Немец, что был поближе, крикнув напарнику: "Hier", наклонился, пытаясь разглядеть что-то там внизу. И тут с земли поднялся Муталиб, рука его метнулась, вопль боли и ужаса вырвался из глотки немца и оборвался на самой высокой ноте…
Саша ударил из автомата по второму немцу, короткая, неестественно белая струя рванулась к нему, опрокинула и погасла в нем, так похожем на неподвижную мишень училищного стрельбища…
И все смолкло. В тишине стало слышно, как где-то неподалеку в тумане журчит талая струйка, стекая в большую воду рва или кювета.
Держа на весу автомат, Саша поднялся.
Их было около сотни - измученных голодом и ранами, униженных пинками и окриками конвоиров. Одни оцепенели от ужаса перед грядущим, оглушенные пустотой неведения; других терзала тоскливо метавшаяся мысль о невозможности исправить некую ошибку - свою или чужую, - которая так горько и бесславно определила их судьбу. И страшнее всего было собственное бессилие, когда вроде и жив и руки, пахнущие ружейным маслом и пороховым отгаром, еще в силах стрелять, бить, колоть, и глаз твой еще зло и жестко по-прицельному щурится, и право все это делать есть, да вот не сделаешь: ты пленник…
Кончался ноябрь. Но ни дня недели, ни числа Белов вспомнить не мог, да и не старался - не имело значения… Не все ли равно в плену - понедельник или пятница. До дурноты болела голова, будто изнутри ее распирало горячим воздухом. Он постепенно вспомнил, что произошло, как контузило, как навалилось забытье и как очнулся: кто-то бил тупым в бок. Разлепив с трудом веки, он разглядел коротышку немца, ширявшего сапогом под ребра, рядом стоял еще один. Они подняли Белова и погнали. Его качало и мутило, но, сглатывая слюну, он старался удержаться на ногах…
Шел дождь, торопливый, холодный, вперемешку со снегом. Ветер рвал на закоченевших людях ободрав- щуюся одежду, застегнутую вялыми пальцами на какую-нибудь последнюю, поникшую на истончившейся ниточке пуговку, которую боязно было потерять, или на чудом не обломившийся последний крючок.
Все, что произошло с Беловым - быстрое и страшное, теперь медленно и протяжно проступало в воспоминаниях, словно длилось годы, за которыми вроде и не было ничего иного. О чем бы он ни старался думать, пытаясь приблизиться, пробиться к прошлому, в котором оставалась вся его довоенная жизнь, что бы ни вспоминал, его, как пружиной, отбрасывало к той от- счетной черте, с которой и началась его новая жизнь. Жизнь человека, идущего под конвоем. И как бы мысль его ни петляла, нанизывая всякие слова, одно звучало громче и чаще иных - бежать! Бежать, пока линия фронта близка и еще не отощал до бессилия, пока конвой - обыкновенные солдаты из армейской части.
Загустевали короткие ноябрьские сумерки. Хлюпало под ногами, подошвы скользили, иссиня-черные тучи жались все ниже к земле, их рвало ветром, он подгонял людей плетьми дождя.
Фельдфебель то шел спереди, то останавливался, пропуская колонну, всякий раз при этом оказывался почему-то возле Белова, злобно зыркал из-под каски, нависавшей над бровями.
"Что-то дался я ему… Заприметил, битюг", - думал Белов, понуро глядя на дорогу, стараясь не встречаться с фельдфебелем взглядом.
Положив большие руки на автомат, висевший на широкой бычьей шее со вздувшейся жилой, тот щерил зубы, шел какое-то время рядом, потом уходил вперед.
Тусклый цвет оксидированной автоматной стали гипнотизировал Белова, в памяти держался каждый округлый или геометрически ровный изгиб затвора, казенника, высокого намушника и магазина, набитого золотыми желудями с серыми тупыми рыльцами. Ни о чем и никогда, наверное, не мечтал Белов так, как сейчас об оружии, - ощутить бы кожей ладони мокрую от дождя и остуженную гладь, шевельнуть пальцами, поверить в его надежность, чтоб доверить ему и надежды и жизнь…
Стало совсем темно, когда подошли к железнодорожному переезду, потянулись через него, как вдруг за плавным поворотом колеи послышался слитный ход колес, далеко отдававшийся дрожью в рельсах и шпалах, ударил долгий сиплый гудок паровоза, с быстрым грохотом надвинулась его громада, впереди, где фары, засветились две синие щели.
