Поль Боон Моя маленькая война - Луи 6 стр.


Пианино внезапно перестало играть, и мы все умолкли тоже. Булочник повернул к нам свою глупую физиономию и неловко выпрямился, желая показать, что он не такой уж пьяный.

- Я знаю, что говорю, - сказал он.

- Нет, ты не знаешь, что говоришь, - возразила жена.

И она принялась втолковывать нам, что сейчас каждый думает, будто булочники зарабатывают кучу денег, но это неправда. После войны люди узнают, что для них сделали булочники.

- Да? - сказал хозяин кафе и поинтересовался, почему же тогда пайковый хлеб такой плохой. - Даю голову на отсечение, что там нет ни крупицы муки.

- Конечно, там нет муки, - подтвердил булочник, - только отруби, шелушеный овес и молотые каштаны.

- Вот видите, - сказал хозяин кафе. - А когда мы получаем пайковую муку и печем хлеб сами, то мука там остается. Как же это получается?

Булочник промолчал, отвернув в сторону свою глупую физиономию, и вышел из кафе, и его жена за ним следом. Они купили наше пианино, хотя на нем нужно играть самому, а ни булочник, ни его жена играть не умеют.

- Я заставлю играть маленькую Мис, - заявил булочник.

Богачи, которые считают себя патриотами, говорят, когда прилетают самолеты: они должны бомбить КАЖДУЮ НОЧЬ, КАЖДУЮ НОЧЬ, а сами крепко-накрепко запирают свои ворота и калитки, чтобы рабочий люд, что бежит от бомбежки с фабрики или со станции, не вздумал прятаться в их саду и мять траву.

А бедняки если и упрекают богачей, то тихонько, про себя, чтобы их никто не услышал. Может быть, это новая форма патриотизма? Но почему тогда ворованный на железной дороге уголь они продают не своему брату бедняку, а богачам, хотя сами сидят в холоде?

Англофилы не могут слышать дурного слова об англичанах: они и хорошие, они и добрые, они и храбрые, они и самые лучшие солдаты, и здорово танцуют свинг - а свинг, как известно, лучший танец в мире, - а их противники утверждают, что англичане трусы и ничего не умеют делать и только танцуют свинг, а свинг, как известно, самый безнравственный танец в мире.

В наш дом врываются гестаповцы, загоняют жену в угол и бросаются в садик, где я как раз высаживаю рассаду, - и все это только для того, чтобы проверить мои бумаги. А я уж подумал было, что моя песенка спета, и почти ощутил удар резиновой дубинки по голове.

В перерывах между бомбежками молодежь изобретает новую моду: длинные волосы и очень короткие брюки. В танцевальный зал, желая попугать молодых людей, врывается эсэсовец с револьвером в руке. Еще вчера этот тип вместе с другими вломился в дом, где они изнасиловали женщину, испоганили детей и разнесли в щепки скудную мебель. Потом оказалось, что они ошиблись номером дома.

Браль признается мне, что он плакал, когда узнал об освобождении Сталинграда. "Теперь к нам придут большевики", - говорит он срывающимся от страха голосом.

А дочь Бооне говорит, что русские бомбили Берлин, потому что большевики - не люди. "А ты не слышала, что немцы уничтожают русские города?" "Я в это не могу поверить", - говорит она.

АЛЬБЕРТИНА СПАНС

Альбертина Спанс была очаровательной, очень веселой и очень некрасивой женщиной. Она лишилась всех зубов, так как они у нее начали выпадать от голода, а денег, чтобы заказать протез, не было, так она и осталась без зубов - глаза тридцатилетней женщины, а рот восьмидесятилетней старухи. Каждый полдень мы ходили вместе с ней в общественную столовую Леопольда III, где нам бросали в мисочку две картофелины и кусочек мяса (закройте дверь быстрее, чтобы не сдуло обед!). Вместе с нами ходила еще одна женщина - как же ее звали? - которую недавно хватил удар, и она умерла; так вот она все время выходила из себя и обзывала нас немецкими прихвостнями, когда мы уверяли, что война продлится не менее пяти лет.

- Этого не может быть, мой муж говорит, что это будет "блицкриг", и, если война протянется больше месяца, я не знаю, что мы будем делать.

