какая птица, или плеснет на реке щука, или кто стукнет дужкой о подойник во дворе. Деревня наша, прибрав вернувшееся с поля стадо, мирно отошла ко сну.
Проснулся я ночью, услышав, что кто-то сдержанно разговаривает на дороге под окном. Мы все спали вповалку на полу. Осторожно привстав, чтоб не шуршать соломой, я выглянул в окно. Под ним находился палисадник. Сейчас в палисаднике стоял парень-партизан и рвал цветы. А напротив, на дороге, его поджидали еще один парень в серой кепке и девушка. Как будто и не было войны и ребята провожали девушку с вечерки. Нарвав букет, парень перепрыгнул через канаву, передал цветы девушке и пошел рядом с ней, о чем-то весело и оживленно разговаривая. А я прилег. И тотчас уснул.
Разбудил меня взрыв. Показалось, что он грохнул где-то рядом. Я вскочил. Было светло, раннее утро. И кто-то дико кричал. И строчил автомат. Я кинулся в сени. В спешке не сразу нащупав засов, распахнул дверь. Тетя не дала мне выскочить на крыльцо, схватила и повалила меня. Тотчас, может заметив нас, по крыльцу ударили очередью. От перил брызнула щепа.
- Ползи, - шепнула мне тетя, когда стрельба попритихла. Я на животе соскользнул по ступенькам крыльца, за мной - Сашка. Стреляли, но не по нам, куда-то в другую сторону. Обжигаясь крапивой, я прополз в сад, в канаву, по ней - до погреба. Хорошо, что он оказался открытым. В погребе зимой хранились ульи с пчелами, сейчас тут валялся всякий хлам - рассохшиеся кадки, лопаты, метлы, ободранная старая шуба. Следом за нами сюда приползли тетя и бабушка. Мы забились в темный угол, за кадки и метлы. Сидели, прижавшись друг к другу, прислушивались к тому, что делалось там, наверху. Вдруг крикнул кто-то: "Петька! Петя, меня ранило!" - и, сделав перебежку, рухнул у двери погреба, чтобы за ним укрыться. Дверь в погреб от толчка приоткрылась, и по ступенькам скатилась серая кепка. Тотчас вдалеке раздалась автоматная очередь, и будто кто постучал в земляной покров погреба. И каждый раз так, лишь раздавались выстрелы, по земле постукивало. Человек повозился возле двери и уполз. Стало тихо. А потом заговорили по-немецки. Осторожно, крадучись, прошли по дороге. Стреляли теперь на другом краю деревни.
И вдруг загудело. Загудело однотонно, мощно, как гудит хвойный бор.
- Горит! - сказала тетя. - Наша изба горит! - Она выглянула из погреба и заплакала. - Все горит!
Мы прислушивались к гулкому реву земли. В погребе стало дымно и душно.
И вдруг ветхая дверь погреба распахнулась от сильного удара, чуть не слетев с петель. В образовавшийся световой проем просунулся ствол автомата. Из-за косяка что-то крикнули, и мы поняли, что велят вылезать.
Он стоял с автоматом наперевес, быстро оглядывая нас, высокий белобрысый солдат. Мне запомнились его глаза. Красные глаза и трехцветная ленточка в петлице. Мы стояли перед ним, жались друг к другу.
- Горит, - прошептала бабушка, всхлипывая, показывала на избу.
- Гут, гут! Хорошо горит!
Он прошел вдоль погреба к кусту смородины. Поднял ветку, самую нижнюю, еще прохладную от земли, и стал срывать ягоды. Не спеша, аккуратно срывал гроздочки, засовывал в рот и выдергивал голые зеленые черешки.
Дымились заборы, свивалась в трубочки листва на яблонях, и будто черный град, гулко стуча, сыпались на землю с обгорелыми крыльями пчелы. Пчелы-инвалиды.
4
Первый час ночи. Если приподнять светомаскировку и выглянуть в щелку, то видно темно-фиолетовое небо и черные силуэты домов.
Со двора слышатся приглушенные голоса. Там, на путях возле нашего цеха, грузят эшелон. Вагоны замаскированы свежими ветками ольхи. Солдаты из конвоя, еще не отвыкшие от фронтовой обстановки, заходят покурить под крышу, чтобы не видно было с воздуха, и когда курят, держат цигарку огоньком в ладонь. Гражданские всегда держат огнем от руки.
