Люди и нелюди - Элио Витторини 7 стр.


Одна из женщин была обернута плюшевой скатертью. Другая, под памятником, казалось, после смерти выросла из своего платья в горошину: оно распахнулось у нее на груди, на животе и на бедрах до колен, и можно было видеть старую розовую грацию с пятнами пота и одну из подвязок, висевшую поперек бедра, там, где его должны были бы прикрывать трусы. Почему была здесь та женщина, обернутая в скатерть? И эта, в распахнутом платье?

И маленькая девочка, и старик, и двое подростков - почему?

Старик лежал нагой, ничто не прикрывало его наготу, кроме бороды, прятавшей маленький кусочек тела в верхней части груди; он лежал у подножья памятника, средний из семи убитых, на его теле не осталось следов пуль, все оно было иссиня-белым, только крупные пальцы ног были черными, и суставы на пальцах рук были черными, и колени тоже, как будто его, уже обнаженного, поразили отравленные стрелы стужи.

Двое подростков на теневой стороне Ларго Аугусто были накрыты одеялом, одним на двоих. Они лежали рядом, босые ноги высовывались из-под одеяла, лица у них были серьезные, но не такие, какие бывают у мертвых детей, испуганные и грустные, а серьезные, как у взрослых мертвецов, рядом с которыми оказались эти подростки.

А их за что?

Гракко с того места, где стоял, заметил Орацио и Метастазио. С кем из них он разговаривал в машине накануне вечером?

С одним из этих двоих он проговорил вчера весь вечер, он всегда беседует с каждым, с кем сойдется; он и сейчас разговаривал, беседовал, как разговаривают между собою двое или как человек разговаривает сам с собой - о вещах известных, но таких, насчет которых мы хотим найти новый ответ, необычный ответ, чтобы слова, сложившись как-нибудь по-новому, направили по иному пути и наше знание.

Гракко взглянул на них со своей стороны улицы, перерезанной рядом мертвецов, и на его лице появилась возле губ чуть заметная складка в тот самый миг, когда он повернул к юношам голову с седыми висками.

Орацио и Метастазио ответили ему таким же образом. Ответили, как будто он спросил: "А их за что?" Точно так же дернулись у них губы, словно друзья возвращали Гракко его вопрос: "А их за что?"

LI

Среди убитых была еще девочка.

Она лежала ниже, среди тех четырех, что были на проспекте, - девочка лет десяти-двенадцати, и лицо у нее было не такое, какое бывает у умерших девочек, а совсем взрослое, как будто за то короткое время, когда ее арестовали и поставили к стенке, она сразу прошла весь путь, отделявший ее от взрослых. Ее голова на почти совсем перерезанной пулеметной очередью шее склонялась к мужчине, лежавшему рядом, волосы ее слиплись от крови, а серьезное лицо глядело в серьезное лицо мужчины, слегка повернутое к ней.

А ее за что?

Гракко увидел еще одного из тех, с кем познакомился вчера вечером, - коротышку Сына Божия, и на миг вступил с ним в свой непрестанный разговор. Он обратил к нему лицо, на котором вновь внезапно дернулись губы, так что возле них появилась складка, обратил к нему взгляд, повернув голову с седыми висками. И Сын Божий сделал шаг в его сторону.

Но потом остановился на месте. "А ее за что?" - спрашивал Гракко. И Сын Божий ответил ему таким же способом. Он взглянул на Гракко и вернул ему вопрос: "А ее за что?"

"За что?" - воскликнула девочка. "Как за что? За то самое! И ты это знаешь, и вы все это знаете. Мы все знаем это. Зачем же ты спрашиваешь?"

Она заговорила с мужчиной, который лежал с ней рядом.

"Они еще спрашивают! - сказала она ему. - Разве они не знают?"

"Полно, полно, - ответил мужчина. - И я знаю. И мы все знаем".

"А они разве не знают? - сказала девочка. - Ведь и они все знают".

"Правильно", - сказал Гракко. Он сам все знал, и мертвые говорили ему о том же. Тот, кто стрелял в них, не мог попасть более метко. Попасть в девочку, в старика, в двух пятнадцатилетних подростков, в женщину, в другую женщину - ведь это лучший способ попасть в человека. Попасть ему в самое чувствительное место, туда, где прячется его младенчество и его старость, где у него вынуто ребро и не защищено сердце, попасть туда, где он больше всего человек. Тот, кто стрелял, был волком, он хотел запугать человека. Разве не этого он хотел? А этот способ, как полагал волк, был лучшим из имевшихся у него способов запугать человека.

И все же казалось, что среди толпы нет испуганных.

Разве был испуган Гракко? Или Сын Божий? Или Шипионе? Или Барка Тартаро? Их нельзя было испугать. А разве мог испугаться Эн-2? О нет! И точно так же не был испуган ни один человек в толпе. Каждый становился как они: едва увидев мертвецов, он понимал все, что понимали они, и не знал страха, как они. И каждый мог быть с ним вчера ночью. И каждый мог бы беседовать с Гракко.