Она говорила самые странные вещи, которые мне когда-либо приходилось слышать. О Лоде Зиленсе, например, она сказала, что он плохой писатель… Ах да, мадам Ламменс - вот как ее звали! Альбертина Спанс только смеялась над безумными утверждениями мадам Ламменс. Впрочем, она смеялась надо всем: над супом "Зимней помощи", над очередями и над немецкими афишами… Еще помнится мне, что, возвращаясь назад, мы иногда встречали пронемецки настроенного учителя, с ним мы не разговаривали, хотя сам по себе это был вполне приличный человек, в котелке, с большими, широко расставленными ногами. Он же, несмотря ни на что, продолжал очень вежливо с нами здороваться: "Добрый день, мадам Ламменс, добрый день мадам Спанс". И однажды Альбертина, которая всю дорогу смеялась как сумасшедшая, вдруг повернулась к нему и с угрозой произнесла: "Скажите лучше "добрый день" моему аппетиту".

- Я потеряла от голода все мои зубы, - сказала она в другой раз. А на следующий день: - У меня все время болит и болит здесь. - И она поднесла руку к сердцу. Но в остальном она была неизменно весела, пыталась вселить в нас оптимизм и все время повторяла: - Вот подождите, кончится война, ведь когда-нибудь все же раздавят этих серых вшей, и мы еще тряхнем стариной, станцуем свинг. Боюсь только, что у меня рассыплются кости.

И она опять прижимала руку к груди. Да, она стала прижимать руку к сердцу все чаще и чаще. Иногда она останавливалась на углу с бидончиком супа в руках и кричала нам:

- Эй, подождите! - А однажды даже попросила: - Поднесите мне немножко суп.

А потом я ее встретил в день, когда она собиралась поехать на трамвае к врачу-сердечнику. Я видел, что трамвай отошел за минуту перед тем, как из-за угла появилась Альбертина, тяжело дыша и хватая воздух широко открытым беззубым ртом. Она хотела спросить, давно ли ушел трамвай, но не могла вымолвить ни слова и прислонилась, тяжело дыша, к стене. Потом она попросила меня отвести ее домой. Однако немец в черном мундире, который прошел, громко стуча тупоносыми сапогами, сразу же заставил ее гордо выпрямиться. Потом оказалось, что ее давно уже сжирал рак и нужна была операция. Альбертину положили в клинику, но четыре голодных года основательно подорвали ее здоровье, и она была уже при смерти, когда друзья пришли ее навестить. У ее кровати стояли мадам Беренс, мадам Ламменс (которая теперь уже тоже умерла) и я. Мы наклонились к ней и сказали:

- Они высадились!

Альбертина посмотрела на нас и слегка приподняла голову.

- Ха! - сказала она. - Тогда накройте бельгийским флагом мой ящик из-под апельсинов.

Она умерла в тот же вечер.

У нас все знают того типа, который стал нацистом и не стыдится выгонять на улицу жену в одной рубашке, когда возвращается домой пьяным. Он угощает всех, кто в угоду ему кричит "Хайль Гитлер!", и просаживает в ночных кабаках по пятьдесят тысяч за вечер, потому что стал большой шишкой на деревообрабатывающей фабрике, где работал раньше простым столяром.

Мои родители считают, что война будет недолгой - да и как может быть ИНАЧЕ, ведь мы уже заняли деньги под наш домик, - и, поскольку я вынужден их разочаровать и говорю, что война протянется еще долго, они очень сердятся и заявляют, что я немецкий пособник.

Прихожане спрашивают священника, можно ли им молиться не в церкви, а в часовне, которая ближе к дому, но священник боится, что народ перестанет ходить в его церковь, и отвечает: "Неужели вы думаете, что, если будете молиться в этой часовне, ваши молитвы скорее дойдут к богу или что там вас меньше будут бомбить?" А те говорят:

"Если вы не разрешите нам молиться в часовне, мы будем молиться на улице". "Но я вам и это запрещаю, - говорит пастырь, - я велю вас оттуда прогнать".

Упадок нравов достигает таких ужасающих размеров, что старая проститутка говорит: "Куда катится мир?! В мое время…"

Дети бегут за немецким солдатом и спрашивают его, был ли он в Нормандии. "Да, - говорит он. - Но мы еще вернемся туда, когда получим новое оружие". И он вручает им порцию мороженого - одну на всех, так что каждому хочется хоть разик его лизнуть. Немец, услышав слово "лизнуть", говорит: "Всем лизнуть!" Дети спрашивают его, понимает ли он язык, на котором говорят бельгийцы, и знает ли о том, что бомбят его Германию. А потом указывают ему на сынишку Койле и объявляют: "Он нацист!" - а тот пыжится от гордости.

