Варшавка - Мелентьев Виталий Григорьевич 33 стр.


Он осторожно перевалил Джунуса через траншею и, придерживаясь чьих-то следов, поволок к заграждениям. Так, по чужим следам, не поднимая головы. Жилин протащил Джунуса под проволокой и наткнулся на две глубокие воронки, должно быть, от стодвадцатидвухмиллиметровых снарядов. В одну он затащил Джунуса. оставив рукава немецкой шинели-волокуши наверху, а во вторую залег сам.

Он очень устал, хотя сил у него еще хватало, но сдавали нервы. Хотелось просто покоя, полной тишины. Есть же предел человеческому напряжению! Не хотелось ни спать, ни двигаться, ни думать, ни пить, ни есть. И лежать тоже не хотелось. Ничего не хотелось.

Только тишины и покоя.

Он долго лежал, не замечая, как словно впитывает, звуки, вначале - мощные взрывы, выстрелы, потом стуки, посвисты пуль, далекие разговоры, звон проволоки, шум шагов, наконец, шуршание смерзающихся и потому скатывающихся с краев воронок комочков глины и торфа. Может, какой-то единственно бодрствующий участочек безмерно усталого мозга подсказал бы ему и еще какие-нибудь, обычно неслышимые, звуки, но тут его кто-то лизнул в висок и щеку. Костя, обмирая, вскинул голову.

Перед ним лежал черный с белым галстуком на шее. с добродушно повисшими ушами пес и просительно улыбался - зубы и мощные клыки слабо поблескивали. Такой ужас, такое бездумье вдруг охватили Костю, что он даже крикнуть не смог, а только просипел и стал отодвигаться. Пес положил кудлатую голову на вытянутые лапы и, закатывая глаза и умиленно улыбаясь, следил за ним. Отодвинуться далеко Костя не мог: ноги уперлись в глину. Эти безвольные попытки словно вернули его к жизни.

- Ты чего? - свистящим шепотом спросил Жилин у собаки, и пес, наверное, понял его.

Он приподнял голову и, перестав просительно улыбаться, стал смотреть в сторону. Уши у него встали торчком.

Костя невольно подчинился - таким строгим и решительным стал пес - и тоже посмотрел в ту сторону. Там еле заметно темнели уже припорошенные снегом и прахом бугорки тел и, словно утонувшая в снегу, перевернутая утлая лодочка.

Костя взглянул на собаку и встретился с ней взглядом. Морда у нее опять изменилась - стала мягкой, просительно-жалобной, она опять положила ее на лалы и, извиваясь и даже не поскуливая, а еле слышно, как цыпленок, попискивая, словно бы поползла навстречу Жилину.

Еще минуту назад для Кости весь мир как бы отодвинулся и ничего, кроме покоя, он не хотел, но тут, помимо своей воли, пополз из воронки к опрокинутой лодочке. Пес полз рядом, норовя продвинуться первым. И впереди, и по бокам, и за лодочкой чернели мелкие минные воронки и побитые собаки. Рядом с лодочкой, подтянув к подбородку ноги и сжав руки на животе, лежал на боку маленький солдатик с жидкими темными усами. Пес опередил Жилина и первым подполз к этому солдатику, ласково и осторожно лизнул его а лицо, потом торопливо лизнул еще и еще, оглянулся на Костю, дернулся, а потом опять наклонился и стал порывисто принюхиваться к усам солдатика. Костя, и не приближаясь, понял, что человек мертв. Видно, осколки пробили ему живот и он долго мучился, потому что лицо казалось тревожным, страдальческим.

Пес выпрямился, сел, опять оглянулся на Костю и вытянул морду к низкому темному небу; он собирался выть, отпевать своего друга. Костя бросился на него, обнял за шею и прижал к себе, сваливая на снег. Пес попытался вырваться, но Костя крепко держал его за упряжь, поглаживая по загривку и еле слышно пришептывая:

- Тихо, псиночка, тихо… Не у тебя одного беда. Не у тебя. Держись, псиночка, держись.

