Повести - Павел Васильев 22 стр.


Я работаю, стараюсь изо всех сил, чтобы не допустить еще какую-нибудь промашку. И все мне кажется, что от выгородки кто-то смотрит на меня.

А Борьке не сидится, он не может дождаться, когда настанет время уходить. Начальник цеха отпустил его на полчаса пораньше, потому что ему надо еще съездить домой, переодеться. Борька то и дело подбегает ко мне, сетует доверительно:

- Эх, жалко, на полчаса только отпросился! Не сообразил! Надо было на час, а то и на два. Все равно бы отпустил. Вот дурак!

Наконец он убегает.

На этот раз меня никто не просит остаться после смены, но я остаюсь. Раздается звонок. Однако в цехе будто и не слышат его.

Нет, слышали. Он был громким, долгим. И каждый откликнулся по-своему. Кто-то только вздрогнул, сделал короткую заминку и снова начал шуровать напильником (или как у нас говорят: пилой), кто-то только взглянул на часы, а кто-то отложил инструмент, одернул халат, поправил берет, - каждый среагировал по-своему, но среагировали все…

Есть хочется… Я потуже подтягиваю ремешок. Тонкая кожица пустого живота, как к бамбуковой палке, туго притянута к позвоночнику, я чувствую это.

Но работать мне не приходится. Я вижу, как возле Фиссолоновой останавливается; мастер, что-то коротко говорит ей, кивнув в мою сторону, после этого Клавка подходит ко мне.

- Вот что, миляга, иди-ка ты отдохни, - говорит мне Клавка. - На сегодня хватит. Еще наработаешься, у тебя это только первые дни. Иди, иди, ты и так хорошо поработал. Спасибо.

Я недоуменно пожимаю плечами, не зная, как это понимать. Хорошо это или плохо? Гонят, что ли? Или заботятся? Но раз говорят, значит, надо уходить. Пошмыгивая носом, ничего не отвечая Клаве, убираю в ящик инструмент и, незаметно пробравшись вдоль стены за верстаками, выхожу из цеха. Все-таки отчего-то грустно мне. Понурив голову, бреду по железнодорожному пути. Затем выбираюсь на мостовую, выложенную плитами. Кажется, что они стали еще большими. И ощущаю себя совсем крошечным на них.

Если бы кто-то смотрел на меня сейчас сверху, из-за облаков, то я, наверное, представлялся бы ему здесь темной соринкой, почти незаметной. И достаточно дунуть посильнее, как меня сметет отсюда и забросит невесть куда, как такого же размера крошку, стряхнутую с тетрадного листа. Такой я здесь маленький.

На трамвае я доезжаю только до Греческого садика. Дверь в Юркий ларек приоткрыта, я замечаю это, когда трамвай начинает поворачивать, и спрыгиваю на ходу.

Юрка в ларьке один. За ширмой он проявляет пластинки. Приходится ждать в "предбаннике". Здесь вдоль стены установлен длинный топчан, на котором кучками разложены готовые фотографии. От нечего делать я подхожу к топчану, начинаю перебирать снимки. И неожиданно останавливаюсь, взглянув на один из них. В гарцующем джигите я узнаю папу.

Нетерпеливый жеребец дугой выгнул шею, цокнул изящными копытцами. Два грациозных величавых лебедя одновременно повернули головы, взглянув на скакуна. У папы тоненькие, как у кузнечика, ножки, манерно отставлен пальчик на руке, удерживающей удила.

Воровато оглянувшись, я засовываю снимок под пиджак. Выхожу на улицу. Будто на стеклышках стою, переминаюсь у дверей.

Но Юрка не замечает ничего. Запирает дверь, и мы идем домой. Он все время что-то говорит мне, а я молчу.

- Ты что молчишь? - наконец спрашивает он.

- Да так, устал. - отвечаю я, ощущая спрятанную фотографию, В том месте, где она лежит, мне будто кто-то упирается в грудь. - Знаешь, я украл у тебя фотографию, - признаюсь я и достаю снимок.

- Зачем? - удивляется Юрка.

- Не знаю.

- А кто это? - Я молчу. - На что она тебе? Чудак! - И Юрка рвет фотографию. Швыряет обрывки на панель, а я бросаюсь их собирать.