"Вот оно!" - понял Белов.
Засуетились, закричали конвоиры. Но товарняк уже гремел через переезд, разделив колонну. Несколько человек бросилось за обочину, в поле, по ним сыпанули из автоматов. И тогда, пригнувшись, Белов рванулся через кювет в противоположную сторону, сразу же ощутив, как размоченный чернозем липко прихватил сапоги.
Он бежал, ловя ртом воздух, задыхаясь, не оглядываясь, боясь потерять секунду, а грохот мчавшегося эшелона ударял в спину, заглушал все звуки. Когда уже едва различимым стал стихавший за дугой насыпи стук колес, Белов повернул на северо-восток…
Бежать он больше не мог, пот горячо обливал лицо и шею, дыхание сбивалось, ноги слабели, превозмогая тяжесть налипших на сапоги пудовых комьев грязи, а глаза суетливо искали какого-нибудь укрытия, но в темноте поле казалось пустым, открытым и совершенно гладким…
Убежище Белов нашел, когда вышел к оврагу: над ним, обвалившись с одной стороны, стояла скирда старой посеревшей соломы. Разгреб ее, колкую, спрессованную временем и дождями, вырыл глубокую нору, прикрыл, замаскировал вход и, поджав колени, улегся. Пахло прелью, пылью и летним полем. Он закрыл глаза, вслушиваясь в эти запахи, в отливавшую от ног усталость, в свои спутанные невеселые мысли и, незаметно отстраняясь от всего, стал засыпать, так и не убрав соломинку, щекотавшую ухо…
Очнулся перед рассветом, когда из оврага потянулись серые ватные пряди тумана. Неохотно оставив тепло норы, он осторожно выбрался на волю, огляделся и, судорожно поеживаясь в зябком предзорье раздольного поля, спустился в овраг, пересекавший с юга на север этот давно непаханный клин. Он шел по нему, разогреваясь в ходьбе, припоминал, в какой стороне начинаются леса, и прикидывал, как безопасней и ближе подойти к ним.
Постепенно овраг мелел, полого поднимался и вскоре вывел Белова к другому полю, застеленному подвижным, как над рекой, туманом. Здесь и увидел Белов в свете давно зародившегося дня три тусклых пятна, будто снопы развалившейся копешки… приблизился и понял: мертвецы…
Двое - рядом. Третий чуть в стороне. Один в форме нашего солдата. Смерть уложила его навзничь, запрокинув узкое смуглое лицо с крутым тонким носом. Под затылком, уже не растекаясь, стыла лужица крови. Левая рука подвернулась, ушла под спину, правая же выметнута вперед, сжата в кулак, и на стянутой холодом коже, сквозь которую проступают белые косточки суставов, - татуировка: всадник в бурке и в папахе на фоне горы, а под ним фамилия - "Алиев".
У ног его в странной позе, выгнув спину и уткнувшись головой в землю, осел немец. Поддев ногой, Белов перевернул труп. В подвздошье торчал всаженный по самую рукоять штык-тесак.
Третий валялся, широко разбросав руки, каска слетела с головы, шинель распахнута, на мышином кителе, воронено поблескивая, покоится Железный крест. Склонившись, Белов отпрянул: лица у немца не было - кровавая маска из мяса и костей. Видно, вся очередь пришлась в лицо.
Ни оружия, ни вещей возле убитых не оказалось. Обыскав нашего солдата, Белов не нашел ни бумаг, ни документов, лишь в кармане шинели - половинку сухаря и большой махорочный окурок. Белов жадно смотрел на сухарь, чувствуя, как рот наполняется слюной, кисловатым ржаным вкусом, будто сухарь уже во рту и разжеван. Не глядя на мертвецов, он затолкал сухарь в карман шинели, еще с минуту потоптался и, сожалея, что не от чего прикурить найденный окурок, двинулся дальше…
На все, что произошло и длилось, казалось, неимоверно долго, на самом деле жизнь потратила всего несколько минут.
