Галина Васильевна была прямая до резкости и, как я убедился по ее разговору на веранде с Гурамом Вахтанговичем, весьма грубая женщина, за словом в карман не лезла и в выражениях не стеснялась. Я не без страха представлял, как она меня ошпетит, когда я скажу о рези в животе, - возможно, даже с оскорбительной издевкой вломит что-нибудь вроде: "Ты что - обвалялся?!." - или, может, еще покрепче, позабористей. Я это понимал, но, тем не менее, решился - другого выхода у меня не было.
Я приложил руки к низу живота и скривился, как от сильной боли, - так старался, что чуть не застонал, однако в полутьме она ничего не заметила, так как была всецело занята другим - отпустив мой затылок, она торопливо расстегнула пуговицы на вороте моей гимнастерки и на рукавах, затем широкий поясной ремень и при этом с возмущением и неожиданной злостью выкрикивала:
- Ну что ты стоишь как истукан?!. Кто кого должен раздевать?!. Ты что из себя целку строишь?!. Цену набиваешь?.. Ты что, придуриваться сюда пришел?!
Я никого из себя не строил и цены не набивал. Ее измышление, что я пришел сюда придуриваться, не могло не обидеть явной несправедливостью. Я ведь к ней не приходил, она сама меня привела. Конечно, я смог бы ее раздеть, ну а дальше?.. Меж тем, шумно, возбужденно дыша, она уже добралась до моих брюк, рывком расцепила поясной крючок и, с нетерпением дергая, расстегивала пуговицы у меня на ширинке, продолжая при этом зло выкрикивать:
- Ты долго будешь придуриваться?! Чуфырло!.. Ты что - скиксился или офонарел?!
Могучая, целеустремленная, как и все великие и выдающиеся спортсмены, она в крайнем нетерпении дергала, рвала пуговицы на ширинке моих брюк, и не было в мире силы - во всяком случае, рядом со мной, - способной ее остановить.
Я не знал, что такое "скиксился", а насчет "офонарел" она попала в самую точку. От небывалого срама мне хотелось провалиться сквозь землю, без преувеличения, я был готов завыть от безвыходности происходящего - еще никогда я не попадал в такую или в подобную ситуацию, - но, как нередко говорила моя бабушка, Господь не без милости…
Только она прокричала: "Чуфырло!.. Ты что - скиксился или офонарел?!." - как в палисаде, а затем на крыльце послышались торопливые тяжелые шаги, и тут же раздался стук в дверь и немолодой, хриплый мужской голос скомандовал:
- Галина, подъем!
Своей огромной горячей ладонью она мгновенно зажала мне рот и нос, при этом зачем-то с силой стиснув обе ноздри, и сама, замерев, молчала, затаилась, но в дверь энергично стучали, и тот же строгий хриплый, прокуренный голос громко и недовольно осведомился:
- Егорова, ты что молчишь?.. Я знаю, что ты дома! Давай срочно в операционную!
Я подумал, что стоявший за дверью, должно быть, слышал, как она на меня кричала, и она это тоже, очевидно, сообразила и, к моему великому облегчению, отняла ладонь от моего лица - я ведь, без преувеличения, почти задыхался.
- Федор Иванович, не могу! - после короткой паузы заявила она решительно. - Я отдежурила вторую субботу, только в восемь сменилась! Что я - каторжная?! Федор Иванович, я не приду! Не могу, и все!
- Егорова, не смей так говорить!!! Не выводи!.. Перевернулся "студебеккер"!.. - понизив голос до полушепота, сообщил стоявший за дверью. - Семнадцать пострадавших. Шесть - тяжело! Немедленно в операционную!
- Да что я - каторжная, что ли?! А Кудачкина, а Марина, а Зоя Степановна?!
- Марины нет, ты же знаешь - сегодня суббота! А Кудачкина и Зоя уже вызваны. И Ломидзе, и Чекалов, и Кузин! Будем работать на четырех столах!
- Товарищ майор, я не могу, поймите! Я вас прошу, я вас просто умоляю! Завтра я вам все объясню!