- Да ты чего? - еще больше удивляется Юрка. - Если хочешь, я дам тебе таких штук десять.

- Нет, не надо, Я так.

Отворачиваясь от Юрки, засунув в карман пиджака кулак, несу крепко сжатые в нем обрывки, будто боясь выронить их, потерять. И от этого немеет рука.

Дома я ножницами вырезаю из этих обрывков папино лицо. Получается фотоснимок размером меньше, чем марка. Но теперь это - папа. Хоть он в папахе, в черкеске, но это - он.

На кухне появляется мама. Не найдя, куда спрятать фотографию, я запихиваю ее во внутренний карман пиджака.

6

Моросит мелкий занудный дождик. Типичный ленинградский дождь. Ни туч, ни облаков, небо в серой пелене тумана. И оттуда сыплется и сыплется эта мокрая пыль. Моросил он и вчера вечером, и сегодня весь день. Не налило ни одной лужи, а просто все раскисло, раздрябло в этой теплой мокрети. Разбухли кусочки картона, размокли обрывки газеты, валяющейся на панели. В моих парусиновых ботинках посвистывает, фонтанчики стреляют в дырки для шнурков.

В сквере возле Юркиного ларька пусто. Уныло мокнет под дождем поблекший щит с безголовым всадником. В ларьке громко, возбужденно разговаривают, кажется, ссорятся, и я не решаюсь войти.

- Зачем вы каждый раз напоминаете мне об этом, зачем? Вам не нравится? Но ведь вы сами прекрасно знаете, что этот ларек, фотография - все это временно, вынужденная посадка. Не это, так что-нибудь другое, какая разница. Настанет время, и я займусь настоящим. А это… Да, вы верно говорите, ради денег. Жить-то мне надо!

- Так все говорят, когда желают оправдаться. Прежде всего перед самим собой. Но - увы! - это время так никогда и не наступит! Поверьте мне!

- Да, может, сейчас надо делать именно вот эти фотографии. Может, это важнее, чем писать картины. Их шлют на фронт. Им радуются и плачут. Я был там, видел. Пройдут годы, и другие люди захотят узнать, кто вынес все это на своих плечах.

- И вместо микеланджеловских гигантов, вместо атлантов, держащих на своих плечах тяжелое грозовое небо, увидят тонконогих джигитов? Однотипных джигитов с разными лицами? Бог с вами, будьте фотографом. Делайте фотографии. Будьте фотографом, но хорошим фотографом. Правдивым. Вы покажите им наше время! Не декорации с выдуманными лебедями, не джигитов с дырой вместо лица, а настоящую жизнь, с ее запахами, с небом и землей, вот это!..

Дверь распахивается, и седой старик, которого я видел в мой первый приход, делает широкий взмах рукой.

- А, молодой человек! Очень кстати! Пойдите и высуньте голову вон в ту дыру. А этот уважаемый гражданин запечатлеет вас на память потомкам.

Я недоверчиво усмехаюсь.

- Не хочет! - радуется старик. - А он не хочет! Ай да молодец! Не хочет, чтобы его представили джигитом с тонкими стройными ножками. Он не такой. В нем тоже есть что-то свое. Свое! Так как же нам быть? А вот вы подумайте, а я пойду.

- Подождите, ведь вы промокнете, - пытается удержать его фотограф.

- Нет, нет. Всего доброго!

И он выходит под дождь. Спина его ровная, как доска, руки вытянуты по швам, и лишь взмахом правой кисти он переставляет тонкую легкую трость с набалдашником из слоновой кости.

Юрка машет мне из-за спины фотографа, зовет к себе. Я здороваюсь с фотографом, но он не замечает меня. Ходит по ларьку, а половицы раздраженно скрипят под его ногами.

- А вот, - говорит фотограф и протягивает к двери руку, показывая кисть без двух пальцев, - вот это у Микеланджело было? Нет!.. Гении мерзли в мансардах, ели по разу в сутки. А я не гений! Обыкновенный человек. Из косточек и мяса, не какой-нибудь голубой призрак. И это мясо промерзало до костей, а косточки трещали на морозе. Попробуй-ка полежи хоть одну ночь в снегу. Какой гений это пробовал? Репин, Микеланджело? Нет таких! Никто из них не ползал по Синявинским болотам. А я ползал. И теперь лебедей хочу, горячих пампушек, щей со свининой, эскимо на палочке. Ну и что? Разве это стыдно? И зарабатываю на щи как могу.