Саша Ивицкий опустился возле мертвого Муталиба, снял ушанку, ветром приподняло слипшиеся от пота соломенные волосы. Еще раз, как бы проверяя, осторожно глянул он в лицо друга и словно очнулся, до конца поняв, что ничего измениться не может - Муталиб убит. Мучительно ударила вдруг мысль, что и похоронить-то здесь негде его, некуда унести с этого поля, чтобы укрыть от чужих глаз, от дождя и снега, от равнодушного неба…
Только сейчас Саша увидел, что рация разбита, зияют пулевые дыры, остро вспучены края вспоротого металла. И кольнуло сожаление: заметь он это раньше, сразу, как только почувствовал удар за спиной, не пришлось бы столько тащить бесполезный уже груз, и Муталиб, освободившись от тяжеленного ящика с питанием, мог бы бежать быстрее и, наверное, сумел бы увернуться от роковой пули… Саше хотелось обвинить себя хоть в чем-то, в несообразительности, что ли, хоть кроху вины отобрать у смерти и переложить на себя, - смерть-то ни перед кем не отчитывается… Хотелось хоть так свое личное невезение приблизить, слить с тем огромным и страшным, что произошло с Муталибом…
Осторожно прикасаясь к телу друга, Саша собрал немногие вещи Муталиба, переложил из его вещмешка в свой автоматные диски и "лимонки", утопил в ирригационной канаве рацию, ящик с питанием, вещмешок с запасными БАСами, немецкие автоматы и, мысленно еще раз попрощавшись с Муталибом, пошел прочь…
Два-три раза он суеверно оглянулся в нелепой надежде: "а вдруг…", но чуда не произошло - мертвый Муталиб Алиев лежал на своем месте, издали уже почти неразличимый.
Саша шел, бесконечно возвращаясь памятью к случившемуся с ним, отыскивал ошибки, в которых винил себя, и мысленно устранял их, придумывал новые ситуации, в которых исход дела виделся счастливым. И такую печаль нес он в себе, такая неразделенная беда шагала с ним рядом, что, когда увидел впереди лес, подумал с надеждой, как некогда в детстве после чего-нибудь обидного и несправедливого, теперь уже все должно быть благополучно, иначе просто нельзя, невозможно…
Лес был темен. Мокрые деревья, мокрые кусты, под замшелыми бугорками пористый снег, оседала под сапогами мякоть сопревших листьев. И тишина. Лишь редкий царапающий звук цепляющихся друг за друга голых, ревматически изломанных ветвей.
Саша уходил в глубь леса, в надежную сомкнутость деревьев.
Он не был новичком на войне, и тем не менее ежедневные испытания, которыми она проверяла его человеческие возможности, порой гнули так, что силы, казалось, истрачены до конца. И все же чем-то они всегда пополнялись из неведомых запасов, бывших в нем самом, но о существовании которых он как бы и не знал. Шел ему двадцатый год, и после школы война вдруг стала единственной его наставницей на все случаи жизни.
Саша был рад, когда весной сорок второго с командой других мальчишек в обносившихся костюмчиках, с рюкзачками, сшитыми наспех мамами из плотных наперников или старой мешковины, он прибыл в военное училище связи. Веселый и общительный, он сразу, еще будучи в карантине, нашел друзей, позже любил ходить патрулем в гарнизонный наряд, когда можно было покрасоваться перед городскими девчонками курсантской выправкой и щегольской по тем временам курсантской формой. Учили их основательно, почти по программе мирных дней, а не так скоропалительно, как в пехотном или танковом, находившихся в этом же городе. Однако доучиться не пришлось: их роту внезапно отправили на Урал, на краткосрочные радиокурсы. Саша сперва огорчился, но затем успокоился, полагая, что уж после этих курсов непременно попадет в разведывательно-диверсионную часть: не зря же их, хорошо подготовленных в училище, перебросили вдруг еще и на специальные радио курсы, где он и другие ребята могли бы сами кое-что уже преподавать тем, кто прибыл сюда на недолгий срок прямо после призыва.
