8
Утром я шел на завод, как, наверное, идут на пытку. Я еще не придумал, что буду говорить, как объясню свой поступок. Пожалуй, буду молчать. Пусть наказывают. Только уж сразу бы!..
И едва я вошел в цех, меня вызвали к начальнику. "Ну вот, и ему сообщили!.." В кабинете начальника сидело несколько человек. Среди них - Борька и Жарков.
Я робко поздоровался, но никто не ответил, лишь Жарков кивнул на ближний к дверям стул. Я присел.
- Вот и он сам, кстати, - сказал Жарков начальнику цеха, указав на меня. - Я все же настаиваю, чтобы его оставили.
- Не могу, - ответил начальник. Он даже не повернулся в мою сторону. Все присутствующие, кроме него и Жаркова, смотрели на меня. "Увольняют", - понял я.
- Надо оставить, - повторил Жарков. - Ведь вы знаете, в каком положении мой участок.
- Знать-то я знаю… Ну а что ты предложишь мне делать?
- Не знаю. Но оставить надо.
- Жарков, дорогой, ну не бери ты меня за горло, не бери! Сколько ты меня ни убеждай, ни уговаривай, ну не могу я, не могу! Ты и сам это прекрасно понимаешь. Нельзя город оставить без топлива, пойми! Если от нас требуют, чтобы мы сегодня же ехали…
- На лесозаготовку, - уловив мой недоуменный взгляд, успел шепнуть Борька.
Я не поверил. Не поверил неожиданно свалившейся на меня удаче. Что говорили дальше, я не слышал уже почти ничего.
Выйдя из кабинета, я чуть ли не танцевал и не пел от радости. Нас с Борькой отправляли на лесозаготовки. Значит, не будет собрания, ничего не будет. Сбежать, смотаться хоть на край света, а потом… Главное, что пронесло сейчас!
Но бывают же, говорят, счастливые дни, когда удачи следуют одна за другой, сплошным косяком. Наверное, именно таким был у меня сегодняшний день.
Только мы вошли в зал, в который нас направили на инструктаж, я увидел Муську.
- Как, и ты?! - восторженно воскликнул я. Узнав, что мы едем вместе, Муська тоже очень обрадовалась.
Но уж совсем я был поражен, когда проводивший инструктаж сообщил, что мы едем в Стругокрасненский район. Он назвал поселок, который находился всего в двадцати пяти километрах от той деревни, где три года прожил я. А что такое двадцать пять километров! Если выдастся свободное время, можно будет навестить тетю и Сашку, взглянуть на них, как они там. Это было везенье, фантастика какая-то.
…И вот мы сидим в кузове крытого брезентом грузовика. Борис и Муська в глубине, возле кабины, где поуютнее и потеплее, а я у заднего борта, чтобы видеть места, которые проезжаем. Края брезента громко хлопают, полощутся на ветру, захлестывают в кузов. И может быть, озябнув или от волнения, я весь дрожу.
Лесом едем. Из-за бортов стремительно выскакивает к дороге кустарник и останавливается, замерев.
Или поля потянутся, на них кое-где чернеют кучно стоящие высокие дубы - значит, в том месте была деревня. И действительно, поприсмотришься - и вдруг мелькнет покосившийся хворостяной забор, освер над колодцем, пробелеет мочило среди ивнячка.
В кузове все уже давно спят, только мне не спится. Тревожно на душе, взметнулась, взволновалась она. И чем дальше едем, тем все беспокойнее становится. Наши, стругокрасненские места. Вот уже и знакомые названия появились: Заболотье, Ямы, Самино. И нигде ни одной уцелевшей избы, ни одной крыши - черные пепелища. В этих деревнях не осталось ничего. У них была примерно такая же судьба, как и у той деревни, в которой жил я. Кажется, я начинаю ощущать запах гари. Вспоминается осень сорок третьего года, приказы коменданта нашего района (их вывешивали по деревням): выселить всех из здешних мест. А тех, кто сумеет остаться, уцелеть, считать бандитами и, независимо от возраста и пола, ребенок ли, дряхлый старик, женщина, - уничтожать. Таков приказ командующего охранными войсками генерала фон Бока.