Только теперь мы замечаем, что старик позабыл авоську с кастрюлями, в которых нес из столовой обед. Фотограф выглядывает на улицу, но старик уже успел уйти. Взяв авоську, подержав в нерешительности, ставит на место. Нервно прохаживается по ларьку. И наконец, не глядя, обращается к Юрке:

- Сходите, Юра, снесите ему.

Дом, в котором живет старик, большой, темный, чем-то напоминает комод. Над парадной торчит гипсовая львиная морда с оскаленной пастью. В парадной - камин. На широких лестничных площадках стоят беломраморные обнаженные атлеты с отбитыми носами. Пошаркав мокрыми ногами о пол возле громадной, как в соборе, двери, Юрка дергает ручку механического звонка, похожего на эфес впрессованной в стенку шпаги. Нам открывает сам старик.

- А-а, позабыл! - восклицает он, увидев авоську. - Вот спасибо! Ну заходите, заходите, молодые люди, - приглашает он нас.

- Да нет, мы пойдем.

- На улице настоящий ливень! Прошу! - Сумеречным длинным коридором он проводит нас в маленькую комнатку. Чуть ли не половину ее занимает письменный стол. На нем лежат игрушечные серебряные гантели. А возможно, и не игрушечные. Если этот старик выполняет гимнастические упражнения с гантелями, то вот именно с такими, серебряными, на которых выгравированы затейливые вензеля.

Дверь в соседнюю комнату приоткрыта, и там, на полу, грунтовкой к стене стоят несколько полотен. Одно на мольберте. Возле двери, на стене, висит незаконченная копия с картины Васнецова "Витязь на распутье". Изображен лишь воин на коне, остальная часть полотна даже не загрунтована.

- Присаживайтесь, - предлагает нам старик. - Сейчас, юноши, будем пить чай.

Он уходит на кухню. Мы садимся на кожаный диван, подобрав ноги так, чтобы с ботинок не очень натекло на пол. В приоткрытую дверь мне хорошо видно полотно на мольберте.

На нем изображены двое, мужчина и женщина. Они сидят, склонившись друг к другу, коснувшись лбами, оба в зимних пальто, она - в темном платке. За их спинами окно, забитое фанерой, в форточку выведена труба печки-времянки. Уцелело лишь одно-единственное заиндевевшее звенышко, перечеркнутое газетными полосками, будто перебинтованное наискосок. Перед ними обеденный стол в виде вытянутой трапеции, на нем - белая тарелка, словно круг мишени с двумя тоненькими линиями - ободками, а в центре этой тарелки-мишени, как ее черное ядро-"десятка", - крохотная, меньше спичечного коробка, корка черного хлеба.

И эти двое вроде бы не смотрят на корку, но, чувствуется, нацелены на нее. Каким-то ощутимым внутренним зрением они следят за ней и как бы говорят друг другу: "Она для тебя. Возьми ее". Это угадывается по тому, как лежит у него на плече ее увядшая, белая как мел рука, как бы поглаживающая, незаметно ласкающая его ослабевшими пальцами. А он левой рукой только поплотнее обхватил ее голову, - глаза закрыты, но он кожей лба ощущает все, что она хочет сказать.

В комнату возвращается старик, и я, чтобы он не заметил мой взгляд, прячусь за Юрку.

- Сейчас, сейчас, юноши, одну минуту. Сейчас все приготовим.

Он накрывает на стол, а я все поглядываю в соседнюю комнату. Я затылком чувствую присутствие там тех, двоих. Повернувшись, всякий раз будто втыкаюсь взглядом в эту черную точку посреди белой круглой мишени.

- Ну что же, молодые люди, скоро пойдете учиться? - спрашивает старик.

- Он работает, - указывает на меня Юрка.

- Где? - тотчас оживляется старик. - Ага, это очень интересно! А кем?

