Я сидел в углу никому не нужный. Игра мне была непонятна, и потому происходящее за столом никакого интереса для меня не представляло.
- Я буду в гараже, - шепнул я на ухо Арнаутову и, ни с кем не попрощавшись, тихо вышел во двор, прикрыв за собой остекленную дверь веранды.
…Прекрасная майская ночь была полна жизни: окна в большинстве коттеджей еще светились, и оттуда слышались звуки патефонов, гитар и гармошки, пение и пьяные возгласы.
Постояв не менее минуты в безрадостном раздумье и весьма удрученный своей ненужностью в этом огромном многолюдном мире, - а ведь я был не Ванька-взводный, а командир разведроты дивизии, по званию - согласно действующего штата ноль четыре дробь пятьсот пятьдесят пять - однозначно капитан, - я прошел в гараж, уселся в коляску мотоцикла, примостился поудобней на сиденье и вскоре задремал.
Мне снился сон, который я уже видел много раз, когда мне бывало плохо. Он снился мне - один и тот же - и в костромском госпитале, и по дороге туда в вагоне для тяжелораненых, и осенью сорок третьего года после тяжелой контузии в медсанбате под Новозыбковом, и при задержании в Московской комендатуре под новый сорок пятый год при возвращении на фронт, и еще многажды, когда у меня случались неприятности и мне было худо.
Сны у меня были в основном реальные и потому убедительные, с некоторыми изменениями в деталях обстановки и лиц, но с одним неизменным настроением тревоги, беспокойства и грусти. Просыпался всегда с облегчением и чувством какой-то утраты.
Это, пожалуй, самое раннее воспоминание детства. Мне три или четыре года, у меня воспаление легких и среднего уха, сильный жар, голова укутана в теплые платки, от испарины я весь мокрый и от страшной сверлящей боли закатываюсь надрывным плачем и кашлем. Бабушка носит меня на руках по избе, время от времени останавливаясь у одного из окон, покрытого по краям изморозью и наледью. За окном - безлюдная деревенская улица, залитая ярким лунным светом, на крышах изб - метровые шапки снега. В углу, вправо от двери, на самодельной деревянной кровати, прижав сверху к уху подушку, чтобы не слышать моего рева, храпит дед. Подушка помогает недостаточно, и как всегда, когда что-нибудь мешает ему спать, дед, не просыпаясь окончательно, выкрикивает в полусне матерные ругательства. Бабушка носит меня на руках, баюкает и, от жалости и сострадания заливаясь слезами, нараспев заклинает: "У кошки боли, у собаки боли, а у Васены не боли…" и приговаривает:
- Господи, оборони нас, грешных! Не дай моему ангелочку помереть!
В тот день, когда я весь посинел, дышал часто и прерывисто, уже не кричал, а только постанывал, бабушка в полном отчаянии, что я вот-вот умру, позвала деревенского батюшку. Я отлично помню все, что тогда происходило: помню молебен, помню причастие, помню отца Александра в старом рыжем пиджаке, как он смазал меня каким-то маслом, слышал его голос и однообразное, тихое, нараспев, чтение. После этого отец Александр окропил все углы, медленно перекрестил меня, затем стоявшего рядом с ним дяшку Афанасия, тихо ему что-то пробормотал, подал руку, но дяшка не понял и пожал ее. Столпившимся в дверях и громко рыдающим домочадцам наказал:
- Всю ночь читайте "Отче наш" и "Богородицу" и молитесь, - затем помолился сам и всплакнул.
На следующий день кризис болезни миновал и я стал медленно выздоравливать. Повзрослев, меня занимало, мог ли полный несмышленыш, в забытьи, умирая, все так ярко видеть и слышать, не придумал ли я все это? Как-то я попытался расспросить об этом бабушку, было ли все так на самом деле? Как я выжил?
Бабушка минуту молчала, затем ласково посмотрела на меня, поцеловала в лоб, перекрестила и сказала:
- Ангел тебя спас тогда и будет хранить в жизни.