- Егорова!.. Мать твою!.. Не выводи!!! - яростно закричал за дверью майор, от крайнего возмущения он зашелся хриплым надсадным кашлем. - Егорова!.. Я с тобой нянчиться не буду! Я тебе приказываю: немедленно в операционную! Повторяю: экстренный вызов! Если через десять минут тебя не будет - пеняй на себя! Я тебе ноги из жопы вытащу!
- Товарищ майор… - просяще начала она, но послышались быстрые удаляющиеся шаги - сначала на крыльце, а затем в палисаднике… Не стесняясь моего присутствия, она выматерилась ядрено, затейливо и зло, что меня уже почти не удивило.
Скосив глаза, я видел, как она подняла и надела бюстгальтер и при этом яростной скороговоркой сообщила, вернее, выкрикнула мне, что какую-то Марину на воскресенье увозят спать с генералом, - она употребила не слово "спать", а матерный глагол, и обозвала Марину "минетчицей", - другие же, в том числе и она, должны вкалывать в операционной и "уродоваться как курвы".
- Застегни! - подойдя и поворотясь ко мне спиной, приказала она, и я с большим усилием и не сразу застегнул все четыре пуговицы вновь надетого ею бюстгальтера, подивившись, как она их застегивает и расстегивает без посторонней помощи, - даже тугой хомут стягивать супонью проще и легче. - Разденься, ложись и жди меня!
Я не задержусь! Я тебя закрою, и жди - я скоро вернусь! Можешь спать, но не смей уходить!
Она зажгла свет, проворно надела платье, посмотрела на себя в зеркало, висевшее на стене, быстрым движением поправила волосы и, выскочив из комнаты, заперла меня снаружи на ключ.
Она была крепко выпивши, и я не представлял, как она сможет участвовать в операциях.
Обескураженный я сидел и пытался сообразить, как я оказался здесь, зачем пришел? Ведь хотел только послушать пластинки. На душе - целая уборная. И тут я все осмыслил окончательно: у нее своя задача, у меня - своя.
Как только затихли ее шаги, я застегнул брючной крючок, пуговицы на гимнастерке, надел поясной ремень, Кокину фуражку и осмотрелся… Белоснежные простыни в распахнутой постели, а над ними, на стене, - немецкий коврик для спальни: полураздетые, воркующие, как два голубя, он и она… Галина Васильевна со смеющимся, счастливым лицом посреди стадиона… Флакон с остатками спирта, горбушка черного хлеба, тарелка с редиской и малосольным огурцом, блюдце с печеньем и ватрушкой… Трофейный немецкий патефон… Гантели, эспандеры…
Только теперь на темном резном комоде я заметил что-то накрытое куском черного шелка размером с большой носовой платок. Под ним, когда я его осторожно поднял, обнаружилась небольшая, в рамочке, фотография, судя по всему, свадебная: Галина Васильевна, молодая, радостная, в светлом нарядном платье с оборочками, и рядом с ней, под руку, высокий широкоплечий военный со старым, еще без колодки, орденом Красного Знамени над левым карманом гимнастерки и двумя шпалами в каждой петлице - майор. У него было широкоскулое приятное открытое лицо, и смотрел он приветливо, с веселым задором сильного, уверенного в себе человека. Кем он ей приходился и почему фотография, прислоненная к стене, была наглухо завешена черным?.. Помедля и предположив, что майор, очевидно, погиб, я снова аккуратно накрыл фотографию платком.
Затем я пошарил глазами в углу и вдоль стен по полу, но ядра для толкания не увидел. А мне так хотелось его посмотреть и потрогать, вернее, подержать в руках этот металлический шар, благодаря которому можно сделаться всесоюзной или мировой знаменитостью, - я даже под кровать заглянул и не без усилия отодвинул тяжелый немецкий чемодан, но и за ним ядра для толкания не оказалось.