Он подробно расспрашивает меня, и по тем вопросам, которые он задает, я чувствую - ему действительно интересно. Внимательно он всматривается в мое лицо, будто что-то отыскивая в нем. Прищурится и задумается, кивнет головой, а сам думает в это время что-то свое.

- Послушайте, а ведь вы, пожалуй, рисуете? - неожиданно спрашивает он меня.

- Нет, - почему-то смутившись, тотчас вспыхнув, будто он открыл мою какую-то жуткую тайну, отвечаю я. И оттого, что сказал неправду и он догадывается, что я говорю неправду, краснею еще гуще.

- Пейте чай, - сделав вид, что ничего не заметил, обращается он к Юрке, стараясь таким образом помочь мне.

- Вообще-то я рисовал.

- Ага, вот видите. Я чувствую, в вас что-то есть.

Я пожимаю плечами, очень пораженный его прозорливостью, не догадываясь еще, что натренированным взглядом художника-профессионала и педагога он уловил усиленное внимание, с которым я присматриваюсь ко всему, что тем или иным образом связано с его работой.

В коридоре бряцает звонок. Извинившись перед нами, старик идет открывать. Возвращается он вместе с теткой, которую я однажды уже видел на рынке. Это та тетка, которая тогда заставила меня проткнуть дырку в банке со сгущенкой. И с ней та же самая большущая клетчатая провизионная сумка, похожая на живое существо. Лишь мельком глянув на нас, тетка, прищурясь, оценивающе осматривает комнату, а сумка, будто собака-ищейка, принявшая стойку, вроде бы тоже медленно обводит ее взором, издали принюхиваясь ко всему.

- Ну, что вы мне можете предложить? - спрашивает у старика тетка. Она отодвигает один из приставленных к стене холстов.

- Нет, это не продается, - останавливает ее старик. - А вам-то что нужно?

Она идет вдоль стен, как ходят мимо витрин антикварного магазина, в который в суете заскочил по ошибке, тогда как надо было зайти в булочную или в продуктовый. С надменной гримасой смотрит на все, но, впрочем, нет ли тут чего такого… И у сумки точно такое же выражение. Она бежит впереди тетки, словно тонким лисьим носиком тычась острым углом то в один, то в другой предмет, и, натянув туже постромки, тащит за собой тетку.

- Мне нужны краски, хорошие краски. - Старик поворачивается к нам. - Извините, пожалуйста, ребятки, - просит он сконфуженно.

- Нет, ничего, - отвечаем мы, также сконфузясь. - Дождь уже кончился… Мы в другой раз… Мы пойдем…

7

Утром у нас на участке двое почему-то не вышли на работу. Все возбуждены, взвинчены до предела. Ведь это значит - кто-то должен отсутствующих заменить. А и своей работы по горло. Но и не сделать нельзя. Срыв!

За выгородкой, ткнувшись лицом в угол, покрытый несколькими ватниками, лежит Иван Петрович. Вместо него распоряжается Клавка. Пытается перераспределить работу. Она орет так, что слышно с первого этажа, мечется между верстаков. Некого поставить к сверлильному станку.

- Некого! - вопит Клавка. - Как ни крути, а из трех пальцев только одну комбинацию можно сочинить. Во!

- Ладно, успокойся. - Из-за выгородки выходит Иван Петрович, направляется к станку.

- Куда ты? Тебя тут еще не хватало!

Но Жарков идет. Так ходят по льду, опасаясь, что он хрупнет и проломится, и надо поскорее проскочить опасный участок. С усилием залезает на высокую табуретку. Устанавливает сверло. Свет из жестяного кулька падает ему на руки, и я вижу, как они дрожат.

- Не разрешу, - говорит Клавка. - Хоть ты убей меня, не разрешу.

Он пригнулся, прищурясь, что-то высматривает, будто заглядывает в щелку прицела. Капельками пота забрызган весь его лоб.

Не знаю, что происходит со мной. Я подбегаю к ним:

- Давайте я.

- А ты сможешь? - спрашивает Клава.

- Смогу.

Мне еще никогда не приходилось сверлить, но я уверен, что получится. Это потом, позднее появится робость, а в тот момент я уверен, что справлюсь. Но главное, что поверил он.

- Пробуй.