Он говорил все это искренне, потому что понимал горе собаки, потерявшей своего друга и проводника, потому что слышал, как бьется ее сердце, и жалел и ее, и себя, и своих ребят.

Здесь, на ничейке, между позициями воюющих, две живых души словно заново переживали горечь потерь, свое боевое сиротство и понимали друг друга. Пес уже не сопротивлялся, он приник к жилинскому боку и опять тихонько, по-цыплячьи, попискивал. От этого писка, от вздрагивания собаки у Кости пропадала внутренняя мелкая дрожь - нервы приходили в норму.

- Ну. что ж ты сделаешь, псиночка. Воевать-то, обратно, нужно. Ничего ж не поделаешь… Пока живые - нужно жить и воевать, другие за нас того не сделают!

Он гладил собаку, потом вспомнил, что кошки да и собаки любят, когда их чешут под подбородком, провел рукой по морде и почувствовал, что она мокрая.

Когда он гладил собаку, то чувствовал: усталость проходит, что-то опять становится в нем на свои привычные места. И еще он понял, что оставил рукавицы в воронке.

Он еще погладил собаку, прижал к себе и прошептал:

- Лежи. Не двигайся. - И потряс ее так, как трясут за плечи хорошего друга. - Хорошо?

Он вернулся к воронке, надел рукавицы и вытащил за рукава немецкую шинель, на которой не то спал, не то умирал Джунус. Он подтащил его к лодочке и перевернул ее.

Под ней лежал еще один убитый - тот, которого так и не успел эвакуировать погибший каюр. Костя подвинул лодочку, выпростал из-под мертвого одеяло и легко вложил Джунуса в этот пенальчик. Потом нашарил обрывки собачьих постромок, связал их и, причмокивая, подозвал собаку. Она подползла и привычно легла впереди лодочки. Костя привязал к ее упряжи постромки, потом приладил такие же постромки к своему ремню и шепнул, потрепав собаку по загривку.

- Поползли, псиночка. Надо довоевывать.

И они дружно потянули лодочку, оба упираясь четырьмя конечностями о промораживающийся, но еще оттепельный снег, иногда проваливаясь до самой стылой земли. Оба потели, дышали загнанно, и когда становилось невмоготу - смотрели друг на друга, передыхали и ползли дальше.

Джунус иногда легонько постанывал.

Уже за своими проволочными заграждениями Костя нащупал брошенную каску, хотел отшвырнуть ее, но потом приостановился, снял с себя немецкую и надел свою, круглую, как арбуз, с отворотиком вместо козырька.

Глава двадцать третья

Когда роты вернулись на исходные, в свои траншеи, пришли и те два разведчика из группы прикрытия, что остались живыми. Только тогда Мария поняла, где Костя и что его ждет.

С этой минуты, привыкая к кровавой, спешной и тяжелой работе, она все время думала о нем, но уже не вздрагивала, когда в землянку вносили очередного раненого: если принесут Костю, он и сам ее узнает. Узнает и похвалит, что она на самом важном месте.

Но он не входил и его не вносили. И никто не знал, что случилось со снайперами, хотя многие видели, или им казалось, что они видели, как те стреляли в тылу врага.

Раненых поступало все больше, санитары не управлялись с погрузкой, и Мария все чаще выходила помогать грузить раненых в сани - машины сюда, к передовой, не подходили.

Их было мало, их берегли.

Уже к вечеру Марию несколько раз подташнивало. но она не обращала на это внимания - слишком уж страшна и необычна была ее работа.

Когда стало понятно, что отход неизбежен, Кривоножко приказал повару вернуться на кухню, но Мария осталась на медпункте, и ей все чаще приходилось грузить раненых. И когда она в очередной раз вытаскивала на поверхность носилки с тяжелым ранбольным (она уже научилась этому словцу - "ранбольной" от фельдшерицы), бывший с ней в паре санитар оступился, и она едва не уронила носилки. От напряжения в ней что-то чересчур уж натянулось, и она явственно почувствовала шевеление внутри. Уже погрузив раненого, преодолевая пришедшую затем слабость и головокружение, она прислонилась к сосне, сдвинула ушанку. подставляя лоб ветерку, и зашептала:

- Рано… Нет, не может этого быть…

Она уже рожала и знала все признаки пробуждения новой жизни, и, по ее расчетам, все, что явственно происходило с ней, происходило рано. Но оно происходило.