Единственное, что я неожиданно заметил на полу и, огорченный, положил в карман брюк, была пластмассовая, защитного цвета, пуговица, в нетерпении оторванная Галиной Васильевной от моей ширинки. Как тут же выяснилось, она оторвала там даже не одну, а две пуговицы, что расстроило меня еще больше, тем более что найти вторую мне не удалось.
Надо было немедля уходить. Я боялся, что майор, вызвавший Галину Васильевну в операционную, обнаружив, что она изрядно выпивши, отправит ее домой. Я попробовал, подергал дверь, но она была заперта. Тогда, погасив верхний свет, я подошел к окну, отвел тяжелую портьеру и, подняв шпингалет, отворил левую створку.
Словно я распахнул двери душного, затхлого склепа - до чего же чудесно, до чего замечательно было там, за окном!.. В лицо мне повеяло майской вечерней свежестью, повеяло простором и свободой и душисто пахнуло дурманным ароматом белой акации и сирени, густо насаженных и разросшихся по всему палисаду перед домом.
Наверно, с минуту я стоял, притаясь на подоконнике, и напряженно прислушивался. Отдаленно доносились звуки патефона, в каком-то коттедже справа несколько пьяных мужских и женских голосов нестройно тянули "На диком бреге Иртыша сидел Ермак, объятый думой…", но в палисаднике и поблизости было тихо - ни разговора, ни шепота, ни шороха. Придерживая фуражку, я осторожно спрыгнул на траву, прикрыл оконную створку и, малость погодя, охваченный невеселыми мыслями, уже шел противоположной стороной улицы.
…Галина Васильевна осталась в моей памяти вдовой погибшего офицера, несчастной, обездоленной женщиной с несколько увеличенными физиологическими потребностями. И спустя десятилетия я ее понял и пожалел.
41. Вечер в Левендорфе
День заканчивался, и можно было подвести итоги.
Таких неудачных суток я не мог и припомнить, в этот день жизнь раз за разом, непонятно почему, бросала меня на ржавые гвозди: и ночной, застигнувший меня со сна врасплох розыгрыш, и отлуп - всего лишь из-за шрама! - на отборочном смотре, отлуп, лишивший меня, боевого офицера, ветерана дивизии, редчайшей возможности поехать на парад победителей в Москву, а затем, после трех лет разлуки, навестить в родной деревне самого близкого человека - бабушку и помочь ей хоть что-то поделать по хозяйству и, прежде всего, снять ее боль - восстановить растащенную на дрова оградку на могиле деда; и непоправимо испорченный вечер с придуманной Володькой или Аделиной нелепо-постыдной попыткой знакомства с Натали; и вынужденное исполнение охальной частушки - задним умом и дураки сильны: теперь-то я осознавал, понимал, что как офицер не имел права при женщинах ее исполнять и ни в коем случае не должен был опускаться до такой пошлости или даже похабщины, - и, наконец, унижение, какому меня походя подвергла Галина Васильевна: она меня не просто оскорбила и унизила, она меня буквально унасекомила. За что?!
Единственное, что более всего занимало и огорчало меня в эти минуты, были две пластмассовые, защитного цвета, пуговицы, оторванные пьяной спортивной знаменитостью, и невозможность без промедления пришить их на место.
В безрадостном раздумье я стоял у ограды памятника. Метрах в сорока по правой стороне улочки находился небольшой гараж, где мною был оставлен мотоцикл; рядом, в том же палисаде, светилась застекленная, заросшая по краям вьющейся зеленью веранда - там, за круглым столом, под оранжевым, низко висящим абажуром играл в преферанс Арнаутов. Я знал - видел трижды - его неизменных партнеров: военного прокурора дивизии майора Булаховского и двух госпитальных медиков - пожилого, седоватого подполковника с костистым лицом и капитана, тоже немолодого, лет сорока, курносого, румяного, с короткими рыжими волосами на круглой, как шар, голове.
Стрелки на светящемся циферблате показывали без нескольких минут двенадцать, еще часа два, а может, и три надо было кантоваться в этом злополучном Левендорфе, ожидая, когда освободится Арнаутов и мы сможем вернуться в дивизию. Часа два как минимум: я знал, что он мог просиживать за преферансом и до рассвета.
