Поль Боон Моя маленькая война - Луи 8 стр.


ЛЕЯ ЛЮБКЕ

Дорогой друг, может быть, ты еще помнишь Лею Любке, еврейскую девушку, которую мы во время войны звали Лизой и которая для меня всегда останется Лизой, потому что это ее почетное имя? Если Лиза не разносила подпольных газет или не тащила через весь город сумку со взрывчаткой, она тихонько сидела где-нибудь и вязала - не знаю, что именно, наверное, этого не знала и она сама. Раз в две недели она нарушала молчание, чтобы поведать нам свою мысль, такую глубокую и прекрасную, что напрасно вы будете искать нечто подобное у великих философов. Я написал однажды ее портрет, где изобразил Лею "эмигранткой" - с узелком на коленях. Ее детское личико выражало напряженную работу мысли, которая зрела в ее мозгу, - возможно, она доверит ее нам в течение последующих двух недель. Я думаю теперь: дело совсем не в моей живописи или в твоей литературе, - вспомни те ночи, когда мы были еще честны и наивны, когда мы стояли под металлическим мостом и, глядя на отражение желтых огней в черной воде, говорили: я никогда не буду рисовать и я никогда не буду писать то, что не является глубоким, прекрасным и правдивым. Теперь ты сочиняешь анекдоты, а я малюю Мики Мауса на ярмарочных балаганах. О своей самой последней и самой прекрасной мысли Лиза так и не успела никому рассказать, если только ей не удалось сделать это там, в Германии, куда ее увезли. Вчера я пришел домой, включил радио, как всегда не слушая его, и вдруг называют ее имя: Лея Любке, цела и невредима, возвращается домой из лагеря Маутхаузен. Я забегал по комнате от стены к стене, разговаривая с портретом, на котором она сидела с узелком на коленях, и тут же-треснувшая чашка, из которой она когда-то пила, и старый шаткий стул, на котором она, бывало, сидела и вязала что-то-я думаю, вязала нечто большее, чем просто чулки (может быть, это и было то, о чем мы все мечтали тогда и чей далекий отблеск я, старый дурак, ловлю в глазах людей?), и я говорил всем этим предметам: она возвращается, она возвращается! Я вышел на улицу и, обращаясь к деревьям на бульваре и продавцам cigarettes Anglaises, говорил: она возвращается! Я говорил об этом, кричал, шептал. Я пошел к Питу, у него как раз был в это время его брат, и таким образом я сэкономил время, потому что собирался зайти и к нему, потом я был у Лео, хотя Лео знал ее не слишком хорошо, но дело было совсем не в этом, дело было в том, что я всем мог рассказать о новости. Везде. ВОЗВРАЩАЕТСЯ ЛЕЯ ЛЮБКЕ!

А сегодня утром пришло письмо из Швеции, и в нем было написано, что Лея Любке умерла: "Мы, ее подруги, до последнего мгновения делали все, что в наших силах, чтобы облегчить ее страдания (о Лиза, Лиза!), мы продали обручальные кольца и золотые зубы, чтобы купить ей яйца, мы воровали и экономили еду, чтобы спасти ей жизнь, но лагерь настиг ее и здесь, ведь в лагере мы неделями работали по пояс в воде, и, очень ослабевшая, она заболела пневмонией; даже если бы на этот раз удалось протащить ее сквозь игольное ушко, лагерь все равно настиг бы ее: ведь нам приходилось часами стоять на плацу под проливным дождем, - и вот она умерла".

Лея Любке умерла… Я возвращаюсь домой, где радио, которое я позабыл выключить, все еще повторяет ее имя: "Лея Любке, цела и невредима, возвращается домой из лагеря Маутхаузен".

Нико Рост, с головой, обвязанной платком, чтобы прикрыть язвы, рассказывает о Дахау: для того чтобы получить лишнюю порцию супа, они держали перед собой мертвеца с миской в руках и шли вместе с ним в общей очереди. Правда, из-за этого приходилось выводить мертвеца и на поверку.

Люди, которые во время войны даже не знали, что такое движение Сопротивления, через четыре дня после освобождения говорили: я тоже был в Сопротивлении. А теперь они говорят: я рад, что никогда не был в Сопротивлении, потому что это была кучка безнравственных коммунистов.

Мой отец рассказывает: мы повесили в окне нашей лавки удостоверение участника Сопротивления, и к нам почти перестали заходить покупатели; мы исключили одного маляра из Союза мастеров, потому что он был гестаповцем, а теперь у этого гестаповца висит диплом под стеклом, маляры же, которые состоят в Союзе, дипломов не имеют.