Когда прибывает новый эшелон, все наши смотрят, чем замаскированы вагоны: ольхой - значит пришел от Нарвы, березой - от Новосокольников.
Днем время летит быстро, а вот вечером оно тянется медленно. И потому, что устал. И еще потому, что очень хочется есть. Подсасывает под грудью, живот, кажется, прилип к позвоночнику. Невольно все посматриваешь на большие цеховые часы. Но стрелка будто остановилась, застряв на одном месте.
Ловлю себя на том, что нисколько не тороплюсь, а даже стараюсь делать все помедленнее. Если бы было выделено определенное количество деталей, сделал и уходи, тогда поднажал бы, а то Клавка Фиссолонова все подкладывает и подкладывает новые.
Борька тоже устал и немного "придуривает". Часто бегает в туалет и сидит там подолгу. И меня зовет: "Пошли, позаседаем". Или неторопливо бредет к бачку с водой, пьет. Я тоже несколько раз прогуливался к бачку. Когда попьешь, то вроде бы и не так сильно хочется есть.
А от этих винтов, от их поблескивания, от того, что напряженно всматриваешься в шлиц, болят глаза.
Мы с Борькой, как по команде, откладываем отвертки.
- Хочешь пить? - спрашивает Борька. Он теперь не оглядывает через перегородку, ему не хочется вставать.
- Нет, спать хочу. И есть.
- Просто пробежимся туда и обратно.
- Да я уже пробовал.
- Атас! Мастак топает.
Жарков подходит и останавливается рядом со мной.
- Как дела? - Он сейчас в трикотажной бобочке. Руки у него тонкие, жилистые, на левой фиолетовая наколка - русалка и четыре корявые буквы "Ваня". - Ну, на сегодня хватит. Идите отдыхайте, ребята. - Мы молчим. Потому что просто неприлично вот так сразу вскочить и бежать, как только отпустили. И он, наверное, это понимает. - Идите, идите, время позднее. А то до дома не доберетесь. Вы и так хорошо помогли, спасибо.
Я сползаю с табуретки, как на ломкий лед, осторожно ступаю на пол. Кажется, он покачивается подо мной. Машинально убираю в ящик отвертку. Сметкой смахиваю с верстака мусор.
- Вот это верно. Молодец, - хвалит меня Жарков. - Если человек не уважает свой инструмент, значит, он себя не уважает. Мастер начинается с инструмента.
Спотыкаясь, мы с Борькой бредем по железнодорожным путям. Корпуса цехов темны, окна замаскированы, но слышно, как гудят станки. В проходной вахтерша долго рассматривает наши пропуска.
- Не узнала, что ли? - раздражается Борька.
- Не узнала.
- Так смотри лучше.
- А я и смотрю. Вот сейчас обратно отправлю, тогда поуказываешь, указыватель! Проходи давай!
Мне с Борькой по пути. Мы останавливаемся на трамвайной остановке. Кроме нас, здесь больше никого нет. И поблизости никого не видно.
Тихо. Прислушиваемся. Где-то далеко-далеко на соседней улице шумит машина. И еще дальше проходит трамвай. Только непонятно, в какую сторону он движется, к нам или от нас. По небу шарит луч прожектора. Останавливается, упершись в облако, а потом медленно ведет по нему белое донышко и проваливается в темноту.
Слышатся шаги одинокого, идущего в противоположную сторону прохожего.
- Вы трамвай ждете, ребятки? Трамваи не ходят, - говорит он нам. - Я уже пятую остановку топаю.
Борька зло ругается, но приходится идти. А как не хочется! Может быть, лечь где-нибудь и поспать?
- Что у меня ноги, железные? Цирк!.. - ворчит Борька.
И вдруг я слышу далекий слабый шум позади нас. Вроде бы позвякивает. Я оглядываюсь. Борька тоже прислушивается. Мы останавливаемся. Теперь уже отчетливо слышно, что приближается трамвай.
- Бежим на остановку, - предлагает Борька. Но до остановки далеко. Трамвай появляется из-за поворота, на полной скорости мчится к нам. Все подножки заняты. Мы, прицеливаясь, бежим вдоль трамвайного пути.