После выпитого спирта и нервного напряжения, пережитого при общении с Галиной Васильевной, жажда мучила меня, а от одной мысли - появление там, на веранде, с двумя оторванными пуговицами, а по сути дела, с расстегнутой ширинкой - прошиб холодный пот.
Затянув потуже ремень, максимально оттянув вниз гимнастерку и слегка придерживая ее левой рукой, я поднялся на веранду.
Булаховский, сидевший лицом к двери, заметил меня первым и, подняв голову, не без некоторого удивления и, как мне показалось, без радости проговорил:
- Федотов…
- Разрешите… - щелкнув у порога каблуками, я вскинул руку к фуражке, намереваясь спросить у подполковника, как у старшего по званию, разрешения обратиться к Арнаутову. - Товарищ подполковник…
- Давай, Вася, садись, - прервав меня, попросту сказал Арнаутов, давая понять, что обстановка здесь внеслужебная, неофициальная, и указал мне на кушетку вправо от двери: - Садись, дорогой…
Подполковник с хмурым выражением лица и капитан своими бесцветными рыбьими глазами посмотрели на меня мельком: первый молча, а второй поздоровался. И они, и Булаховский с Арнаутовым были заняты игрой и глаз от стола, вернее, от карт, почти не отрывали.
Я собирался сесть у дверей на кушетку, но не успел, ибо тут же, держа перед собой в согнутых руках поднос, уставленный красивыми немецкими чашками, тарелкой с большим круглым кексом и двумя яркими сахарницами, из комнаты появилась среднего роста, очень ладная и хорошенькая женщина, лет тридцати, блондинка с премилым курносым личиком, белозубая, с добрыми, широко распахнутыми небесно-голубого цвета глазами.
- Нина, - сказал Булаховский, подняв голову от карт, и повел рукой в мою сторону. - Старший лейтенант Федотов…
- Василий Степанович, - подсказал Арнаутов.
- Василий Степанович, - повторил Булаховский и, усмехаясь, оговорился: - Если верить свидетелю… ветеран нашей дивизии… и вообще, отличный парень. Прошу любить и жаловать!
Подполковник, вскинув голову, снова быстро и хмуро посмотрел на меня. Смущенный неожиданным комплиментом прокурора, я стоял, думая только о том и повторяя про себя, что офицер, когда его представляют женщине, не должен подавать руку первым.
- Нина Алексеевна, - сказала блондинка, с милой улыбкой протягивая мне ладошку, легонько поставив поднос на угол стола.
Она была пригожая, округло-пухленькая, с мягкими, плавными движениями, удивительно аккуратная, в новеньком нарядном коротком белом в коричневую горошину переднике; лицо ее светилось добротой и приветливостью или гостеприимством; таких женщин, как я узнал спустя десятилетия, уже в немолодых годах, называют "уютными" или "комфортными".
- Садитесь, пожалуйста! - пригласила она.
Я несмело присел к столу на стул, поставленный для меня Арнаутовым, плотно сдвинул колени и расправил на них край гимнастерки. Есть мне не хотелось, да и кормить меня ужином, как тут же обнаружилось, никто не собирался.
Поначалу я решил, что Нина Алексеевна, квартировавшая в этом коттедже у старой немки, жена одного из медиков - подполковника или капитана - и предположил, что сама она тоже доктор. Как потом выяснилось, насчет ее профессии я не ошибся, она действительно оказалась зубным врачом армейского госпиталя, но женой ни подполковнику, ни капитану не приходилась, - позднее от Арнаутова я узнал, что она была полевой подругой, а точнее, женщиной майора Булаховского, и любовь у них, как уважительно отметил Арнаутов, длилась уже многие месяцы, - он явно дал мне понять, что это не скоротечная половушка военного времени, а нечто большое, серьезное.