Поток ранбольных то иссякал, то увеличивался, работали рывками, потому что никто не мог терпеть лишней минуты. После возвращения рот стали появляться те, кто не считал себя по-настоящему раненым - так, царапины. Но иные из "оцарапанных" оказывались ранеными по-настоящему, и фельдшерица нещадно их ругала. Такие смущенно и блаженно слушали ее ругань, покорно подчинялись, но ехать в тыл, как правило, отказывались:

- Не до этого… Фриц опять подбрасывает… пироги с пышками.

Он и в самом деле подбрасывал. Его артиллерия гремела и гремела, а вкрадчивого посвиста мин никто не слушал, хотя именно мины были страшнее всего…

Но теперь, переосмысливая сказанное ранеными, Мария все реже думала о Косте, а все суровей и как-то странно, по-деловому, о зародившейся в ней жизни.

И думать по-иному она не могла. Она занималась тем, что спасала чужие жизни, и тем жила в те часы. Как же она могла не думать и еще об одной, уже живущей в ней?

Она стала двигаться не так стремительно, а когда приходилось поднимать раненого, норовила основную тяжесть переложить на санитаров: она уже не бралась за плечи, а только за ноги, хотя раньше инстинктивно брезговала хвататься за грязные ботинки и мокрые валенки. Главным становилась не она, не ее чувство, а тот, кто начинал в ней жизнь и кого нужно было сохранить любой ценой…

С темнотой работы опять прибавилось. Стали выползать из воронок, из укрытий на ничейке те, кто хоронился в них до времени. Много таких было и в первом и втором батальонах, и по каким-то странным и так до конца не исследованным законам войны они шли не в свои медпункты, а к худенькой фельдшерице, потому что уже знали, что она работает хорошо, быстро и душевно. Приходилось не только делать свое медицинское дело, но и, главным образом, торопить ездовых, чтобы они поскорее отвозили людей в госпиталь и медсанбат. Ездовые тоже устали, артналеты мешали движению, осколки ранили лошадей, и они все чаще выходили из строя.

Мария. работала все осторожней, и фельдшерица решила: устала. Но потом сердито подумала: все устали, и спросила:

- Ты что? Сдалась?

- Не в этом дело… - не поднимая взгляда, ответила Мария - даже женщине она еще не могла рассказать о том, что с ней творится.

- Ничего… Вернется… наверное.

Мария не ответила, Она верила. что Костя еще жив, ждала его, но то, что она видела за этот день, то, слышала от ранбольных, подсказывало только одно: из такой передряги не возвращаются. И страстное, мучительное. ко в чем-то животворное ожидание Кости перерождалось и ней в суровое, строго продуманное и жестокое по отношению к себе к окружающему Чувство горькой ответственности за то новое, что уже жило.

И хоть все это свершалось в ней глубинно, неосознанно, она все равно думала о Косте, но уже по-иному, не по-женски что ли.

Потом стала вспоминаться убитая дочка, и от этих всплывших, притушенных любовью воспоминаний пришла слезливая боль, но она подавила ее, а та любовь, что была в ней к дочери, перешла теперь на нового, неизвестного.

Многое, очень многое свершалось в ее душе в тот вечер, но свершалось урывками, потому что нужно было делать дело, и чужая боль, чужие страдания все ж таки были пострашнее ее болей и страданий.

В тот час, когда Жилин подползал под нашу проволоку, пришло сразу несколько саней, и все с медпункта бросились грузить на них раненых. Тут уж было не до себя, и Мария тоже пошла помогать. Сани были почти что загружены, когда над медпунктом, ломая редкие к жидкие здесь сосны, пронеслась серия снарядов, рванула, высвечивая желто-голубым огнем округу и вдруг вставшую на дыбки лошадь. Она рванулась в сторону и бросилась в лес. по направлению к передовой.