* * *
Арнаутов разбудил меня в начале четвертого; я выкатил мотоцикл во двор, а затем и на улицу. Заперев гараж, я оставил ключ в замке, не сомневаясь, что утром старик немец обнаружит его и заберет. На веранде горел свет и слышались голоса - там по-прежнему играли в преферанс. Равнодушный к настольным играм, я не мог понять, как взрослые люди, а тем более офицеры, могут терять время попусту, просиживая часами, а то и всю ночь за картами и расписывая какую-то пульку - ни уму, ни сердцу!
Арнаутов был крепко выпивши и, находясь в "стадии непосредственности", стоял у коляски мотоцикла в мрачной задумчивости. Он долго усаживался в коляску. Наконец умостившись, пьяноватым голосом негромко сказал:
- Ведь сегодня день сформирования… Полковой праздник…
И нерешительно, как бы советуясь со мной, предложил:
- Может, нам заехать в Гуперталь? Как офицер, я должен засвидетельствовать свое почтение даме… Это мой долг!
В последние недели - после окончания военных действий - он к вечеру, как правило, выпивал и оттого начинал гусарить: заявлял, что должен ехать в Гуперталь, чтобы, как он выражался, "тряхнуть стариной". Там, во фронтовом военгоспитале, у него была знакомая женщина, заведующая аптекой, капитан мед службы Лариса Аполлоновна.
Арнаутов не раз объяснял: "Миром движут две силы - голод и сэкс!" Он так и произносил - "сэкс", это редкое в те годы слово я впервые услышал от него. Еще со школьных лет я знал, что миром движут идеи партии Ленина - Сталина; даже если в утверждении Арнаутова и была частица истины, но не в стариковском же возрасте! Какой "сэкс" может быть, когда ей пятьдесят, а ему и того больше? Отношения Арнаутова и Ларисы Аполлоновны представлялись мне по молодости лет ненормальными, противоестественными и вызывали брезгливое неприятие.
Два раза я возил его в Гуперталь и однажды видел Ларису Аполлоновну. Она поливала цветы в палисаднике, когда мы на мотоцикле подкатили к ее домику, и искренне обрадовалась неожиданному приезду Арнаутова. Отбросив лейку, на ходу вытирая руки передником, с нескрываемой счастливой улыбкой на лице подошла и открыла калитку, указав место, куда поставить мотоцикл.
Арнаутов, видя ее неподдельную радость, вальяжный и необычный, с актерским пафосом обратился к ней:
- Лариса! Так, значит, вы меня не забыли? Вы меня еще любите?
Я тогда еще не знал, что это несколько измененные слова из знаменитой пьесы Островского "Бесприданница", не сообразил, что он всего лишь духарится, и потому не мог понять, зачем в моем присутствии он задает ей столь интимные вопросы и прилюдно выясняет отношения - мог бы сделать это и без меня.
Лариса Аполлоновна пригласила нас в дом, и я внимательно ее рассмотрел: старая, лет пятидесяти, женщина с явно крашеными темно-рыжими волосами и морщинистым, с отвислыми подрумяненными щеками лицом. Внешность ее меня, прямо скажу, разочаровала, я был удивлен и обескуражен, и тогда по молодости лет не мог понять, что же могло привлечь в ней гусара Арнаутова - такого ценителя женщин.
Мы сидели в комнате за немецким овальным столом красного дерева, пили чай. Откинувшись на спинку старинного, с завитушками, полукресла, Арнаутов, взяв гитару и перебирая струны, что-то молча подбирал, тренькал, затем, озорно улыбнувшись, объявил: "Вот едет поезд" и с большим чувством и артистизмом стал напевать:
В вагоне у окна сидел военный,
Обыкновенный вояка-франт.
По чину он был поручик,
По дамским штучкам - генерал!
Сидел он с краю, все напевая,
Про наци уци первертуцы, наци уци риверса,
Наци уци, герцем-херцем,
Лямцы, дрицы, гоп ца-ца!
На станции с важностью отменной,
К нему в купе вошла мадам.
Поручик расстегнул свои перчатки
И бросил их к ее ногам.
Мадам хохочет, поручик хочет,
И начались у них тут
Наци уци первертуцы, наци уци риверса,
Наци уци, герцем-херцем,
Лямцы, дрицы, гоп ца-ца!
