- Полковая линия работает! Можно говорить! Алло, алло! - Чумазый, вихрастый телефонист крутил ручку аппарата, тряс трубку, продувал: - Алло, алло! Замолчала, стерва! Неужели вдругорядь провод перебило, товарищ капитан?
- Ну-ну, - сказал Наймушин и потер виски,
* * *
В вечернем мозглом мраке, под дождем, оскальзываясь, прихрамывая, Наймушин отыскал наконец командный пункт Шарлапова, остановился перед землянкой, Папашенко сказал:
- Ни пуха ни пера, товарищ комбат.
- Спасибо.
- Ой, что вы! Надобно ругнуться: к черту!
- К черту, - сказал Наймушин и вошел в землянку. Папашенко остался у входа, с часовым, под елью, поглядывая на дверь, сквозь которую цедился свет.
В щели дуло, и Шарлапов ежился, поглубже уходил в накинутую на плечи шинель, прихлебывал горячий чай.
- Садись, - сказал он Наймушину.
Тот проковылял к табуретке, присел, отставив ногу.
- Что с ногой? Ранена?
- Царапина, товарищ подполковник. Пройдет.
- До свадьбы заживет, так, что ли? Ты же не женат?
- Не женат, - сказал Наймушин, поднимая на Шарлапова глаза. Когда дали связь, Шарлапов кричал на него - трубка дребезжала от крика. Распекал, сулил трибунал, а сейчас говорит тихо, вежливо и не о том, ради чего явился Наймушин.
- Чаю желаешь? - спросил Шарлапов.
- Не беспокойтесь, товарищ подполковник.
- А может, водки? Угощу! - сказал Шарлапов зазвеневшим вибрирующим голосом, задышал одышливо, передернул мясистым носом. - Скажи, Наймушин, откровенно скажи: ты был пьян… сегодня в бою?
- Я пил ром, но не в этом дело. Выслушайте меня.
- Говори.
- Я совершил тяжелую, непоправимую ошибку…
- Или преступление?
- Или преступление. Называйте как угодно. И понял это я до вашего разноса по телефону, понял, когда на моих глазах танки стали давить отступавших бойцов. На мне - их кровь, их гибель. Мне нет оправдания, и я готов к любой каре.
- К любой?
- Да, товарищ подполковник.
Шарлапов помешал ложечкой в стакане, отпил, задвигал носом. Похвально - Наймушин не выкручивается. Осознал, что натворил. Перекорежило его основательно: глаза ввалились, щеки ввалились, голос потухший. Верх фуражки пробит пулей, телогрейка изорвана, вата торчит клочьями - в штыковую ходил, танки подрывал, личное геройство проявлял. Лучше бы не было повода для этого геройства, не было бы этой авантюры с городком. Самонадеянный, честолюбивый мальчишка.
- И я буду с тобой откровенен, Наймушин. Я не в состоянии предопределить твою судьбу, ее решит комдив, но мое мнение: тебя надо судить.
- Я готов ко всему.
- Ну, коли ко всему, то ответь на вопрос: что тебя толкнуло на эту внезапную авантюру?
- Внезапную? Да нет, мне давно хотелось отличиться…
- Отличился.
- Я считал себя обойденным наградами. Приятно было, когда говорят о тебе, хвалят…
- Тщеславие точило?
- Рано или поздно я бы что-нибудь подобное сотворил…
- Я бы не поверил, если б ты не выворачивался сейчас наизнанку.
- А что же мне скрывать?
- Плохо я тебя знал, Наймушин.
- Я сам себя плохо знал, товарищ подполковник.
- Свихнулся ты, Наймушин.
- Свихнулся.
- Ну ладно, - сказал Шарлапов. - Утром поедешь к комдиву, объяснишься. Тебе известно, что у него убит брат?
- Известно.
- Известно, - повторил Шарлапов. - Ну, коли известно… А чаю испей, не отказывайся.
Он налил из чайника в кружку. Наймушин, обжигаясь, выпил, вытер мгновенно выступивший на лбу пот, встал.
- Иди, - сказал Шарлапов.
Со свету Наймушин ничего не увидел, словно ослеп. Папашенко спросил:
- Товарищ комбат! Ну как, нормально?
- Нормально, - ответил Наймушин.
Он закрыл глаза, постоял так, затем открыл. И уже разобрал кое-что в темноте: блестит лужа, чернеют еловые ветки, две фигуры - часовой и Папашенко. Ординарец зажег фонарик, луч упал под ноги.