ПЕРВЫЙ ЧАС СВОБОДЫ

Последние ночи мы уже не могли спать. Чаще всего я сидел в кресле у раскрытой задней двери, укутав ноги одеялом, и смотрел на звезды, вслушиваясь в далекий рокот самолетов и дымя сигаретой, время от времени я подходил к приемнику, чтобы послушать английское радио. Незадолго до полуночи из приемника послышалось "та-ра-ра-бум" - музыка, которая раньше исполнялась к месту и не к месту, по случаю смерти короля, например, и тому подобным поводам, но которая теперь, после четырех лет войны, заставила вздрогнуть мое сердце - наши войска перешли бельгийскую границу. Моя жена, сменившая меня в кресле у раскрытой двери, где она тоже слушала гул самолетов и курила, подошла ко мне, даже не закрыв за собой дверь. Какая неосторожность - ведь немцы все еще идут через город!

- Грузовик с ранеными еще здесь? - спросил я.

- Нет, уехал, - сказала она.

Я посмотрел на жену. Она натянула на голову серый шерстяной колпак и накинула на плечи мое пальто с поднятым воротником.

- Ты похожа сейчас на жителя России, - сказал я, но мы даже не улыбнулись, продолжая вслушиваться в "та-ра-ра-бум", и жена сказала:

- Я, кажется, сейчас зареву, Луи, мой мальчик! Я, кажется, сейчас зареву!

Ей даже не нужно было об этом говорить, потому что она уже ревела. Мы второпях приготовили кофе и снова начали вслушиваться в звуки, доносящиеся с улицы.

- Они уже здесь, - сказала моя жена, и мы действительно услышали стук подкованных каблуков. Мы распахнули дверь на улицу, и в тот же миг донесся далекий, очень слабый - потому что ветер дул в другую сторону-звон колоколов. А это что? Похоже, крики ликования… Однако нужно посмотреть и на тех, что проходят сейчас мимо в маршевой колонне, - как много надо одновременно видеть и слышать! Но это были все еще немцы. Они шли сдвоенными шеренгами, стараясь держаться ближе к домам, и мы торопливо спрятались в тень и затаили дыхание. "Vorwärts!" - кричали они. Менеер Брис, который раньше был состоятельным буржуа, а во время войны опустился до того, что подбирал окурки, когда его никто не видел, открыл окно и вывесил знамя - трехцветное, как мы догадывались, так как в темноте это знамя казалось просто черной тряпкой. А потом со звоном вылетели стекла в окнах хромого Шарло, который с прошлой войны вернулся с изувеченной ногой, а в эту войну стал нацистом. Неужели такое возможно? И снова мы слышим шаги.

- Послушай, - сказал я. - Это же "Марсельеза"! Кажется, ее поют Проске и его жена.

- И Дингес, - уточнила моя жена.

"Ты в своем уме, Дингес?" - подумал я. Всего две недели назад его стащили с постели, жена мне сама об этом рассказывала, и глаза у нее были огромными от страха, а нижняя губа дрожала. Она перевернула весь дом, ища, что бы еще можно было спрятать. Но что нам было прятать, какие книги мы могли еще сжечь? У нас почти ничего не осталось. "Enfants de la patrie…" Мне показалось, что моя кровь стынет в жилах, а голову охватило пламя, и не было даже сил, чтобы сжать руки в кулаки. "Formez vos bataillons!" Под эти звуки они наконец прошли мимо сомнутыми рядами, и мы дрожали от волнения и кричали от радости при виде этих парней с ручными гранатами у пояса. Их было всего десять, но это не помешало нам на следующее утро с ликованием встретить остальных девятьсот девяносто, которые въехали в город на английских танках. Мы приветствовали англичан и американцев, канадцев и шотландцев, а также ребят из Белой бригады, хотя в их рядах я заметил людей, которые еще вчера маршировали в рядах Черной бригады. Но в эти минуты мы были слепы - то был первый час свободы.

У нас обнаружили нескольких английских дезертиров, которых выволокли из домов Флорентины и Элизы.

Поэты, писавшие о Восточном фронте, снова осторожно, как бы на цыпочках, появляются со стихами о звездах, об одиночестве и Боге. Господи! Это они-то, которые обдавали грязью набедренную повязку Христа!

Человек с тростью - он когда-то вывалился из машины на ходу - всегда переходит на другую сторону улицы, завидев меня: он думает, что я тоже поэт. "Все поэты - шуты гороховые, - говорит он. - Если только не проститутки".

И мне грустно оттого, что он так думает, - не потому, что и в самом деле есть поэты, уподобившиеся проституткам, а потому, что я сам поэт.