Партизаны нам разъяснили, что это делается для того, чтобы перед нашими наступающими войсками оставить пустыню, тотально выжженную, безлюдную, голую, словно ладонь, землю. Землю смерти. И так до укрепленной линии "Пантера", которая проходила где-то значительно западнее, через Остров, Псков, на Себеж.
И запылали деревни. Приказ выполнялся строго.
И даже более чем строго. Жгли все: избы, сараи, баньки, стога сена, дрова, даже картофельную ботву.
В те дни, на свое горе, еще жива была моя дряхлая, девяностовосьмилетняя прабабушка Фетинья. Она жила в семи верстах от нас, в такой же маленькой, в несколько изб, деревеньке, с двумя своими престарелыми незамужними дочерьми. Каждое лето, когда я приезжал на каникулы, меня показывали ей. Лет десять назад холодной осенью прабабушку скрутил ревматизм, и с той поры она лежала не вставая. Ее кровать стояла в сумеречном углу за печью. Кровать была большой, широкий настил из толстых досок, а прабабушка на ней казалась очень маленькой. Может, она и в самом деле была такой. Она лежала всегда на спине под тоненьким одеяльцем, сухонькая, легонькая. Словно колышки, подпирали одеяльце навечно скрюченные ноги с острыми коленочками. Над ней висела веревочка, прикрепленная к потолку. Иногда прабабушка цеплялась за нее, чтобы чуть-чуть подтянуться и сдвинуться с места, а чаще молча, часами, шевелила веревочку, играла с ней.
Меня подводили к кровати, и бабушка говорила необычно громко:
- Мамушк, вот Васенька из Питера приехал, твой внучок, тебя навестить пришел.
- Чей же это? - разом оживлялась старенькая Фетинья, и лицо ее, собранное в узелок, чуть-чуть разглаживалось.
- Да это Сенин.
- А, Сенюшка. Какой большой-то стал, хороший, - тянула старуха ко мне крючок-руку, скребла по голове, тусклые глаза ее слезились. Она всегда называла меня по имени моего отца.
- В школе учится, в другой класс перешел.
- Ну-ну, молодец. Не вижу, на кого же похож-то он?
- Да в нашу родню, в савельевскую…
Когда стали выселять и поджигать деревню, старую Фетинью велели оставить в избе. Дочери пытались вынести ее на улицу, да не разрешили.
- Тогда хоть пристрелите. Пристрелите на месте. Как же живому-то человеку гореть! - на коленях ползали по избе, стукались лбами в пол, умоляли, упрашивали солдат-факельщиков старухи. Но те вытолкали их на улицу.
- Мамушка, родненькая наша, желанная, прощай! - цепляясь за дверные косяки раздробленными прикладами пальцами, кричали старухи. - Мамушка, война пришла, в Германию нас гонят. Прости!
- Бог простит. Меня-то, грешную, простите. Не плачьте, идите, - издали осеняла она их крестным знамением. До своей последней минуты в трезвой памяти была Фетинья.
Горела крыша, валил из сеней дым, и через выбитое окно было видно, как она ловит над собой веревочку, наверное, привстать хочется…
Да разве забудутся те дни? Самые трудные, самые страшные из всех, которые я пережил…
…Бежит, бежит дорога. Со всех сторон лес, кажется, что мы едем узким коридором. Мелькнуло что-то большое и белое, наверное, озеро.
Машина притормаживает, сворачивает на обочину и останавливается. Сразу делается тихо. Слышно, как хлюпают сапоги по грязи, кто-то подходит к кабине.
- Что там? - спрашивает шофер.
- Нельзя дальше, - глухо говорит подошедший.
- Почему?
Подошедший что-то объясняет.
- Да у меня путевка! - восклицает шофер.
- Поезжай вокруг.
- Если вокруг поеду, так у меня бензина не хватит. Шутка! Где его ночью достанешь?
- Нельзя. Предупреждаю.
- Ну и спасибо! Спасибо за предупреждение, рискнем.