СТАЛПАРТ ИЗ WERBESTELLE

Сталпарт из Werbestelle, которого перевозят в гентскую тюрьму, стоит на станции между шестью жандармами и ждет поезда. Эта новость распространяется с быстротой молнии.

- Где? Где? Ах ты сволочь, так тебя и перетак! Дай ему хорошенько по морде! Браво!

Сталпарт стоит, безучастный ко всему. У него очень светлые потухшие глаза, которые смотрят в одну точку - как можно предположить, она находится в той стороне, где вокзал, но может быть продолжена в бесконечность; багрово-синее лицо опухло от вчерашних оплеух. Его голова возвышается над толпой, словно шпиль ярмарочной карусели, удар - и шпиль отклоняется назад, удар - и шпиль наклоняется вперед, а вокруг него вращается карусель толпы, которая кричит ему слова, накопившиеся за четыре долгих года: "Подожди, вот кончится война!"

- Сталпарт, повернись сюда! - говорит жандарм. И водоворот перемещается в ту же сторону - смеющиеся, плачущие, бледные, пылающие лица, среди них одно заплаканное и два невозмутимых.

- Эй, где то время, когда мы освобождали дорогу, чтобы пропустить тебя и твою мадам? Хайль тебе Гитлер, сволочь, садист, людоед.

- Сталпарт, повернись туда! - говорит жандарм, и в той стороне снова закипает водоворот.

Начальник станции, который до этого безучастно стоял в стороне, бежит, размахивая руками: не ко времени подходит гентский поезд - 7.45. И там, где колыхался внешний круг карусели, стремившийся к центру, начинается суматоха, люди удирают из-под колес поезда, подъезжающего к станции. Все спешат захватить свободное место, толпа обтекает Сталпарта, который уже перестал быть центром карусели.

- Входи! - говорит жандарм, и Сталпарт входит в вагон, выискивая ничего не понимающими глазами свободный уголок, и садится, как будто он все еще Сталпарт из Werbestelle, как будто он не понимает, что Сталпарт из Werbestelle-это всего лишь сон, ночной кошмар, который снился вчера, а сегодня исчез навсегда.

- Встать! - говорит жандарм, и Сталпарт встает, ухватившись за верхний край опущенного вагонного окна. - Вот так-то, сволочь! - Кровь течет из его носа по подбородку и капает на пальто, глаза Сталпарта все еще устремлены к невидимой точке в бесконечности. Сейчас он похож на Спасителя, только Спасителя нечистой силы. Какая-то девушка говорит: "Я сейчас упаду в обморок", - но в обморок почему-то не падает, а господин, сидящий рядом, вдруг начинает говорить высокопарные фразы, которые ему явно несвойственны: "Наконец-то, наконец свершилась справедливость!"

Поезд дает гудок и отходит. Платформа номер два пуста, на платформе номер три толпится народ, едущий в Брюссель, и все смотрят вслед уходящему гентскому поезду… Кто-то с удивлением разглядывает свою руку, а тот, кто только Что был в первом ряду карусели, говорит: "Я не любитель таких зрелищ!"

Симона и Люсетта тоже отправились на бал, который устроили канадцы, но уже не могли найти места, чтобы потанцевать, не могли найти места, чтобы посидеть и даже чтобы постоять - все было заполнено школьницами четырнадцати-пятнадцати лет, которые, виляя бедрами, в платьях с весьма смелыми декольте, танцевали в объятьях молодых канадцев и не очень молодых канадцев - пьяных канадцев. Иет, шестидесятилетняя проститутка, тоже была на балу, она пропустила лишь один танец, и то только потому, что выбежала на минутку во двор.

Дети взбираются на проходящие грузовики, развязывают мешки с углем, и он высыпается оттуда на мостовую, а потом они подбирают его, а иной раз они общими усилиями сбрасывают целый мешок из кузова. Вы думаете: бедные дети! Но если вы за ними проследите, то увидите, что этот уголь они потом продают по спекулятивным ценам.

Морис рассказывает, что, когда загорелся дом, американский солдат-негр, стоя на самом верху лестницы и ни за что не держась, вытащил из объятого пламенем окна двоих детей, потому что американским неграм НАПЛЕВАТЬ НА ВСЕ, восторженно говорит Морис.

А совсем другой человек рассказал мне о том, что негритянских солдат разместили на крестьянской ферме, откуда родители предусмотрительно отправили двух молоденьких дочерей, тогда негры изнасиловали старую хозяйку, так что она тут же испустила дух. И все это потому, что неграм НАПЛЕВАТЬ НА ВСЕ, они настоящие бандиты, сказал он.