Вот поезд подошел к заветной цели,
Смотрю я в щели - мадам уж нет!
Поручик весь лежит изнеможенный,
С распухшим…
Арнаутов умолк и озадаченно смотрел перед собой, словно припоминая, что там распухло у бедного поручика, затем, спустя секунды, как осененный, с прежним задором и озорной ухмылкой продолжил:
…с распухшим чубом и без штиблет.
Погиб поручик от дамских штучек,
И получил он триппер туци,
Наци уци, герцем-херцем,
Лямцы, дрицы, гоп ца-ца!
Лариса Аполлоновна сидела красная, не поднимая глаз, жалко улыбалась. Мне было неловко, тоскливо и от стыда хотелось куда- нибудь сбежать.
Мне было обидно за Ларису Аполлоновну: хотя она и была медиком, зачем при мне ей было петь про другую женщину, больную дурной болезнью и к тому же оказавшуюся воровкой? Какое отношение это имело к Ларисе Аполлоновне?
Мне было мучительно стыдно за Арнаутова, наставлявшего меня, что офицер ни в разговорах, ни в песнях не должен опускаться до пошлости, особенно в присутствии дам, а сам, подвыпив, делал как раз то, от чего меня предостерегал.
Мне было жалко и поручика - судя по всему, молодого человека, - который, по-видимому, ехал к месту службы или в командировку, или, может, в отпуск, и вот в результате легкомысленной случайной дорожной связи не только заболел венерической болезнью, но, к тому же, еще и лишился табельной, очевидно, обуви - штиблет.
В общем, жизненная и некрасивая история, и я жадно впитываю и постигаю сложности жизни: что легкомысленный и политически слепой офицер, променявший честь своего мундира на женскую юбку, - плох и неполноценен, что женщина в армии должна нести почетную непосредственную службу, выполняя свой долг перед Родиной, а не служить постельной принадлежностью и забавой офицера, и что, в конце концов, может подстерегать молодого человека с еще не устоявшейся моралью…
СПЕЦСООБЩЕНИЕ
Начальнику политотдела 425 сд.
По приказанию НачПОарма генерал-майора Козлова направляю Вам выписки из писем военнослужащих Вашей дивизии, просмотренных спеццензурой НКГБ.
Сержант Егоркин В.И.:
"…Новости мои таковы: приглядели один дом и протоптали дорожку к ладненькой немочке, которая охотно "отпускала" бойцам. В результате большинство ребят из моего взвода, ты их помнишь, а именно Смолин, Ионов, Кириллов, Богданов, поймали "ТТ". А дальше сам поймешь…"
Капитан Смагин С.М. военнослужащей МСБ Беляковой Н.П.:
"…Во-первых, сообщаю о большом несчастье, приехал от тебя и потекло с конца. Так больно, так тяжко, даже весь похудел. Вот, наверное, где сказывается правда о твоей любви. А я ведь, дурак, хотел на тебе жениться. Ну ладно, потом разберемся. А пока лечи, я ведь ни с кем больше не был. Присылай лекарства или привози сама…"
Командарм приказал проверить указанные факты и принять меры к устранению их в дальнейшем. Любвеобильным военнослужащим пролечить "концы", провести с ними воспитательную работу и привлечь к дисциплинарному наказанию.
Нач. оргинструкторского отдела.
* * *
- Едем в Гуперталь! - уже более решительно произнес Арнаутов. - Я должен пощекотать старушку!
Не включая зажигания, я толкал правой ногой педаль стартера, чтобы засосать смесь в цилиндры.
- Не надо! - твердо сказал я. - Полковой праздник был вчера! А сейчас четвертый час ночи. К семи я должен быть на подъеме в роте, а в двенадцать - спортивные соревнования. В присутствии командования корпуса и дивизии! - подчеркнул я. - И вам тоже надо выспаться. Я вас отвезу… после обеда… - пообещал я, завернул в газету Кокину фуражку и протянул ее Арнаутову. - Положите вниз, ближе к сиденью, и держите.