С этой будоражившей надеждой он и прибыл на фронт, но был удручен, обижен и даже растерян, когда оказался в отдельном артиллерийском полку тяжелых гаубиц. Работать здесь приходилось только микрофоном - повторять и передавать артиллерийские команды, в смысле которых он поначалу совершенно не разбирался, а кроме того, страдало и самолюбие радиста высокого класса, принимавшего на слух и передававшего ключом в минуту до двадцати двух групп смешанного текста. Но война заставляет забывать и не такие обиды. Вскоре он стал комсоргом дивизиона. А как человек легкого и уживчивого нрава, Саша утешался тем, что, будучи радистом взвода управления, мог выбрать время и надеть наушники. Изредка, прикрыв глаза, слушал он трескотню чужой морзянки или же сам брался за ключ и лихо выстукивал воображаемому адресату радиограммы, предварительно, конечно, отключив передатчик.
Сейчас, осторожно пробираясь лесом, он вспоминал все свои прежние невезения, ребячески смешные и пустые теперь, когда далеко-далеко за спиной на мокром поле остался лежать мертвый Муталиб, а сам он, Саша, одиноко, ловя каждый звук, бредет в неизвестность…
В один и тот же лес они вступили с интервалом в час: сперва Саша, затем - Белов, вошли, не ведая о существовании друг друга.
Белов сразу обзавелся оружием: выломал увесистую сырую палку. Часто озираясь, он недоверчиво продвигался вперед, придерживая шаг там, где кусты были погуще, а деревья теснее жались друг к другу. Лес не внушал ему доверия, как место, где укрытия ищет не только дичь, но и охотник. И это чувство все время толкало Белова к полянкам и прорубкам, тут глазу его, привыкшему далеко и зорко видеть в открытой степи, было легче просматривать даль, нежели предугадать, почувствовать опасность в таинственной путанице кустов, за которыми темнели деревья, а дальше - опять непроглядные кусты и снова - сомкнутые стволы, хотя он и понимал, что именно густой лес и есть самое надежное место.
Нестерпимо донимал голод. Тощий вещмешок был пуст. Пошарив поначалу по кустам палкой, а затем разбирая упругие стебли пальцами, Белов неумело попытался отыскать ягоду. Не сразу, но все же нашел несколько сморщенных черничин, затем еще; в ежевичных зарослях повезло больше - набрел на щедрую делянку, давно обмежеванную под вырубку, где на веточках омертвело синели мелкие усохшие комочки. Он быстро обобрал все, что мог, присев на корточки, не побрезговал и осенним оброном, еще не сгнившим, мокнущим на палых, почерневших листьях.
Тревога, мысль об уходящем времени в конце концов согнала его с места, и Белов двинулся дальше, наверстывая потерянные минуты. Постепенно привыкая к тишине и шорохам леса, он думал теперь лишь о том, как бы не заблудиться, - лес уже обжимало первое дыхание сумерек короткого дня, а ночлега себе Белов еще не придумал…
На просеку он вышел внезапно, будто кто вытолкнул - так неожиданно она возникла, пробив лесной массив и распахнуто уходя в его глубину.
Хоронясь за кустами, Белов пошел вдоль просеки, обрадованно замечая, что она постепенно поворачивает на северо-восток. Теперь он не боялся, что заблудится: узорно выделялись в колеях недавние следы колес.
Так и шагал он, приободрившись, не замечая ни верст, ни времени, пока темнота не выела последнее сумеречное свечение угасающего дня, долго стоявшее меж черными ветвями…
В овражке Белов нагреб листьев, собрал, шаря впотьмах, ветвей, что посуше, и присел передохнуть. И сразу же голод, усталость и слабость закачали его. Прикрыв глаза, он повалился на бок, чувствуя, как сон мягко пеленает, уносит подальше от забот долгого, трудного дня. Проспал он два или три часа и снова вернулся к просеке, которая пугала его и вместе с тем манила.
Слабый утренний свет уже отделял кусты от деревьев, а ствол от ствола. Развязав лямки вещмешка, Саша подсчитал запасы провизии: зная, что путь к фронту предстоит нелегкий и неблизкий, он наказал себе есть два раза в сутки: утром и перед сном - не любил ложиться спать голодным.