- Бывай, - сказал Папашенко часовому.
- Бывай, - ответил часовой, не выходя из-под ели.
Мерцали, забиваемые дождем, ближние и дальние ракеты, в тучах рокотал самолет, стреляла немецкая пушка - снаряды перелетали, плюхались в болото, то взрываясь, то не взрываясь. Наймушин шел впереди, поскальзываясь и прихрамывая. Папашенко сзади, неотступно, докучая разговорами:
- Товарищ комбат, можа, вам палку срубать? Это я в два счета. Опираться будете. Разрешите срубать?
- Не надо.
- Товарищ комбат, ось туточки, за "пантерой", яма с водой, осторожненько, заберем правея… Правея! Точно вы подметили, товарищ комбат: с кубанской станицы я жительством, происхождением - с Запорожской Сечи, а балакаю, как тот последний кацап. Помесь хохла с кацапом!
- Папашенко, давай помолчим, - сказал Наймушин.
- Как прикажете, товарищ комбат. Пожалуйста, молчок… Только я хотел вас спытать: чего разогреть на ужин - американскую тушенку либо германскую колбасу?
Наймушин не ответил. Ныла нога, ломило виски - в них как будто что-то переливалось. Голова несвежая, усталая, слипались веки. Добраться бы до постели, замертво свалиться.
Он коснулся плащ-палатки, разостланной на сене, и свалился не раздеваясь, запрокинув голову. Проспал, не переменив позы, без сновидений. Утром Папашенко едва добудился его. Он взялся за бритье, увидел в зеркальце свои поникшие, в каких-то крошках усы, которые некогда жестко, победно торчали, - и состриг их, и сбрил. Он брился, ополаскивал лицо, пил чай, и все его клонило ко сну, и он широко, судорожно зевал, а Папашенко вздыхал тайком. Без усов комбат не тот - мужчинского убыло. И походка вроде бы не та: шаркает, сутулится, а бывалоча - летал, орелик. Пообломало, видать, орелику крылья, вот напасть-то.
Утро желтело, небо сочилось дождем, срывались хлопья мокрого снега, кружили на ветру, перед тем как нехотя упасть. На передовой постреливали - тоже нехотя, не предвещая боя.
Коновод привел оседланную лошадь. Наймушин вдел ногу в стремя, морщась, перекинул другую, "монголка" вскинула морду.
- Прощай, Папашенко.
- Ни пуха ни пера, товарищ комбат!
- К черту, - сказал Наймушин и сжал каблуками лошадиные бока,
- Дюже правильно ответили, товарищ комбат! Дожидаюсь вас к обеду! На кухне узнавал: свеженькие щи будут, гарные!
Наймушин ехал шагом, сгорбившись, кутаясь в плащ-накидку, рассеянно поглядывал по сторонам, чтобы согреться, покуривал сигарету. И зевал. "Монголка" грызла удала, вскидывала морду и подвязанный хвост. Из-под копыт взлетали черно-серые вороны, раздраженно каркали, усаживались на будто обугленные ветки кустарника, окруженного усохлым желтоцветом…
К комдиву его провели без задержки. Генерал сидел за столиком, над картой. При появлении Наймушина посмотрел на него из-под нависших клочковатых бровей, взглядом указал на стул. Генерал слушал, не перебивая, наклонив голову, - Наймушин повторил ему то, что говорил и Шарлапову, - сквозь седину просвечивала плешина, под глазами брякли мешки, резкие морщины недвижно залегли у рта.
- Я не прошу, товарищ генерал, ни о каком снисхождении или там мягкосердечности… - закончил Наймушин.
- Снисхождения не будет. Воздадим должное.
* * *
Он возвратился восвояси до обеда. Папашенко засуетился, забренчал котелками:
- Щи со свежей капустки, чую - пальчики оближете, товарищ комбат, наведаюсь на кухню, можа, сготовили.
Наймушин присел и сидя уснул, и Папашенко, принеся обед, долго не осмеливался будить. С чего так спится комбату? Он потрогал Наймушина за руку, потолкал, раскачав плечо, Наймушин открыл глаза:
- А? Что?
- Обед стынет. Кушайте, товарищ комбат.
- Ну, давай пообедаем. - Наймушин зевнул. - Пристраивайся, вместе пообедаем.
- Да что вы, товарищ комбат! Как можно?