И Гракко действительно вступал в беседу с каждым.

Он стоял перед мертвецами, и каждый натыкался взглядом на его лицо, и у губ появлялась еле заметная морщинка. "Ты спрашиваешь: за что?" Это Гракко говорил каждому: "Ты спрашиваешь: за что?"

"Да, - отвечал собеседник, - я спрашиваю, за что? Разве я не имею права так спрашивать?"

"Можешь спрашивать, если хочешь", - говорил Гракко.

"А женщину за что? Вот о чем я спрашиваю. Женщину за что?"

А другой говорил: "За что - девочку?"

А третий: "За что - тех двух подростков?"

И тогда Гракко говорил: "А этот мужчина? За что его?"

Лица мужчины не было видно, видны были только его длинные ноги с развитыми мускулами человека в цвете лет. Он лежал в туфлях на босу ногу, в трусах и в рубахе, запястья его потемнели, кулаки были сжаты, как у человека, который стиснул зубы. А на лицо его был наброшен пиджак.

Зачем? Убийцы как будто хотели скрыть свое предательство, потому что его, человека во цвете лет, предали, предали хуже, чем всех остальных. "Ну, а его за что?" - спрашивал Гракко.

И его собеседник говорил: "Вот именно. За что?"

Гракко спрашивал так о каждом из мертвецов. Возле его губ появлялась складка, он глядел на человека, а тот глядел на него, и губы его так же слегка кривились. Каждый из мертвецов ничем не отличался от той девочки. Обо всех убитых было известно одно и то же, и кто хотел найти новый ответ, найти слова, которые направили бы по иному пути наше знание, тот должен был спрашивать обо всех мертвецах скопом: "За что?"

LII

"И Фоппа тоже, милейший Шипионе! А Фоппа за что?"

Маленький Фоппа, убитый в сражении, лежал в одном ряду с пятью мертвецами на солнечной стороне Ларго Аугусто, - из всех только у него одежда была в порядке. Он пал с оружием в руках, ему не пришлось склонить голову под топор палача. И однако кто мог сказать, что его гибель оправданна?

Возле тела Фоппы Гракко столкнулся с Шипионе.

Узнали ли они друг друга? Может быть, и нет: ведь они могли ехать в разных машинах. Они глядели друг на друга, быть может, даже не зная, что вчера сражались вместе: но они вступили в беседу, морщинка появилась возле губ Гракко, и лицо Шипионе тоже дернулось. Они говорили о Фоппе.

За что - Фоппа?

Он любил ходить в кино, любил китайцев, говорил, что любая еда питательней, чем хлеб, даже шелковичные черви. У него было решительное и доброе лицо. Он был человек простой, миролюбивый. Почему же сейчас он лежал мертвый?

Он мог бы и не сражаться, а просто любить кино, любить китайцев. Но ему пришлось сражаться, и вот он лежит, как эта девочка, которую вытащили из кровати и расстреляли. Они были одинаковы. Он ничуть не более виновен, чем она, и его смерть - все равно что ее смерть. Она столь же неоправданна.

И то же самое Кориолано.

Он тоже погиб с оружием в руках, но погиб без вины, и смерть его тоже была неоправданна. И о нем можно было бы спросить: "А этот за что?" Он был человек миролюбивый и простой и по всем своим тайным убежищам таскал с собою жену и детей, хотел любой ценой жить вместе с ними, говорил, что не сумеет ничего делать, если у него не будет щели, куда он мог бы возвращаться каждый вечер к жене и детям.

Он погиб, потому что не мог не сражаться. Почему же он не мог не сражаться?

Так говорил Гракко.

Он увидел, как смотрит на убитого Барка Тартаро, и понял, что Барка Тартаро говорит то же самое. Они сказали одновременно: "А он за что?"

Это рядом с ним лежала мертвая девочка - к нему склонилась ее голова, его лицо было обращено к ней. Гракко узнал это лицо, когда увидел, как смотрит на него Барка Тартаро. Когда-то это было открытое и доброе лицо. "Прощай", - сказал ему Гракко.

"Прощай", - ответил убитый.

И девочка ответила: "Прощай". Все мертвецы ответили: "Прощай". И лица у них у всех были одинаковые.

Они не были больше ни открытыми и добрыми, ни решительными и добрыми, ни резкими и добрыми, ни сосредоточенными и добрыми, в них не было ничего детского или старческого. В них была только строгость и страстность, что так свойственна строгим лицам; в них было прощение и призыв к мести, заключенный в самом прощении.