- Прыгай! - командует мне Борька. - Давай!
И успевает вцепиться в поручни, повисает на них, а я остаюсь. Еще некоторое время бегу следом за уносящимся трамваем, хотя и знаю, что не догоню и Борька не спрыгнет. Очень обидно оставаться одному.
Я иду по темной улице и все оглядываюсь, а может быть, еще трамвай подойдет, но ничего не слышно. И я бреду и бреду по пустынным, глухим улицам. Никого ни впереди, ни позади. Только мои шаги нарушают тишину. Неожиданно из-за угла на одном из перекрестков выходит мужчина. Он идет, задумчиво понурив голову, засунув руки в карманы пиджака, поэтому не замечает меня. Вздрогнув, я замираю на секунду. Это - папа.
Выждав, когда он отойдет подальше, я крадусь за ним, следя, чтобы он не обернулся и не увидел меня. Но он идет так глубоко задумавшись, что не оборачивается и не смотрит по сторонам. Мне хорошо видно его на этой безлюдной, пустынной улице. Он идет в сторону нашего дома.
Что ему там надо? Я жду, что, может быть, он свернет в какой-то из соседних домов. Но нет, он доходит до нашего дома. "Неужели к нам?" - затаясь в темном месте у стены, прижавшись к ней спиной, слежу я. Вот он остановился у садовой ограды напротив парадной и смотрит вверх на наши окна. Долго смотрит, кулаками тупо упершись в донышки карманов. Потом постоял, вздохнул и побрел дальше.
Я бросаюсь к парадной. В темноте взбегаю до нашего этажа, руками нашариваю дверь.
Мама еще не спит. Одетая, она выходит в коридор, едва я успеваю переступить порог, спрашивает встревоженно:
- Что с тобой? Почему так поздно?
- Работал.
- О господи! Разве так можно! Думала, сердце выскочит!
- Ты и сама ведь часто остаешься.
- То я… А что ты такой?.. Странный какой-то. Взбудораженный. Бежал? Устал, конечно? Умывайся скорей.
Умывшись, я на секунду приподнимаю одеяло на окне - светомаскировку, и выглядываю на улицу. На панели у сада никого нет.
Я наспех ужинаю и ложусь. Нет, не ложусь, просто падаю в кровать и, наверное, еще падая, успеваю уснуть.
Снится мне, что я собираю детали. Складываю на верстак и все кручу, кручу отверткой.
Подходит Жарков, останавливается позади и спрашивает: "У тебя что, ноги железные?" - "Почему?" - "А что же они у тебя, как у контуженного, трясутся? Цирк!" - И он теребит меня за ноги.
Это теребит мама.
- Вставай, - говорит она.
Вставать не хочется. Кажется, что я еще не спал.
- Сейчас, сейчас, - отвечаю я, не шевелясь и не открывая глаз.
- Не валяй дурака, поднимайся.
- Встаю, - а сам все еще не шевелюсь. И постель такая теплая, мягкая. А тело слабое, увядшее.
- Ну что, сколько раз мне говорить? - повышает голос мама.
- Да я уже давно встал! - отвечаю раздраженно. Тело сползает с постели, ноги стоят на полу, а голова еще покоится на подушке, спит.
Но вставать приходится… Надо…
В заводской проходной меня останавливает вахтерша:
- Ты из какого цеха?
Я называю номер.
- Вот из ихнего цеха, - говорит она какой-то женщине, что стоит с ней рядом. - Ты Жаркова знаешь?
- Конечно! Это мой мастер.
- Вот с ним и передайте, - предлагает вахтерша женщине.
- Ой, можно вас попросить? - Женщина делает порывистый шаг ко мне, но, подойдя, в нерешительности мешкает, посматривая то на меня, то на газетный кулек, что держит в руке. Там завтрак.
- Да пусть снесет, - говорит вахтерша.
Я бегу вдоль путей, возбужденно думая о том, что, очевидно, мастер не уходил домой, если ему принесли завтрак. Работал всю ночь. И другие, наверное, не уходили. И мысленно представляю, как они там устали. Значит, надо. Значит, все очень серьезно. Действительно, сейчас все очень нужно. Каждая деталь - фронту!