Шофер хлопает дверцей, и машину начинает раскачивать на ухабах. Высунувшись из-под брезента, я вижу, что заметно посветлело. Моросит дождь. Кругом крутые холмы, поросшие темным хвойным лесом. Отъехав с полкилометра, шофер опять останавливает машину и, обойдя вокруг, заглядывает к нам в кузов.
- Ну как, живы, христиане?
- Кто там был?
- Шут его ведает, не поинтересовался. Говорят, на мосту трактор подорвало.
Теперь машина движется медленно, будто настороженно крадется, передними колесами прощупывая размокшую глинистую дорогу. Но вот опять остановилась и, притихнув, чего-то ждет. Слышно, как в близком ельнике шумит дождь. Ельник угрюм, густ и темен.
- Все. Вылезай, - после долгой паузы говорит шофер. - Дальше не пробиться. Сели. Тут недалеко теперь, километров семь, пешком дойдете.
Мы вылезаем из кузова. Пустынно. Лес какой-то колючий, верхушки, как пики. Река впереди. Белеют обломки рухнувшего моста. В воде лежит перевернувшийся трактор. В открытой дверце кабины плавает кепка, пошевеливаясь, медленно движется по кругу. Переходим реку, бредем по раскисшей дороге. Близкие ветки елок, как намоченные веники, чуть коснешься, брызгают в лицо.
- Кто бы его мог тут взорвать? - переговариваются идущие.
- Мало ли еще кто тут мог остаться. Вон, смотри, леса какие, на сотни километров. Неделю пойдешь, конца не будет.
- А может быть, партизаны в свое время минку подложили.
Становится по-настоящему светло. Дождь не прекращается. Он перестал сыпать над нами, но будто туманом застилаются дали, дождь ползет впереди. Лес то отодвигается, то снова сжимает дорогу. Изредка мы проходим выжженными деревнями, лишь кое-где сохранилась баня или сараюшка. Но нет, вон уже начали строить, белеют первые венцы нового сруба. И на соседнем пепелище лежат приготовленные бревна. Рождается заново деревня, начинает жить.
На выходе из одной деревни нам встречается мальчонка лет семи, очень похожий на тетиного Сашку, давно не стриженный, в рваных штанах.
Он ведет козу, уцепясь за конец длинной веревки, привязанной к козьим рогам. Коза намного сильнее мальчонки. Она блеет и панически шарахается в сторону, сваливая мальчонку. Он долго тащится по мокрой траве, затем как-то умудряется вскочить на ноги, перекинуть веревку через плечо и остановить козу. Но она, проклятая, бросается в другую сторону и опять валит мальца.
Заметив нас, коза замирает настороженно, вся напружинясь. Хвост вздернут, как поплавок. Мальчонка смотрит хмуро, из-под бровей.
- Мальчик, как называется ваша деревня? - Он гулко сопит, еще суровее нахмурясь. - Давай мы тебе поможем свести козочку, - предлагает Муська. Но он раздраженно рвет веревку из рук. - А тебя как зовут?
- Да он глухонемой, - наконец догадывается кто-то. - Мальчик, ты слышишь, нет?.. Нет.
Мальчишка стоит, не шелохнется, набычась, только переводит глаза с одного на другого. А когда мы отходим, деловито, резко дергает веревку и кричит на козу глухим, простуженным басом:
- Но, балуй, фашистка! - И уже во все горло кричит: - Мамка! К тебе командированные иду-уть!
За ветлами пашет женщина. В плуг впряжена корова. Дойдя до конца борозды возле дороги, женщина вываливает плуг, поджидает нас, уголками упавшего на плечи платка вытирая лицо. Одергивает подол заткнутой за пояс юбки и смущенно придерживает на груди рваную кофтенку. От коровы валит пар. Она дышит тяжело, высоко вздымая боками, шершавым языком облизывает ноздри, из-под наших ног жадно хватает траву.
Женщину расспрашивают, далеко ли до конторы леспромхоза, и она сообщает, что теперь близко, в поселке.
- А до Красных Струг далеко? - интересуюсь я.