ШАКАЛЫ

На краю города, рядом со свалкой, которая отравляет летом всю округу, и рядом с лесопилкой живет менеер Свам, владелец обувной фабрики "The english shoes", который всю войну тачал солдатские сапоги, сначала тайно - для организации ТОДТ, а потом в открытую - для вермахта. Немецкие грузовики въезжали во двор, ворота запирались, и все было шито-крыто… Мамаша Свам, довольно вульгарная толстуха низенького роста, была сама предупредительность, когда имела дело с немецкими офицерами, и даже пыталась говорить с ними по-немецки - это был, конечно, не немецкий, а скорее нидерландский, на котором говорят грамотные крестьяне, - при этом она отчаянно жестикулировала и улыбалась, как бы говоря: "Вы уж извините, что мы зарабатываем на вас миллионы и уже купили три пианино, четыре меховые шубы и два радиоприемника - один для салона, где изволят пить господа немецкие офицеры, другой для папочки, который слушает английское радио, чтобы знать, что нам делать с нашими деньгами". Папаша, который так же толст и вульгарен, как и его жена, каждый день боролся сам с собой, чтобы сбросить с себя обличье сапожника Свамке и стать солидным господином Свамом. Он важно расхаживал по своей фабрике, отчаянно дымя толстой сигарой, и все-таки не мог удержаться, чтобы не выбежать к воротам с рассказом о том, что сообщает английское радио. Однако, кроме Бооне, который жил рядом с ним и продавал автомобильные покрышки вермахту, зарабатывая на этом огромные деньги (каждый день ему подавали на обед кролика или курятину, а если подавали обычный бифштекс с картофелем, он отчаянно ругался), кроме Бооне, папашу Свама слушали только бедняки, жившие на нашей окраине, которые про себя думали: "Погоди, дай только дождаться конца войны, мы тебя упрячем за решетку!" И однако все сказанное выше не мешало Бооне быть англофилом, слушать "Голос Америки" и рассказывать, что у американцев есть "летающие крепости", о которые немецкие самолеты разбиваются так, что прямо остаются висеть на них кусками, и летчики возвращаются в Америку с остатками этих немецких самолетов. Да, американцы - это настоящие парни! При этих словах он засовывал в рот полгрозди винограда (400 франков за килограмм), и сок стекал у него по подбородку. А менеер Свам добавлял от себя:

- Пусть они покажут немцам, где раки зимуют. Немцы сволочи! Я это хорошо знаю, потому что в прошлую войну был у них в плену.

И, прикрыв жирной ладонью рот, чтобы показать, что это секретно, он говорит, понизив голос, однако достаточно громко, чтобы его могли слышать на другой стороне свалки:

- Я передал Белой бригаде десять тысяч франков.

А потом вдруг пришло Освобождение, и наша окраина стала похожа на ярмарочный балаган: над обувной фабрикой повис огромный флаг, который закрыл собой почти весь фасад, от дома Свама к дому Бооне протянулся транспарант с надписью: "Welcome!". Именно под этим "Welcome!" остановилась машина Белой бригады, и несколько человек с револьверами в руках вошли в дом господина Свама. Обратно они все вышли с сигарами в зубах.

Ну а что же те, кто грозился упрятать его за решетку? Нет, ничего подобного не произошло, и, если кто-нибудь заводит об этом речь, оказывается, ни одна душа даже не помнит, что во время войны с фабрики выезжали немецкие грузовики, доверху нагруженные солдатскими сапогами.

Женщины говорят, что англичане ТОЖЕ порядочные сволочи: стреляли, когда они воровали уголь на железной дороге. Но те же самые женщины не выносят, когда об этом говорят немецкие прихвостни: одно дело, когда они сами ругают англичан, И СОВСЕМ ДРУГОЕ, когда это делают нацисты.

Луи - этот анархист, нигилист и пессимист - говорит, что мы теперь на коленях должны молить Иисуса Христа, чтобы он избавил нас от канадцев.

Филомена, которая работала в Германии и вернулась домой с ребенком от немца, конечно, танцует теперь с канадцами - и это в то время, когда над городом еще пролетают самолеты бомбить Берлин. В свое оправдание она говорит: "Нельзя же ВЕЧНО лить слезы".

ПОХВАЛЬНОЕ СЛОВО СЕСТРАМ БОСУЭЛ

В те злосчастные дни стоило мне только подойти к радиоприемнику, как моя жена говорила:

- Время ли сейчас слушать музыку? И я отвечал:

- Это же сестры Босуэл!

Как будто это означало нечто большее, чем просто музыка. И вот мое похвальное слово сестрам Босуэл:

Назад Дальше