- Да ты что, Петрович, он же запорет все!

- Давай.

Поначалу мне кажется, что я не попаду сверлом в накерненную отметку. До боли закусываю губу, а рука, сжимающая никелированный рычажок, мертва.

- Только не жми. Полегче, легко держи. И деталь не тяни на себя. Придерживай.

- Запорет как пить дать, - нервно дышит в затылок мне Клавка.

А я ни жив ни мертв. Вот теперь-то по-настоящему оробел. Чувствую, что кепка козырьком сползла на брови, но не решаюсь поправить.

И Жарков, и Клава, как и я, нацеленно смотрят на сверло. Оно мягко погружается в металл, вроде бы уменьшаясь в длине. Чешуйками лезет из-под него стружка, будто родничок бьет. Вот деталь чуть дернуло в сторону, она задрожала под рукой и успокоилась, это сверло вышло на ее противоположную сторону. И я, впервые выдохнув, будто вынырнув с большой глубины, поправляю кепку, поворачиваюсь к Ивану Петровичу.

Он тоже выдохнул. Похлопал меня по спине: "Спасибо" - и пошел за выгородку.

Я осматриваюсь и невольно улыбаюсь. Ай да я! И не верю себе.

Мне и радостно, аж дух захватывает, и все еще боязно немного, но и боязнь эта какая-то радостная, обжигающая, как на качелях, когда и страшно, но ведь знаешь, что все равно не слезешь, потому что именно этого - захватывающей, восторженной, счастливой робости - и хотел.

- Вот напортачь только, пойдешь под трибунал, - улыбаясь, показывает мне Клава кулачище. - Прохиндей!

Я работаю, а мысленно будто со стороны смотрю сам на себя. Я думаю, что все смотрят. А заметив, что Клава разговаривает с кем-нибудь, уверенно думаю, что она говорит именно обо мне. "Смотрите, это Вася Савельев. Вот, получилось!"

Время движется к обеду. Уже пронесли ведро с кипятком, перелили его в бачок. На улице простучали в рельс, это оповещают дворовых рабочих о начале обеденного перерыва.

Ко мне подходит Борька:

- Эй, ты, пчелка, отвлекись на минутку. Пошли обедать. Очнись, синьор!

И он щелчком пуляет в меня гайкой. Я отвертываюсь в сторону - хруп! - под рукой делается легко, и сразу заскребло, заскрежетало.

Не понимая еще, что произошло, вижу, что сверло стало коротким. Сломалось! И обломок остался в детали.

Борька быстро-быстро моргает. А лицо растерянное, жалкое.

- Ты что? - сползаю с табуретки. Борька проворно шмыгает за дверь.

Я выключаю мотор. Потом включаю, но в противоположную сторону, надеясь, что, может быть, остаток сверла зацепит обломок и он вывинтится. Но ничего не получается. Ковыряю в отверстии шилом, трясу деталь, стучу о станину. Все напрасно! Запорол!

Что ж теперь делать?.. Хорошо хоть, обеденный перерыв и никто не видит. После обеда за деталью прибежит Клавка. Ну шуму будет!..

Озираюсь и заталкиваю деталь в корзину, под стружку.

"Я поколочу этого Борьку! Он нарочно! Я изобью его!"

Выхожу на улицу. И вспоминаю, что у Муськи в цехе я видел точно такие же заготовки. Ну да, такие.

Минут через двадцать, засунув заготовку под пиджак и прикидывая, где бы достать тридцатку, которую теперь я буду должен одному из токарей, возвращаюсь в цех. У моего верстака, по-прежнему в шубе и даже шапке-ушанке, сидит Жарков. И только он заметил меня, глянул в мою сторону, я сразу понял: "Беда!" Он не зовет, но я робко подхожу к нему.

- Что же ты, Вася, так подвел меня?

- Как? - останавливаюсь, растерянный.

Из-за спины он достает испорченную заготовку, кладет передо мной.

- Твоя? - спрашивает.

- Моя.

Я не решаюсь поднять на него глаза. А он молчит. Лучше бы уж говорил!.. Пальцы его нервно комкают какую-то бумажку.

- Завтра объяснишь всем товарищам на бригадном собрании.

Назад Дальше