По закону так называемого "офицерского дежурства" я не мог оставлять его, полупьяного, в Левендорфе, я был обязан доставить его на квартиру или же к Ларисе Аполлоновне, но на заезд в Гуперталь уже не оставалось времени. Я, конечно, понимал, что мой отказ ему не понравится, и потому говорил твердо и категорично, однако той реакции, какая после короткой паузы последовала, не ожидал.
- Если бы я был молод, как ты, и офицер втрое старше меня попросил бы о такой мелочи: потратить каких-то четверть часа и полстакана бензина - у меня бы язык не повернулся ему отказать. А ты считаешь возможным!.. В порядке оперативной информации: у меня ведь не только голова, у меня и яйца седые! - для большей убедительности строго сообщил он, повыся голос. - А ты щенок! Жалкий фендрик, нахватавшийся верхушек и вообразивший себя офицером! Держи! - он возвратил мне фуражку.
- Виноват, товарищ капитан…
- Полстакана бензина пожалел… Спасибо тебе, Вася, спасибо, дорогой, за все! Фуражку не потеряй и не помни! - язвительно сказал он и стал вылезать из коляски.
- Виноват, товарищ капитан, - взяв фуражку в левую руку, я правой ухватил его за предплечье и пытался удержать. - Едем в Гуперталь!
- В Гуперталь?! - возмущенно закричал старик. - Убери руку! Да я не то что ехать, я срать с тобой на одном километре не желаю! Из деликатности!
- Виноват, товарищ капитан! Честное офицерское…
- Опять "виноват"! Мудачишка беспамятный! Я тебе, Василий, сколько раз говорил, что виноватых жизнь ставит раком! - и наставительно заметил: - Это не лучшее положение для женщины, а тем более для мужчины. Особенно для офицера! Я же тебе объяснял! Взял?
- Так точно! - поспешно подтвердил я, заводя мотоцикл. - Садитесь! Поехали! Вас ждет Лариса Аполлоновна.
- Фуражку давай! - проворчал Арнаутов, опускаясь на сиденье в коляске.
Я возвратил ему фуражку, мне было стыдно перед стариком: действительно, чтобы забросить его в Гуперталь, требовалось не более получаса, а я пытался ему отказать и теперь мучался.
- Ничего ты не взял, - огорченно проговорил Арнаутов. - Повторяешь, как попка, "Так точно!" - и все мимо сада с песнями. Все-таки ты фендрило! - не мог он успокоиться, укладывая фуражку между ног на дно коляски, и уточнил: - Фраер в кружевных фильдеперсовых кальсонах!
"Фраер в кружевных фильдеперсовых кальсонах" относилось к штатским и для офицера являлось крайне оскорбительным, но у меня достало сообразительности промолчать.
Вставив ключ зажигания и натянув мотоциклетные очки, я рванул педаль стартера, мотор завелся с полуоборота, я включил фару, и спустя секунды, наполняя треском спящий поселок, мы уже мчали по шоссе, ровному и гладкому, как и все дороги в Германии, в дивизию.
Свет сильной фары раздвигал темноту перед мотоциклом, бежал, скользил впереди по черной зеркальной ленте мокрого после дождя асфальта, аккуратный немецкий лес с обеих сторон подступал к самым обочинам, приятная росистая прохлада тихой майской ночи упруго овевала лицо. После сна в гараже голова стала вроде ясной, но на душе у меня по-прежнему было плохо: тягостно и неспокойно.
Я проклинал себя за то, что поехал ради Володьки отмечать злополучный день рождения Аделины, где оказался никому не нужным. В моем сознании, как в калейдоскопе, возникало, мелькало и проносилось все, что происходило несколько часов назад в госпитальных коттеджах. С чувством горечи я вспоминал и отвергнувшую меня Натали, и плешивого соперника-грузина, по сути глубоко несчастного человека, и свою полную отчужденность от гостей, кроме Матрены Павловны и, особенно, Тихона Петровича - к нему я испытывал великую симпатию и сожалел, что он так напился, - оказавшихся для меня чужими посторонними людьми, и подвыпившую "мамочку", чемпионку страны по толканию ядра Галину Васильевну, и, разумеется, самое постыдное и обидное - как, унижая мое офицерское, человеческое и мужское достоинство, она, с силой пригибая мою голову, тыкала мне под нос огромным тугим соском…
Меня тяготила и удручала ссора или размолвка с Володькой и его невестой, хозяйкой торжества. А что еще? Досада на себя за деревенскую непосредственность, выставившую меня перед гостями в нелепом и смешном виде. Но, кроме пляски вприсядку и спетой, назло всем, в состоянии опьянения сомнительной по смыслу частушки, я не допустил ничего недостойного и дурного.