И тем, кто стоял перед ними, казалось, что уже невозможно отличить одно лицо от другого. Каждый, если только он был человеком, глядел на них как на одну зверски убитую семью. Он мог спросить и о Кориолано и о Фоппе: "А их за что?" Мог не отличить девочку от того, кто пал с оружием в руках. Да и что тут было различать? Кориолано и Фоппа погибли, как гибнут сильные люди.

"Разве нет?" - спросил Гракко у Эн-2.

Ведя велосипед за руль, Эн-2 проходил между двумя рядами мертвецов, между двумя тротуарами, и Гракко издали поймал его взгляд.

"Так мы все об этом думаем", - сказал ему Гракко.

Он не подошел к нему, но на его лице с седыми висками снова появилась возле губ еле заметная морщинка.

Он сказал: "Иначе об этом думать нельзя".

Эн-2, чтобы не терять его из виду, остановился. Он ничего не ответил, но Гракко увидел, что и он - человек миролюбивый и простой, несмотря на застывшее у него на лице отчаяние. И думал он так же, как думали все остальные.

LIII

Берта не застала Сельву дома.

Она постучалась, но не получила ответа и вдруг позабыла, зачем пришла сюда. Однако ведь она так сюда спешила! Значит, ей надо было сказать или сделать что-то очень важное! Но что?

С той улицы, где жила Сельва, она направилась к Парку.

В безлюдном Парке не было никого, кроме солнца: белая земля - и солнце, голые деревья - и солнце. Берта прошла через это безлюдье к одной из скамеек. Села на нее и принялась плакать. Неужели именно это ей и надо было сделать?

Она плакала, а вокруг нее был весь Парк - безлюдное пространство в кольце трамвайных рельсов, где-то там далеко, на горизонте, откуда доносились звонки.

Вдруг она услышала, как рядом с ней кто-то спросил:

- Что с тобой, дочка? Она подняла голову.

- Ты плачешь? - спросил человек.

Это был старик. Берта увидела, что он стар и беден, в оборванном платье и драных башмаках, и продолжала плакать без стеснения.

- Можно спросить, - сказал старик, - можно спросить, отчего ты плачешь?

- Не знаю, - ответила Берта.

- Не знаешь, отчего плачешь?

- И сама хотела бы знать, да вот не знаю.

- И ничего у тебя не случилось?

- Ничего.

- И вчера ничего не случилось? И позавчера тоже?

- И позавчера тоже. Старик сел рядом с Бертой.

- Ты, наверно, увидала что-нибудь такое…

- Да, вот это верно.

- Убитых?

- Да, убитых.

- Так ты из-за них плачешь? - сказал старик.

Берта снова подняла голову. Она взглянула на старика и увидела, что у него синие глаза и что эти синие глаза на старческом лице смотрят безмятежно. Есть ли какое-нибудь особое значение в том, что у него синие глаза? Казалось, в этом было какое-то особое значение.

- Не знаю, - ответила Берта.

Но ей пришлось еще раз наклонить голову из-за нового приступа плача.

LIV

Старик сказал:

- Не надо плакать о них.

- Не надо? - переспросила Берта.

- Не надо плакать ни о чем из того, что сейчас происходит.

- Не надо плакать? - Не надо, дочка. Даже о крови, которая сейчас проливается.

- И об обидах? И о горе?

- Когда мы плачем, мы принимаем все это. А принимать мы не должны.

- Людей убили, а мы не должны плакать по ним?

- Если мы по ним плачем, мы теряем их. А терять их мы не должны.

- И не должны плакать?

- Конечно, не должны! Что мы сделаем, если будем плакать? Тогда все будет напрасно - и по нашей вине.

Так вот что значит - плакать!

Выходит, это значит - сделать напрасным все, что было? Что еще? Это значит - смыть прочь пролитую кровь? Сделать напрасной самое боль? Вот что это значит?

Так говорил старик, и Берта готова была ему поверить. Может быть, это все и так. Но Берта не могла сдержать слезы, она по-прежнему низко склоняла голову и мочила слезами грудь.

- Не надо, - повторял старик, - не надо.

- Не надо, - вторила ему Берта.

- Видишь ведь, что не надо? Перестань!

- Но я не по ним плачу.

- Не по ним?

- Не их я оплакиваю.

- Не их?

Берта плакала не о мертвых, не об их пролитой крови. Теперь она поняла. Виною тому были они, но не от жалости к ним она плакала, а от жалости к самой себе, может быть, даже от отчаяния. Но перед лицом убитых все это было иначе. Только как?

Она снова сказала старику:

- Нет, я не их оплакиваю.

Она подняла голову, слезы высыхали у нее на щеках, она вновь увидела на лице старика синие глаза. И поглядела в них.

- Но что же мы должны делать? - спросила она.

- Должны учиться, - ответил старик.

- Учиться у мертвых?

- Конечно. У кого же еще учиться, как не у них? Они единственные наставники.