Когда я заговорил с одним из полицейских, он признался мне, что боится регулировать движение на пересечении бульвара и Брюссельского шоссе, потому что неграм НАПЛЕВАТЬ НА ВСЕ, заявил он: "Когда-нибудь они меня задавят!"

ЮНОСТЬ ВОЕННЫХ ЛЕТ

Наша юность прошла между двух войн, мы боготворили Ромена Роллана - совесть Европы, вечерами во время демонстраций кричали: "Нет-войне!", украшали свои комнаты гравюрами Мазереля (чаще всего это была гравюра, на которой изображен юноша со связанными за спиной руками, он стоит у кирпичной стены перед расстрелом и, высоко подняв голову, смотрит на что-то, чего Мазерель не изобразил). В кинотеатре, когда показывали "Солидарность" Пабста, мы оглушительно стучали ногами об пол (особенно в тот момент, когда немецкие и французские шахтеры пробивали перемычку, разделявшую их под землей, спеша на выручку друг другу), и о нашей юности мы говорили, что это была самая прекрасная юность, какую только можно себе представить…

Именно потому, что мы не теряли мужества и оставались юными в те трудные далекие годы, у нас должно хватить мужества сохранить юность поколения, которое расцвело во время этой последней войны. Сегодняшние девушки курят сигареты, одну за другой, пьют виски и без стеснения говорят парням, что предпочитают дождаться томми. А парни с длинными, слегка согнутыми в коленях ногами носят слишком длинные жилеты и слишком короткие и узкие брюки. В течение четырех лет их единственной пищей был пайковый хлеб. Они пережили бомбежки, говорят о погибших с такой же простотой, как об опавших листьях, и танцуют, танцуют, танцуют без конца. Минтье в пять шагов облетает всю танцплощадку, но на то у нее и такие ноги - молодые и стройные, хотя она выросла, стоя в очередях за угольной мелочью и селедкой, невзирая ни на какую погоду - солнце, дождь или ветер. О, они прекрасно знают: за все удовольствия, которые они хотели бы доставить друг другу, надо платить. Они сидят в кафе, где вместо сливочного мороженого подают суррогат. Они ходят в кинотеатры, где вместо фильмов Пабста и Эйзенштейна показывают приключения удивительного немецкого барона Мюнхгаузена в натуральных цветах фирмы "УФА", и им это ужасно нравится. Им нравится свинг и нравятся немецкие фильмы, где много вальсируют и объявляют свинг варварским танцем, - все дело в том, что они не дают себе труда задуматься, они принимают все, что бы ни предлагала им жизнь, и мужественно остаются сидеть в зрительном зале, когда на белом экране появляются танцующие красные буквы: "Тревога!"

"Тревога!" - равнодушно сообщает парень девчонке, сидящей рядом, как будто она не прочла надпись сама.

Но если вы захотите жить одной жизнью с этой молодежью, я должен предупредить вас, что в некоторых отношениях она чересчур расчетлива. Она не может существовать без хотя бы крошечного проблеска романтики, но, желая обрести ее, она не преминет поинтересоваться: "А сколько это будет стоить?"

То, о чем мы мечтали в нашей юности, кажется ей смешным. Но мы не должны из-за этого прятаться в свою раковину, ибо самая упорная борьба, которая ведется в жизни, - это в конечном счете борьба за то, чтобы никто никогда не испытывал горечи.

На улице останавливается грузовик с немецкими военнопленными, и все спешат к ним с хлебом, сигаретами и мясом, за которое Бельгии еще придется дорого заплатить Америке, а все те, кто работал в Германии, говорят с ними по-немецки, чтобы показать, что они… а что именно?.. Ах, им в грузовике, наверное, холодно и, уж конечно, хочется есть… Рядом с грузовиком стоит бельгийский солдатик, который сопровождает военнопленных. Он не получает ничего - ему, очевидно, не холодно и есть не хочется. А когда разносится слух, что масла теперь выдавать станут меньше, а шоколада совсем не будет, все говорят с возмущением:

- Проклятые американцы, они все НАШИ продукты отдали немцам.

- Такое впечатление, что все чего-то ждут, - говорит мой шурин, которому никогда не приходилось делать ничего другого, кроме как ждать.

ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

Пятнадцать лет спустя, погруженный в невеселые мысли, я переходил станционную площадь и столкнулся с ней почти лицом к лицу. Не знаю, что заставило меня взглянуть на ее лицо, на ее горькую улыбку. И я сразу утонул в ее глазах. Все прошедшие годы разом исчезли. И я снова увидел ее такой, какой она была прежде, - девочкой, приходившей к нам помогать по дому…

Они жили в те годы очень скудно, и она приходила к нам после школы, чтобы помочь жене. Эта помощь заключалась главным образом в том, что она била тарелки, запутывала нитки и распарывала неправильно сшитые женой куски ткани. Была она худенькой и длинноногой, как пасхальный ягненок. Но самым прекрасным в ней было личико-лицо ребенка из простонародья, со складками, которые голод оставил вокруг рта и возле глаз (это было самое тяжелое время), и с выражением какой-то утонченности, которую она бог знает от кого унаследовала. Я тогда ее отчаянно любил. Будь я в те годы мальчишкой, я бы воспел ее в стихах, но вместо этого я писал ее портреты на грубом холсте военного времени. Она часами распарывала куски материи и донимала жену всевозможными вопросами, приводя ее в крайнее смущение. Моя жена выросла в ту эпоху, когда мир еще верил во многие истины, она была членом союзов и лиг, и в ее душе жила непоколебимая уверенность, что когда-нибудь все изменится к лучшему. С нее можно было писать картину, где мать показывает своему ребенку на огромное восходящее солнце с пророческим словом "Будущее", или что-нибудь в этом роде.

Наша юная помощница была, напротив, стопроцентным продуктом войны. Хлеб, масло, уголь - за всем этим приходилось часами стоять в очереди, драться, проявлять изворотливость и хитрость. А ночью раздавался дикий вой сирены, и нужно было бежать в бомбоубежище. В нашем квартале было открыто наспех несколько бомбоубежищ, кое-как перекрытых сверху бревнами и досками и заваленных землей, вынутой из той же ямы. Раньше героями были мужественные солдаты в касках, стоявшие в траншеях, а теперь это были дети со складочками озабоченности возле уголков глаз и рта. И, распарывая куски неправильно сшитой материи, девочка задавала десятки коварных вопросов, которые серьезно пошатнули веру моей жены. Это было ее прямым назначением, как, впрочем, и вообще всех детей войны, - подрывать устои, вносить сомнение, разбивать вдребезги идеалы.

Как уже было сказано, я ее отчаянно и безнадежно любил. И она это знала, маленькая ведьма. Она съедала мою порцию хлеба, масла и мяса, поднося кусочки каким-то беспомощным и нежным движением ко рту, и при этом смотрела на меня, а я тонул в бездонных озерах ее глаз. Когда она впервые появилась у нас, ей едва исполнилось двенадцать. И она продолжала приходить к нам (со все более увеличивавшимися перерывами между посещениями), пока ей не пошел восемнадцатый год. Шесть долгих лет она приходила к нам, и каждый вечер, когда я возвращался домой, сулил мне райское блаженство и адские муки, и эта девочка, которую поначалу я считал как бы своей дочерью, превратилась потом почти в соперницу моей жены. Вокруг нее стали вертеться лохматые молодые люди, потому что она становилась ужасающе красива. Но тут закончилась война, появилось достаточно еды, и она просто перестала у нас появляться. Она была истинное дитя своего времени. С тех пор я ее ни разу не видел и не знал даже, где она живет.

И все же, когда я переходил привокзальную площадь, поглощенный своими мыслями, я сразу узнал ее. Она как раз села в свою машину, положила руки на руль и взглянула на меня - так же, как тогда. На ней была меховая шубка. С той же самой убийственной своей улыбкой она включила мотор и уехала, даже не поздоровавшись.

Только брызнула на мои брюки грязная вода из-под колес.

Пятнадцать лет спустя я встретил и Визе - бог мой, как я ужаснулся, увидев немощного, дряхлого человечка с больными ногами и сонным лицом. Я сразу же посмотрел на его татуированные руки, которые когда-то наводили страх на женщин, но якоря и солнца на них почти невозможно было различить из-за бесчисленных морщин, изрезавших кожу. И самое страшное было то, что он меня не узнавал.

Я начал его расспрашивать, помнит ли он это, помнит ли то, а он только повторял смиренным голосом: "Затрудняюсь сказать, менеер…"

И я почему-то вспомнил еще одного человека, который после выхода в свет первого издания этой книги прислал мне восторженную открытку: "Я не могу оторваться от вашей "Маленькой войны", когда дочитаю, обязательно пришлю подробное письмо". С тех пор прошло пятнадцать лет, а я так и не получил от него никаких известий, и это стало для меня постоянным источником угрызений совести: а вдруг он умер во время дальнейшего чтения моей книги?

Назад Дальше