Марию, когда она подтыкала под раненых сшитое из шинельного сукна одеяло, осколок ударил в бок, наискось. Резанула острая боль, потекло горячее, и она, не столько от удара, сколько от ужаса, бестолково упала на сани, в изголовье раненых, закрывая им лица. Они, охая, норовили столкнуть ее, а она, цепляясь за сани, с неестественной, безрассудной силой упиралась, постепенно приходя в себя. Она не знала, что стоявший рядом с ней ездовой убит. Она увидела, что лошадь, роняя кровь, несется к передовой. Ни о себе, ни о той жизни, что зародилась в ней, она не вспоминала. Главным оказался никем не определенный, ею самой принятый долг перед ранеными. Она наконец-таки размотала вожжи, прихватила их и задрала морду взбесившейся от боли, ужаса и контузии лошади.

Та ржала и все рвалась и рвалась вперед, к передовой, роняя уж не только кровь, но и кровавую пену - стянутые Марией удила рвали ей пятнистые губы. Боль пошла на боль, воля на бездумное безволье, и лошадь подчинилась, постепенно обретя свой, лошадиный, разум, круто свернула и размашистой рысью понеслась вдогонку двум другим саням.

Раненый сержант стал глухо ругаться и отталкивать прижавшую его женщину. Но Мария неожиданно зло прикрикнула:

- Помолчи! Дай выскочить!

И он умолк, потому что сзади все еще звались снаряды и от них убегали сани. Они примчались в ППГ.

В приемном покос голова у Марии закружилась, и она мягко скользнула на устланный лапником пол большой брезентовой палатки. Один из ездовых покачал головой и сказал, ни к кому, собственно, не обращаясь:

- Ну - баба! Раненая, а людей и упряжку спасла. Ведь если б не она, умчала бы лошадка к фрицам. Факт, умчала бы.

Замотанные спешной работой санитарки и медсестры - мужчин здесь было мало - только после этих слов заметили, что свалившийся солдат - женщина и что стеганка на ней распорота и края ваты окровавлены.

Ее еще раздевали, еще перевязывали за простынной, как в далекой избе банно-прачечного отряда, стеной, а по госпиталю уже пополз рассказ о том, как медсестра спасла раненых, хоть и сама истекала кровью. Особенно хорошо - складно и жалостливо - рассказывал тот самый сержант, на которого упала Мария и который ругал ее за это неприличными словами.

Глава двадцать четвертая

Когда штаб полка опять заработал так, как ему положено, и начальник штаба смог доложить командиру полка капитану Басину о состоянии обороны, поведении противника, потерях и прочие данные, командир полка сказал:

- Остаетесь за меня, майор, а я - в первый батальон.

- Да… Но…

- Без всяких "но". Вы обязаны меня замешать - вот и замещайте. А я пойду и проведу собрание партийно-комсомольского актива батальона. - Заметив, как округлились глаза майора, Басни усмехнулся:

- Вы не ослышались. Именно собрание и именно партийно-комсомольского актива.

Запомните; я был когда-то парторгом и знаю, что такое морально-политическое состояние коллектива. И полагаю, что знаю, как укреплять и поддерживать это состояние.

А если нужно - создавать. В данном случае мне предстоит создать. Все это учтите на тот случай, если я, во-первых, не попаду под трибунал за отход на исходные и, во-вторых, если останусь вашим начальником. Действуйте.

И он пошел во вторые траншеи, которые осваивал первый батальон. Люди собрались в стылой просторней землянке и глядели хмуро и, кажется, даже насмешливо, точнее, иронически; чудит командир полка. В такое время - актив.