- Чему учиться? - спросила Берта. - Чему они учат?

- Тому, за что они умерли, - ответил старик.

LV

Берта спросила у старика, что он имеет в виду, и старик сказал, что имеет в виду то, ради чего все совершается, ради чего гибнут люди, даже те, которые не сражаются.

- Ради освобождения? - спросила Берта.

Старик весело глядел перед собой, казалось, он ищет, как бы получше ответить.

- Ради освобождения каждого из нас, - ответил он.

- Как так?

- Да, каждого, в его собственной жизни.

- А наша страна? А мир?

- Ну, разумеется, - ответил старик. - Пусть только освободится каждый, тогда придет и большое освобождение - во всем мире.

Он протянул руку к городу, в том направлении, где лежали на тротуарах убитые.

- Ты смотрела на них? - спросил он.

- Смотрела.

- Смотрела им в лицо?

- Я видела их лица.

- Так к кому же они обращаются? К каждому из нас или ко всему миру?

Старик указывал рукой на город, туда, где были их лица. И Берта теперь могла представить их так, чтобы они не заслоняли собою дома и людей, а были среди домов, среди людей, и говорили они теперь с людьми не сверху, а из собственной их души, и объясняли им, что значит - для каждого в отдельности - быть свободным, они, умершие ради того, чтобы каждый был свободен.

Новый порыв захватил Берту, она опять залилась слезами.

Неужели она не должна поддаваться этому порыву? Не должна плакать? Но ведь из-за этого-то она и плачет, из-за этого и плакала до сих пор - из-за того, чему научилась и что поняла теперь, из-за того, что она сейчас думала о них! И она даже не старалась сдержаться, она плакала без стеснения.

И, плача, она думала:

"Неужели и во мне они говорят то же самое? Неужели ради меня они умерли?"

LVI

Она обернулась, ища сидевшего рядом старика.

Где он? На скамейке его больше не было, не было и в аллее, не было нигде в нагом безлюдье Парка, куда хватал взгляд.

Берта резко встала со скамьи.

С одного из деревьев - таких больших деревьев, без листьев, без ветвей, не мало было в Парке - с карканьем взлетела большая черная птица. Она села на другое дерево, а следом за ней другие птицы, такие же черные, взлетали и садились на другие деревья, и таков был весь мир: стужа, солнце, безлюдье, голые деревья, черные птицы.

Берта обошла весь Парк, но, кроме этого, ничего не увидела.

Куда девался старик? Берта проглядывала насквозь безлиственную пустыню Парка, вплоть до окружавших его в отдаленье домов, но нигде не было никакого движения, которое говорило бы о присутствии старика или любого другого человека. Она увидала только, что в одном месте поднимается дым.

Дым поднимался над развалинами тех павильонов, где когда-то устраивали художественные выставки. Берта пошла на дым и увидела людей, таких же, как тот старик.

Во-первых, под стеной четыре или пять человек, похожих на рабочих, одетых в рваные одеяла или в лохмотья, сидели, словно загорая на солнце - на холодном зимнем солнце - и надвинув береты на глаза. Во-вторых, там была девочка, тоже чем-то напоминавшая того старика; и были еще люди, державшиеся кучками по трое, по четверо, среди них и женщины, и мальчики, но все они чем-то напоминали того старика - лохмотьями, рваными одеялами, надвинутыми на глаза беретами или шляпами, драными башмаками. И все они словно хоронились у подножья стен или за решетчатыми оградами; все они словно загорали в этой стуже; только некоторые сидели на корточках среди развалин, как будто ища щепок на топливо.

Больше всего людей собралось у костра, дым которого заметила Берта, - между разрушенными стенами одного из павильонов. Дым не взвивался струйкой вверх, он поднимался лениво и как бы окутывал их лица.

Наверно, и старик был среди них. Где же ему еще быть, как не с этими людьми? Берта заглянула в одну кучку, в другую, в третью, она шла и смотрела, но старика не нашла и стала спрашивать о нем.

- Здесь проходил старик?

Девочка, наблюдавшая за ней из-за решетки, обернулась к своим.

- Она ищет старика? - тихо спросила девочка. - Зачем она ищет старика?

Один из людей обернулся к сидящим вокруг костра.

- Тут ищут старика, - крикнул он им.

- Какого старика? - спросили из-за дымовой завесы.

Там же, в дыму, какая-то женщина сказала:

- Наверно, это Гаэтано ищут.

И в дыму поднялась женская фигура.

- Это старика со скамейки?

- Да, он был на скамейке, - ответила Берта.

- На скамейке, где он спит?

- Не знаю. Он просто сидел на скамейке.

- Наверно, это Гаэтано, - сказала женщина.

Больше она ничего не сказала, села, ее силуэт исчез в дыму. Никто больше ничего не сказал, и Берта ушла.

Назад Дальше