- Комбат приказывает - выполняй, - сказал Наймушин. - На ложку. Рубанем из одного котелка.
А назавтра завертелось: дознание, приказ об отстранении, сдача батальона Муравьеву. Муравьев покашливал, Супил брови, старался не смотреть на Наймушина.
"Было время - он смотрел на меня влюбленно, как девушка", - подумал Наймушин и спросил:
- Юрий, ты помнишь тот вечер?
- Какой вечер?
- Ну, мы были четверо: Катя, Наташа, ты и я, в апреле было…
- Помню.
- И я помню. Хороший это был для меня вечер, только я тогда не понимал того.
- И для меня он был хорошим, счастливым: Катерина еще была жива.
- Любишь ее?
- Да. - Муравьев покашлял в кулак, почесал кончик носа. Исхудавший, блеклый, с несвежим подворотничком, с неумело заштопанной дыркой на гимнастерке. От апрельского - юного, румянощекого, кудрявого, счастливого - Муравьева остались шпоры да кавалерийская фуражка, впрочем, и шпоры звенят не столь малиново, как полгода назад.
- Я ведь с матерью Катерины переписываюсь, - оказал Муравьев. - Она в Ярославле проживает, кондуктор трамвая. Кроме Катерины еще две дочки, младшенькие. Переписываемся… и все про Катерину…
Он, Юрий, как больной, надломленный. Надломленный, но не сломленный. А я - сломлен.
Муравьев принял дела, и Наймушин стал никто. Как будто числился в некоем резерве. Болтался в батальоне, затем велели собираться в полк. Надо было прощаться с Папашенко. Но тот не совсем разумел, зачем уезжает капитан, и говорил, разводя длинными, до колен, клешнятыми руками:
- Товарищ комбат, заберите меня с собой.
- Забрал бы. да мне теперь не положен ординарец.
- Отчего так? На которую ж вас должность, ежели ординарец не положен? Дюже понизют?
- Смахивает на это, - сказал Наймушин.
- Неправильно, товарищ комбат, что вас понижают.
- Я уже не комбат, Папашенко.
- Извиняйте… товарищ капитан! Извиняйте. Но я вас прошу: заберите меня с собой!
- Да пойми: забрал бы с радостью, однако не могу. Не полагается ординарец.
- А когда должность повыше дадут, при ординарце, заберете?
- Заберу… Игнат Прокофьевич.
Папашенко сморкался, вытирал глаза рукавом. Крутолобый, крепкий. Из тех пожилых мужичков, что дадут молодому сто очков форы. Заботился, как о родном сыне, называл батькой, а в одном бою выручил, раскидал насевших на меня троих дюжих немцев. До Папашенко был Джатиев, осетин, прикрыл собой: немецкая очередь, предназначавшаяся Наймушину, вошла в Джатиева. Вот они, ординарцы, а я болтал: челядь.
- Товарищ капитан, - сказал Папашенко, - вы извиняйте, можа, что было не так. В другой раз обед не подогретый, чаек не всегда. Балакал я, то ись говорил, коряво: то по-русски, то с хохляцкими словами. Сам я с Кубани, жинка о Дону. Все языки перемешались…
Когда-то Папашенко веселил его: "Встретимся после войны, лет через десяток, вы гвардии генерал-майор, я гвардии плотник, выпьем по чарке". Не встретимся и не выпьем, Игнат Прокофьевич, скорей всего так.
- Можа, чем-то не угодил, извиняйте…
- Все было как надо, Игнат Прокофьевич, - сказал Наймушин. - Прощай.
- Прощайте, товарищ капитан, - сказал Папашенко. И чуть подался вперед, не решаясь обнять Наймушина и ожидая, что тот сделает это первый. И Наймушин обнял его, поцеловал.
32
Майор был тучноват, с толстыми икрами, с лениво-величавыми движениями, с седой львиной гривой, желтовато-бледный, не знакомый с загаром. Говорил раскатисто, веско. Он подавлял полкового инженера и своей солидностью и своей принадлежностью к армейскому штабу. Полковой инженер с робкой уважительностью усаживал майора поудобнее, потчевал чаем, печеньем с маслом, рассказывал о системе заграждений.
Но когда они пошли по траншеям и лениво-величавый майор не вздрагивал при разрывах, не наклонялся в мелких местах траншеи, высовывался, разглядывая немецкие позиции, когда он, как все смертные, спросил: "А где здесь до ветру сходить?", робость в полковом инженере пропала.