В цехе работают. Гудят сверлильные станки. Стучат ручники по железу. Все стоят у своих верстаков. Жарков сидит за выгородкой, в конторке, что-то пишет. В углу разостланы ватники - очевидно, на них вздремнул кто-то часок-другой. И не убрали - может, еще понадобится.
- Вам завтрак прислали, - говорю я Жаркову и протягиваю кулек. Он тяжело поднимает голову, смотрит на мои руки, но завтрак не берет. Я кладу кулек на стол и почему-то не решаюсь уйти, жду.
- Вот что, Савельев, - по-прежнему глядя не на меня, а в одну точку перед собой, глухо говорит Жарков. - Ты не глупый парень, Савельев… Пойми, нянчиться сейчас с вами некому. Если так собираешься работать…
Он подходит к соседнему столу и поднимает замасленную тряпку. Под ней детали.
- Твои?
- Мои.
- Что это?
- Узел номер три.
- Нет, это халтура, Савельев. Брак…
Он произносит это тихо. Но слово "брак" будто хлещет меня.
- Забирай и переделывай. Чтоб больше я такого не видел.
5
Если Жарков разговаривает со мной сдержанно, то вот Клава Фиссолонова вовсе не собирается деликатничать.
- Ага, явился - не запылился! - еще издали кричит она. - Ты что же это, пень трухлявый, напортачил здесь, а?! Люди сидят по три ночи, кровь из носа, а он - извольте бриться!
Ее зычный голос привлекает внимание всех, даже от самых дальних верстаков смотрят на меня. Покраснев, пригибаюсь пониже, пытаюсь спрятаться за перегородку.
- Не прячься, не прячься! - вопит Клава. - Что заслужил, то и скажу. Думаешь, мне тебя ругать очень интересно. Нисколько! Да заставляешь. Психику из-за тебя порчу… Устраняй давай!..
Она уходит, а я еще долго не поднимаю головы. Тихонько тыкаю отверткой в детали.
"Виноват, виноват, - передразниваю Клаву. - А чего кричать-то! Вон мастер не кричал".
- Что, всыпала? - выждав немного, подойдя ко мне, хихикает Борька.
- Да ну ее…
- Брак закосил?
- Да.
- Ну, горлопанка, дура!.. Устранимый, нет?
Я еще не знаю, каких видов бывает брак, но догадываюсь, что если уж велели исправлять, значит - устранимый.
- Да ты с ней меньше базарь! - наставляет меня Борька. - Следующий раз, чтобы она шухер не поднимала, если запорол, то возьми и вот так - фук! - И он щелчком пуляет деталь точно в мусорный ящик. - Ауфвидерзеен!
- Ты что? - оторопело оглядываюсь я.
- А ничего, - спокойно говорит Борька. - Да таких деталей - завались! Все они одинаковы. Если брак запорол да увидят, ругать будут. А не заметили, и порядок. Вон посмотри, в заготовительном они так со станка и скачут.
Я все еще не могу прийти в себя, смущенно озираюсь.
- А сам-то ты бросаешь?
Ухмыльнувшись, Борька с ехидством смотрит на меня.
- Дурашка…
В этот день я работаю почти весь обеденный перерыв, устраняю брак. Борька удирает куда-то сразу же после звонка. А я работаю и все посматриваю на часы, успеть бы. В цехе сейчас тихо. Станки выключены. Некоторые из слесарей пьют чай, мелкими глотками отхлебывая из кружек с той вялой задумчивостью на лицах, которая свойственна только очень усталым людям. А другие спят сидя, уронив на верстаки свои отяжелевшие головы. Работаем только я да Клава Фиссолонова.
Выглянув из выгородки, меня молча манит к себе Жарков. Прикрывает тонкую фанерную дверь.
- Вот что, Савельев. Такая просьба. Я маленько прилягу, через десять минут ты меня разбуди. Понял?
Отвернувшись в угол, он наполняет из чайника розовую резиновую грелку. И слышно, как чихает перекаленный чайник, отфыркиваясь крутым кипятком.
- Десять минут, не больше. Усек?
- Усек.