Оставалось у него две килограммовые банки тушенки, кусок зажелтевшего старого сала в тряпице, десяток сухарей, два больших куска рафинада, шесть брикетов пшенного концентрата, немного спирта во фляге. При этом подсчете мысли Саши невольно все делили надвое, и все делилось, было четным - вторая половина принадлежала Муталибу. И право на эту половину смущало Сашу; ему казалось, будто он отбирает ее у спящего, который вот-вот пробудится и спросит о своей доле.
Экономно поев, определившись по карте и перекинув автомат через плечо стволом вниз, Саша двинулся в путь.
Ветер шумел в верхушках деревьев. Иногда из сине-черных туч начинал падать снег, зима будто брала разгон.
Просека привела Белова к поляне, он постоял за кустами, что-то прикидывая, подозрительно оглядел поляну и все же решил обогнуть ее лесом, но едва отошел, как наткнулся на старый почерневший улей. С трудом отворотив для удобства лицевую доску, скрипнувшую гвоздями, Белов пошарил рукой внутри и на- щупал кусок обломанной соты. Он вытащил ее, заглянув в улей, но, кроме нескольких высохших пчелиных телец, ничего не обнаружил.
Соты были запечатаны, пахуче дышал темный воск. Белов разламывал его зубами, высасывая душистые капельки меда. Покончил он с этим быстро, на ходу. И пока огибал поляну, на которой прежде, видать, была пасека; все надеялся найти еще ульи, однако тот, первый, был и последним…
И снова он шел вдоль просеки, уже по другой стороне поляны, облизывая липкие от меда губы. Все острее и беспощадней, о чем бы ни думал, свербила мысль о еде; сосредоточивала на себе, будоражила воспоминания, связанные с нею. "Сколько же я еще смогу?" - думал Белов, вслушиваясь в себя, чувствуя, как во впалом животе холодно перекатывается голодная боль…
Машину он увидел на самом повороте просеки. От неожиданности остолбенел, судорожно, сухим горлом вдохнул сразу загустевший воздух. Машина была наша - "эмка". Замерев за кустами, Белов ждал, как показалось ему, очень долго, но никто не появлялся. Разглядывая машину из своего укрытия, он заметил, что скаты осели до дисков, из-под передних колес вытянулась темная лужа масла, и, уверившись, что машина брошена, пошел к ней. Спущенными были все четыре ската. Видимо, перед уходом люди просто расстреляли их; на крыльях виднелись пулевые отверстия; очередью изрешетило радиатор; ухитрились как- то пробить и картер. Белов заглянул внутрь. На заднем сиденье валялась кожаная куртка, карманы ее оказались пусты, на подкладке под внутренним карманом - бурое пятно засохшей крови.
Белов снял подушку сиденья, под которой обычно шоферы держат свое, особое хозяйство, и взгляд его обрадованно заметался - так много тут было всякого добра: брезентовый чехол с инструментом, банка с солидолом, пакля, банка с гайками и шайбами, аккуратно сложенный танкистский комбинезон, офицерская полевая сумка, не из кирзы, а еще довоенная - из толстой, как ее называли, "спиртовой" кожи, что так хороша на подметки, выскобленный до блеска плоский немецкий котелок с крышкой, тугой сверток в белой тряпке. Белов, торопясь, стал разворачивать его, почему-то решив, что в нем-то и есть съестное. В свертке же лежал по-складски густо смазанный здоровенный маузер, но коробка магазина была пуста, патронник - тоже. В полевой сумке он нашел облезшее зеркальце, опасную бритву, помазок, кусок мыла, а в тугих гнездах торчало два обломанных карандаша. Зато в нижнем, надколенном кармане комбинезона обнаружился начатый брикет пшенного концентрата.
Воду Белов заметил метрах в ста от машины в бочажине, у которой, журча, змеился тоненький и короткий родниковый ручеек. Набрав сушняка, Белов сложил его крест-накрест неплотной кучкой, среди инструментов отыскались напильник и старый перочинный ножик с двумя лезвиями, одно, правда, оказалось сломанным у основания. Намотав на длинную ветку паклю, он опустил ее в горловину бака и, вытащив уже пропитанную бензином, сунул в сушняк.