Нину Алексеевну, миловидную, обаятельную и радушную, я потом вспоминал не раз. В любом случае она была женщиной, достойной не только майора юстиции, но и старшего строевого офицера, окопного боевика, командира батальона или даже полка, правда, длинными стройными ногами и выраженной линией бедра природа ее обделила, но все остальное, помнится, вполне соответствовало. Мне очень хотелось посмотреть, как она станет держать чашку и будет ли у нее при этом, как у Натали, с изысканной благовоспитанностью отставлен мизинец, однако, появляясь время от времени тихонько из комнаты, она заботливо предлагала гостям чаю, кекса или уникального, с кислинкой, варенья из маленьких райских яблочек, сама же к столу так и не присела.
Чай был крепкий, душистый, умело заваренный, а кекс сочный, ароматный, с изюмом и цукатами, еще теплый. Булаховский долил в чашки своим партнерам и себе французского коньяка из принесенной хозяйкой черной пузатой бутылки с золотистой наклейкой, предложил и мне, но я от спиртной добавки в чай, поблагодарив, уклонился и тотчас был вознагражден: Нина Алексеевна положила мне на блюдце еще пару кусков необычайно вкусного кекса.
Я дождался, когда подполковник - старший по званию из присутствующих - возьмет чашку, и последовал его примеру.
Чай офицеры пили быстро, нетерпеливо; занятые только преферансом, они обсуждали прерванную пульку, причем подполковник смотрел запись на листе бумаги и, горячась, возбужденно выговаривал майору за якобы неверные ходы и взятки, а тот виновато оправдывался; Булаховский же, посмеиваясь, довольно язвительными репликами подначивал обоих, и Арнаутов, с улыбкой поглядывая на меня, ему помогал. Допив чай, они сразу продолжили игру. Хотя я с удовольствием выпил бы еще чашку - Нина Алексеевна мне любезно предложила, - как не отказался бы еще и от куска кекса, но я, ощущая нетерпение офицеров, торопливо отсел от стола на кушетку: не хотел, да и не смел им мешать.
Не скрывая задора, они играли в преферанс прекрасными трофейными атласными картами и вполголоса произносили непонятные для меня слова:
- …Семь трефей… Пас… Вист… Ложись… Туз - он и в Африке туз!.. Двенадцать вистов… Мизер!.. Возьми хозяйку… Пас… Обязаловка… Хода нет, ходи с бубей! Без двух, в гору четыре…
В старой русской армии офицеры играли в карты, однако для советского офицера, в чем я лично не сомневался, это было совсем не обязательно, более того - ни к чему. В детстве мальчишки постарше учили меня играть в карты, точнее, в очко, и я проиграл им целых четыре рубля, сумму для десятилетнего деревенского пацана немалую. Дед, узнав, выпорол меня старым солдатским ремнем с медной пряжкой так старательно, что несколько дней я не мог сидеть и спал только на животе. Бабушка плакала и умоляла меня никогда в жизни не брать карты в руки, иначе, мол, погибну. Я пообещал и действительно лет семь не брал, пока в военном пехотном училище меня не подначили, не уговорили и я поддался и в считанные минуты проиграл месячный паек сахара двум великовозрастным курсантам, обыгрывавшим всех, впоследствии изобличенным в шулерстве и отчисленным из училища.
Мне был непонятен их азарт, а особенно реплики, которыми обменивались игроки: "Валет для дамы", "Два валета - игры нету", "Нет хода - не вистуй", "Два паса - в прикупе чудеса", "Четыре сбоку - ваших нет", "Чистый мизер с одной семеркой на чужом ходу", "Кто играет семь бубен - тот бывает убиен", "Под игрока - с семака. Под вистуза - с туза", "Нет хода - ходи с бубей", "Возьми хозяйку", "Взятку снесть - без взятки сесть".
Самое удивительное, я по наивности полагал, что все дело в этой загадочной фразе о взятке. Тогда, в девятнадцатилетнем возрасте, я был убежден и ни минуты не сомневался, что офицеры - даже городской военный комиссар и члены комиссии - не берут и не могут брать взятки.