- А если не буду просыпаться, колоти пошибче, не жалей. Или чем-нибудь остреньким ткни, не стесняйся. Ну, беги.
И он ложится на верстак, засунув под рубаху грелку.
Я выхожу и сразу же смотрю на цеховые часы, отмечаю время. Наверное, ему очень худо, если он лег с грелкой.
- Васька, ты здесь? - Через цех бежит ко мне Муська. - Ты что не отдыхаешь? А где тот парень? - Она кивает в сторону Борькиного верстака. - Звонили из райкома. Просили сегодня выступить в госпитале. Передай ему.
- Нам некогда, мы вечером работать будем.
- Всем некогда. Надо как-то укладываться. Нас там ждут. Я сейчас слетаю к вашему начальству, а ты передай ему, чтоб не задерживался, у входа в семь часов.
И едва она успевает убежать, возле меня присаживается Фиссолонова.
- Ну как, больше ничего тут не напортачил?
Я молчу, отвернувшись, не желаю с ней разговаривать.
- Эх, люди, люди! - вздыхает Клава. - Лешие вы, а не люди! Ни черта вы не понимаете! Устала я. Устала Клавдия Фиссолонова. Вот возьму автомат да пойду в окопы. А тут пусть другой кто-нибудь вкалывает. А то вези, вези, Клавка, как лошадка, да еще тебе тут будут всякие фигли-мигли выделывать, выпендриваться. Очень-то нужно!
- Там… Иван Петрович… Надо разбудить.
- Где? - вмиг настораживается Клавка. На цыпочках впереди меня подходит к выгородке, заглядывает туда.
Жарков, свернувшись калачиком, лежит на боку, прикрыв плечи ватником. Правая рука откинута в сторону, свисает с верстака.
- Тихо! - притворив дверь, отступает Клавка.
- Он просил разбудить.
- Ничего, пусть вздремнет. Уходился, голуба!
- Он велел, чтобы я разбудил.
- Ступай, я сама знаю, что надо делать.
Но уже звенит звонок. И все в цехе зашевелились, задвигались. Загудели сверлильные станки.
Прибегает Борька. Успев стрельнуть в меня гаечкой, с разбега, как на лошадь, вскакивает на свою табуретку.
- Там мастак спит, - говорю я ему, втайне надеясь, что он как-то поможет.
- Ну да? - удивляется Борька, - Лафа начальству! Мне бы сейчас минуток на триста левое ухо придавить.
А большая стрелка на часах уже прошла половину круга. "Рассердится мастак, что не разбудил", - думаю я. Однако Фиссолонова стоит у своего верстака, будто постовой, мимо не проскочишь. "Но просил-то он не ее, а меня. А может, и не рассердится. Так ему даже и лучше".
Наконец Клавка куда-то отлучается, и я захожу в выгородку. Иван Петрович лежит в прежней позе, правая рука опущена к полу. Вроде бы крепко спит. Но едва я прикасаюсь к его плечу, он, к моему удивлению, мгновенно просыпается. Скинув ватник, садится. И отчего-то болезненно сморщившись, закусив губу, замирает на мгновенье, не шелохнется. Затем осторожно-осторожно заворачивает рубашку, приподнимает грелку. И я оторопело отступаю к двери. На животе у него, под грелкой, белый водяной пузырь. Ожог! Да такой, каких я никогда еще не видывал.
- У-у! - закусив губу, тихонько подвывает Иван Петрович, сползая с верстака. И в приоткрытую дверь заглядывает в цех, на часы.
- Что же ты, Вася… Я же тебя просил.
- Да я…
- Даже и такое нельзя поручить… Эх ты!..
Я возвращаюсь к верстаку, но никак не примусь за работу. Я так и вижу этот белый ужасный пузырь. "Неужели он не чувствовал, что жжет? Неужели так крепко спал?" И только теперь я с ужасом понимаю, насколько же он устал, если вот так мог спать! Да так можно и насквозь прогореть! И я еще сильнее ощущаю свою вину. Ведь он по-человечески попросил меня, а не кого-то другого, и я не сделал. Послушал эту Фиссолонову! Нашел кого послушать.
А в ушах у меня, будто многократно повторяющееся эхо, все еще звучит с болью и укором произнесенное тихо: "Эх ты!"