- Товарищи, - сказал Басин. - Мне не хочется вас ругать. Мне приходится поздравлять вас с благополучным прибытием на тыловые рубежи. Как вы понимаете, с таким наступательным порывом на переднем крае вас держать опасно. Вот почему я и приказал вывести вас в тыл. Вопросы или недовольство есть? Нет? Я знаю, что есть, но вы боитесь говорить. Тогда я продолжу. Воевали мы плохо, потеряли половину батальона. Даже своего боевого партийного руководителя - замполита полка, и того не уберегли. Почему это произошло? Да потому, что вы, товарищи комсомольцы и коммунисты, на своих прошлых собраниях говорили о чем угодно, но только не о недостатках нашей же собственной подготовки. Нам нравилось сидеть в траншеях. Мы забыли, что главной задачей всей нашей партии является освобождение захваченной врагом территории Родины. Мы как бы отделились от всех, перестали думать об этой главной задаче, подменили ее десятками мелких, сиюминутных вопросов. Потому так и получилось.

- Командовать нужно лучше! - сорвался чей-то хриплый голос.

- Вы правы. Командовать нужно лучше. Но вот побеждать можно только с теми, кто умеет побеждать. Не только хочет, но и умеет. Воюем второй год, сидим в траншеях почти год. За это время можно половину вуза кончить… если заниматься как следует. Надо научиться воевать, и прежде всего, наступать. Каждому! Любой ценой! Через "не могу"!

Потому что сегодня и впредь… главной задачей было, есть и будет - умение наступать!

Именно умение. Приказываю: сегодня - спать, переживать, а завтра с утра - учиться.

Учиться наступать. Сталинград, сталинградское время показали главное - обороняться мы умеем. Но сталинградцы научились еще и наступать. У меня все. Выступающих прошу говорить о том, как исправить положение, как не допустить таких неудач в будущем.

Когда люди стали говорить, вошел Кислов и сказал, что Басина вызывает к телефону начподив.

Начальник политотдела дивизии совсем недавно был комиссаром дивизия и по старой памяти любил беседовать с командирами частей - Чем вы там занимаетесь?

- Провожу партийно-комсомольский актив с повесткой дня: уроки неудавшегося наступления и задачи боевой подготовки.

Начподив примолк, переваривая новость, - такого он не ожидал. В прошлом командиры полков присутствовали на партактивах, иногда делали доклады на них, но проводить партактив…

- Зачем это нужно… в такое время?

- Хозяйство, где проходит мероприятие, понесло наибольшие потерн, у людей настроение… неважное. Надо его направить по нужному руслу. По моему разумению, сделать это могут только, я подчеркиваю это, только коммунисты и комсомольцы. Вот я с ними и работаю…

- Да… У вас же нет замполита.

Начподив все еще не находил нужного тона - с таким командиром полка он встречался впервые. Упрекнуть его в чем-либо он не мог. Он даже радовался тому, что Басин без подсказки занялся тем, чего в свое время добивался комиссар дивизии: он сам занялся партийно-политической работой. Но, с другой стороны, привыкший; что в эту самую работу никто не вмешивается, кроме вышестоящего партийно-политического органа, начподив чувствовал себя как бы обойденным. Вот это смешение профессионального удовлетворения и в то же время ощущение утраты чего-то важного, привычного и мешало ему найти нужный тон.

- Я звоню вам потому, что мне нужно знать потери политического и командного состава. Между тем сведений от вас не имеется. А от этого зависит пополнение.

- Товарищ подполковник, я убедительно прошу вас не спешить с пополнением командного состава. Я считаю, что, в основном, мы обойдемся своими силами.

- То есть как это - своими силами?

- Надо выдвигать наши кадры. А они есть. И у них опыт. И они понимают свои ошибки и, значит, с душой их исправят. Кроме того, наград, как я понимаю, ждать не приходится, а люди сделали очень многоe. Выдвижение и есть высшая награда.

- Выходит, что вашим вашим замполитом вы решили поставить своего… бывшего замполита? - желчно спросил начподив, по прошлым временам зная, что сживание кадров - опасное явление. В определенных условиях.

- Я этого не сказал, и я так не думаю, хотя бы потому, что Кривоножке уже является моим заместителем, и не только по политической части. Он, как вы знаете, сейчас замещает меня по всем статьям.

- А вы что ж?.. Собираетесь возвращаться?

- А вот это мне неведомо. Я только выполняю приказ первого, и моего мнения еще никто ив спрашивал.

- Гм. Ну. хорошо… Когда будут сведения?

Назад Дальше