Они шли по траншее, майор, не оберегая свои хромовые, надрезанные на круглых икрах, сапоги, ступал в лужи, разбрызгивал жидкую грязь. Навстречу им - солдат. И как только он разминулся с ними, и майор, и этот солдат разом обернулись:
- Володя! Захарьев!
- Ходасевич? Тарас Устинович?
Солдат и майор сошлись, захлопали друг друга по плечу. Майор сказал полковому инженеру:
- Бывают же в жизни встречи! Ни в каком романе не вычитаешь! Вот это земляк, товарищ по работе, Володя Захарьев, в Минске вместе до войны были: я - управляющий стройтрестом, он - прораб.
Захарьев сказал:
- Давно это было. Как будто сто лет назад.
- Да-а, - сказал майор. - Давненько. До войны… Я отпущу вашу душу на покаяние, занимайтесь своими делами, а я побеседую с товарищем… Вы не против?
- Что вы, что вы, товарищ майор, - сказал полковой инженер. - Ради бога!
Майор и Захарьев спустились в землянку, уселись на сырых, холодных нарах, у задней стены. Захарьев достал фляжку в суконном чехле, взболтнул. Майор сказал:
- Володя, есть еще порох в пороховницах?
- Есть, Тарас Устинович.
Захарьев разлил водку по кружкам. Выпили за встречу, закусили хлебом.
- Да-а, Володя, кто из нас предполагал, что так сложится наша судьба? Я тебе обещал бронь, а сам с первых дней ушел в армию.
- А я ушел в ополчение.
- И не тянет в инженерию?
- Нет. Привык к пулемету.
- Смотри, а то я устрою, вытащим в армию. Оформим офицерское звание. В штабе у меня связи, протолкнем.
- Нет, Тарас Устинович, не стоит проталкивать.
Притащился Пощалыгин:
- Товарищ майор, разрешите обратиться к рядовому Захарьеву?
- Обращайтесь, обращайтесь. Пощалыгин протянул Захарьеву флягу:
- Налетай, Владимир Иванович! Мужик ты неприпасливый, никогда ничего аппетитного у тебя в наличии нету. Трофейный шнапсик за ради приятной встречи.
- Спасибо, - сказал Захарьев. - Между прочим, я ефрейтор.
- Я и забыл: ефрейтор, начальство…
- И вы с нами, товарищ боец, - сказал майор. - За компанию.
- Ваше здоровье! - Пощалыгин выпил, понюхал корочку, помахал ручкой ("Не буду мешать вашему собеседованию"), отошел и лег на нары, с головой укрывшись шинелью. И через минуту храпел во всю ивановскую.
Майор сказал:
- Забавный субъект. Ты не находишь, Володя?
- Его зовут Георгий Пощалыгин, - сказал Захарьев. Они выпили шнапса, Захарьев сунул пустую флягу под пощалыгинский вещмешок - и Пощалыгин храпанул еще могутнее.
- Забавно сложились наши судьбы, - сказал майор. - Помнишь наш трест, наши стройки…
- Еще бы!
Они вспоминали бывших товарищей по работе, и Захарьев ничего ни о ком не знал. А майор не знал о большинстве, но про некоторых говорил: этот - военный инженер, этот - партизанит, тот - эвакуировался на Урал.
- Ты, Володя, не запамятовал Дубровского? Наш главинж, ну да. Так представь: я с ним недавно повстречался в Москве. Я приезжал туда в командировку. Иду в гостинице по коридору, и навстречу, как ты мне сегодня, - Саша Дубровский. Оказывается, он на подпольной работе в Минске, вызвали на несколько дней в Москву. Немало забавного он рассказал… - Майор замолчал, вгляделся в Захарьева. - О твоей бывшей жене, Татьяне, тоже рассказывал. Работала на немцев, партизаны ее казнили.
Прощаясь, майор и Захарьев обменялись номерами полевых почт, но каждый из них заранее знал, что вряд ли напишет другому: оба не терпели писать письма.
Проводив майора, Захарьев улегся на нары. По примеру Пощалыгина укутал голову шинелью. Было душно и неспокойно. Он думал о Ходасевиче и о том, что узнал про Татьяну. Ее не было жаль, и вместе с тем - как будто потерял что-то последнее, что еще связывало его с тем, довоенным бытием, где у него были и женщины, и дети, и любовь.