- Да верст тридцать.
- Леса у вас здесь знатные, - говорит кто-то из наших. - Наверное, грибов много, клюквы?
- Чего-чего, а клюквы хватает, - отвечает женщина, глядя в сторону леса. - У Струг места повыше, а тут - болото. Проница бездонная. По одному да без топора и не ходим, чтобы в случае чего ветку высечь да кинуть, если кто врюхается.
Я и раньше был понаслышан про эти болота. Там, где жил я, тоже были леса и болота, но таких больших и гибельных не было.
Женщина поправляет на корове тряпичный, специально сшитый хомут.
- Пошла, Пестроня. Но…
Корова, услышав окрик, еще торопливее начинает хватать траву, боком входит в борозду, а сама все тянется, тянется в сторону.
В поселке, куда мы приходим, уцелело несколько кирпичных амбаров. В одном из них контора. Вокруг нагромождены штабеля дров. В конторе нас принимает давно не бритый однорукий инвалид. Он сидит, сдвинув на затылок флотскую фуражку.
- Только-то? - спрашивает, осмотрев прибывших. - Не жирно. Кто старшой? Давай документ. Сначала всех в журнал зарисую, а потом будем работу назначать.
Предварительно приладив фуражку таким образом, чтобы околыш касался ребрышка правого уха, берет карандаш и начинает "рисовать", пригнув голову к плечу и шевеля губами.
- А что, батя, бандиты вас не тревожат?
- Это какие же бандиты?
- Что в лесах попрятались.
- Не знаю, кто попрятался. У нас насчет этого тихо. Елка зеленая! Сбил!.. Ты ж меня сбил! Мать честная, не туда зарисовал! Ну что ты сидишь, балаболишь тут - бандиты, бандиты! Теперь придется заново рисовать… Не будешь болтать?
- Нет.
- Ну смотри!
И он "рисует", высунув кончик языка и повторяя им все движения карандаша. В конторе молчат некоторое время, а затем начинают перешептываться:
- Зверюшки, наверное, есть. Должны водиться, Может, и мишки есть.
- А вот вчера один тут к ручью вышел, - не выдерживает инвалид.
- Кто?
- Потапыч. Щенок у меня маленький есть, Шарик, так ко мне под ноги камушком и бросился, гляжу, эта… Елка зеленая, опять ты меня сбил! Ну что ты молотишь без дела? И голос у тебя въедливый. Садись, сам рисуй!.. Будешь еще болтать? Не будешь? Вот теперь исправляй сиди!
"Зарисовав" наконец, инвалид распределяет работу. Нас с Борькой назначают на обрубку сучьев.
- Еще бы одного человека надо, подюжее, - говорит он, доскребывая затылок.
- Давайте я пойду, - вырывается вперед Муська.
Инвалид недоверчиво покосился на нее, сплюнул и отвернулся.
- А что?! - обиделась Муська. - Да я могу!.. Честное слово, могу! Что вы понимаете? Если я тоненькая, так это конституция такая, а я сильная. Где у вас гиря двухпудовая, дайте сюда, поиграю!
- Эка, сухая лытка! - усмехается и качает головой инвалид. - Ну уж если так, ладно, иди.
9
Обрубка, казалось бы, простое и легкое дело. Тюкай себе топориком, отдохнул - опять стучи. Так думал и я, и, честно говоря, радовался предстоящей вольготной жизни.
До делянки вел нас сам инвалид. Сначала мы долго шли дорогой, которая называлась так, наверное, лишь потому, что кто-то здесь однажды проехал на телеге. На сырой земле кое-где были видны узкие прорези, проделанные колесами, да белели ободранные корни деревьев. Затем свернули в лес.
- Так поближе будет, - сказал инвалид. - Дорога крюкает, а мы срежем кусок.
Мы шли через низкие пригорки, которые один от другого отделяли обширные омшары. Лес здесь был однообразный, на пригорках высоченные хмурые сосны с темной, почти черной хвоей, на омшарах - чахлая измятая ветрами березка. Пригорки казались островами. И даже берега у них были, как у островов: шагнешь с твердо утрамбованной земли и по колени проваливаешься в сырой мох. Оглянешься: стволы сосен стоят рядами, как крепостной тын.