После драки кулаками не машут… Вернуть и поправить прошедший вечер было невозможно, и потому о дне рождения следовало просто забыть. Однако тревожное чувство чего-то сделанного не так, подсознательное ощущение какой-то вины или виноватости - перед кем? - не покидало и мучило меня. Я пытался, но так и не мог определить, что же, кроме вчерашнего удивительно нелепого вечера, могло тяготить или беспокоить меня?.. Что еще?
Для ночной темноты я держал немалую скорость и буквально ни на секунду не сводил глаз с высвечиваемой фарой полосы асфальта. Мимо пронеслись две встречные немецкие легковушки, они промелькнули так быстро, что я даже при опущенных боковых стеклах не разглядел, кто в них находился, только заметил, что обе они не имели номерных знаков. Почему-то мне сразу вспомнились сообщения о нападениях немцев на дорогах, о бандитизме с использованием автомобилей; сбросив скорость, я съехал на обочину, остановился, выключил мотор, достав небольшой трофейный "вальтер", загнал патрон в патронник и снова положил пистолет в карман. Мне хотелось хоть несколько минут побыть в тишине и спокойно все обдумать, чтобы уяснить, что же сегодня сделано в моей жизни такого, из-за чего все получилось и сложилось не так, но дремавший в коляске Арнаутов сразу очнулся, спросил сонным голосом: "Где мы?", затем, пробормотав: "Подожди", вылез и отошел в темноту; я слышал, как в нескольких шагах у меня за спиной он справлял малую нужду.
- Парень - гвоздь, настоящий боевик, но вляпался прямо рожей в лужу. Друг твой втюрился как зюзя, а любовь не пожар, загорится - не потушишь! - вдруг с явным огорчением сказал он. - Любовь зла!.. Не мы выбираем, а нас прибирают… Жаль мне его, Василий!.. А вообще-то эффектная шлюха!.. Из дорогих!.. И в глазах - сперма!..
Я понял, что он говорит об Аделине, и, естественно, не мог не оскорбиться. Арнаутов задел честь невесты моего друга, и как офицер я не мог, не имел права оставить это без последствий, но я промолчал, не сказал ему и слова. И не потому, что Арнаутов был лет на сорок старше меня, просто в эту минуту, поддавшись настроению, я мог наговорить ему лишнего и оттого решил объясниться с ним в другой раз, спустя день или два.
Впрочем, жизнь продолжалась. Мне предстояло уже через несколько часов на корпусных соревнованиях защищать спортивную честь дивизии, и следовало хорошо выспаться и отдохнуть…
42. Воскресенье, 27 мая…
По приезде из Левендорфа, полумертвый от усталости и нервного перенапряжения, едва коснувшись щекой подушки, я буквально провалился и заснул как убитый, однако спать мне пришлось совсем недолго. Меня разбудил резкий, настойчивый, несмолкаемый зуммер телефона. Нащупав в темноте и взяв трубку, я тотчас автоматически произнес:
- Сто седьмой слушает.
И сразу в мембране услышал взволнованный голос Махамбета:
- Васа? Где ты был?.. Тебя ищет весь ночь! Ча-пэ, Васа, кайшлык! - сбивчиво и негромко говорил он. - Я ничего не мог!.. Здесь все приехал: конразведка, политотдел, паракуратура… От нас дапроску берут… Бэле! Кайшлык! Приезжай сразу!..
Он так и сказал: "конразведка", "паракуратура", "дапроска", он был крайне возбужден и говорил с большим, чем обычно, акцентом, нещадно искажая и перевирая слова.
- Махамбет, что случилось? - закричал я, сразу садясь на кровати и включая лампу. Я запомнил на многие годы: на часах было четыре часа тридцать семь минут.