Только часа через полтора мы выбрались к делянке. Деревья здесь были свалены кем-то еще до нас, хвоя уже успела поблекнуть.
- Ну вот, вы тут оставайтесь, а я за вами к вечеру приду, - велел нашей троице инвалид. Выдал нам задание - урок, как назвал он, и увел остальных. Вероятно, они отошли далеко, потому что потом весь день не было слышно ни стука топоров, ни голоса.
Мы тотчас принялись за дело. И скоро я понял, что такое обрубка.
При падении тяжелое дерево обломками сучьев, как штыками, вспарывает моховой покров, они глубоко вонзаются в землю. После того как обрубил ветки с верхней стороны, ствол нужно перевернуть. Но попробуй выдерни из земли эту рогульку! А если умудришься срубить хоть один нижний сук, то остальные только крепче вцепятся в землю. Надо подводить под ствол жерди, приподнимать его, валить…
Я ужасно устал. И когда Муська разрешила передохнуть, бросил в мох топор, разогнулся с трудом - болела поясница - и только теперь с удивлением увидел, как мало мы еще сделали, как много надо делать!
Я сел на пень, вокруг него все было забрызгано опилками. От них пахло скипидаром. Моя перевернутая кепка лежала рядом, из нее валил пар.
Борька ушел на отдаленную прогалину, и я видел, как он там ползал по кочкам, собирал клюкву. Передохнув чуток, я побрел к нему. Клюква была еще совсем зеленая, твердая, хрустела на зубах. Скоро я набил оскомину. Да такую, что мне стало казаться, будто во рту у меня все обожжено и кожа висит обрывками, как шелуха на молодом картофеле.
За кустами застучал топор. Мы с Борькой переглянулись, прислушались и сделали вид, что ничего не услышали. А топор все стучал и стучал. Будто этим самым Муська напоминала нам, что пора возвращаться. И Борька разозлился:
- Психопатка! Что ей там не сидится! Не дает на минутку отойти.
- Надо возвращаться.
- Шагай, а я не пойду.
Но он побрел за мной, демонстративно поотстав немного.
- Что мы, рабы, что ли! Это только рабов привязывали к галерам и заставляли весь день работать. Имеем право и отдохнуть.
Он сел на пень, закинув нога за ногу, сцепив на коленях руки. Шевелил носком ботинка, поигрывал им. Смотрел в сторону и будто все чего-то ждал. Потом раздраженно вскочил, схватил свой топор, бросился к дереву.
- Психи вы оба! Связался я с вами, дурак, надо было с остальными идти!.. И-ах, ах!
- Ладно, будет тебе выкобениваться. Пофокусничал, и хватит. Мы уже посмотрели, а больше зрителей нет. Зря запал пропадает, - спокойно сказала Муська.
Борька, надувшись, ушел в сторону и до вечера работал там один.
К вечеру инвалид, как и обещал, зашел за нами. Сначала собрал всех остальных работающих, а потом прихватил и нас.
Вот когда нам понадобился короткий путь! Все шли молча, хмурые, усталые, и каждый думал: скорей бы на место, скорей…
Ночевали мы в одном из кирпичных сараев на прошлогодней соломе. Она слежалась, подгнила снизу, от земли, была сырой, липкой, как навоз. Мы сгребли сверху что было посуше и, улегшись вповалку, прижались друг к другу. Я поднял воротник пиджака, нахлобучил на глаза кепку, но никак не мог согреться и уснуть. Что-то тревожило меня. Тогда я осторожно поднялся и вышел из сарая. Сел на бревно возле его стены. Было уже совсем темно. Сизой мглой залило низок. Но заря еще не угасла, она алела над зубчатой кромкой леса, как отсвет далекого большого пожара. Того пожара. И где-то там, в той стороне, находилась наша деревня, и еще сохранилась "яма" в лесу, в которой еще совсем недавно мне довелось жить…