Дикий мед - Леонид Первомайский 8 стр.


Под лавкой у моей головы забеспокоилась клушка. Она сбросила верхнее решето и взволнованно кричала, заглядывая под себя. Я глянул в решето. Мокрый крохотный цыпленок только что вылупился из яйца. Клушка, не переставая громко разговаривать, лапами выкатила расколотую пустую скорлупу из решета, уселась и накрыла своего первенца крылом.

Бомбы продолжали падать. Окна в хате давно вылетели. Нас обсыпало глиною с потолка, мы лежали, прижимаясь к полу, и запах мокрой, сбрызнутой водою глины смешивался со смрадным дымом, наполнившим хату через выбитые окна.

Моторы еще раз завыли над крышей, самолеты еще раз вошли в пике, но бомб уже не сбрасывали, звук их стал отдаляться и замер, погас, потонул вдали.

Я поднял голову. На пороге чулана стоял фотограф Костя, руки он держал в черном мешке и большими, как блюдца, беловато-голубыми глазами смотрел на пол. Лицо его темнело и на моих глазах сделалось совсем серым, как обмытый дождями некрашеный деревянный забор, губы дрожали.

Валя лежала на полу среди осыпавшейся глины и разбрызганных осколков стекла. Она лежала, уткнув в ладони то, что было ее красивой веселой головою, кровь стекала по нежному девичьему затылку, исчезала под белым халатом и вытекала расплавленным сургучом из-под руки на пол, на осколки стекла, на куски голубой глины. Ломти черного солдатского хлеба валялись возле Вали.

- До тебя мне дойти не легко, а до смерти четыре шага, - пробормотал маленький Сванидзе, и мы ему ничего не сказали. Нечего было сказать. В конце концов, каждый высказывается как может.

А потом мы лежали ночью на сене в балке, куда перенесли раненых, и рядом с нами сидела маленькая черноволосая докторша, начальник медсанбата, и, блестя в темноте влажными глазами, рассказывала про Валю и просила обязательно написать что-нибудь о ее санбате. И так же, как сегодня, пахло донником и стебелек повилики высунулся из сена и щекотал мне щеку, только вместо месяца висели на небе и заливали мертвым сиянием склоны балки немецкие осветительные ракеты, и слышался грохот танков, идущих по дороге над балкой.

Что-то зашуршало рядом со мной, и сонный голос пробормотал:

- Это ты, Людка?

Я не ответил. Над моим лицом склонилась взлохмаченная мальчишечья голова со стебельками сена, запутавшимися в волосах.

- А я думал, что Людка.

Я узнал Кузьму, пятнадцатилетнего брата Люды, похожего на цыганенка смуглого паренька, от острых глаз и острого ума которого ничего не могло укрыться - ни один шаг Людки, как он называл сестру, ни один взгляд солдат и офицеров, что стояли в их избе, ни одно слово плотника, который запрашивал с Люды слишком большую цену за новые стропила.

Кузьма положил голову на сено и громко, не по-мальчишечьи вздохнул.

- Вы не спите?

- Спи, Кузя. Ночь, я устал.

Он посопел носом, лежа на спине, потом повернулся на живот, подпер подбородок кулаками и зашептал мне в самое темя:

- Убегу в бойцы. Надоело мне с этой Людкой. Все вокруг нее как кобели вокруг сучки, не дождется она Сереги.

- По-моему, она честная женщина, - отозвался я.

Кузьма скрежетнул зубами.

- От Сереги третий месяц писем нет, а она каждый вечер с Демьяном под грушей. Знаю я эти стропила!

Он снова перевернулся на спину и засопел, полный недетской обиды и большой печали.

- Убегу, будь она проклята! - услышал я еще раз, как Кузя процедил эти слова сквозь стиснутые зубы, но тут сон одолел меня, и я провалился в дурманящий, горьковатый запах свежего сена.

7

Майор Сербин поднялся во весь рост в траншее, медленно оправил новую габардиновую гимнастерку и тогда только выпрыгнул на кукурузное поле. Но и тут он не стал спешить, хотя знал, что его хорошо видит немецкий наблюдатель, который сидит за речкой на высокой церковной колокольне.

Сербин наклонился над траншеей:

- Ну что ж, товарищ полковник, хоть вы и не проявили большого желания помочь мне, а все-таки спасибо.

- Больше ничего не могу сказать, майор, - отозвался холодно из траншеи полковник Лажечников, не поворачиваясь на голос Сербина.

"Да не торчи ты на глазах у немца, не торчи!" - хотел добавить полковник, но сдержался: этот молодец из третьего эшелона может бог весть что подумать.

За спиной у Лажечникова зашуршала сухая кукуруза. Сербин наконец-то ушел. Подумаешь, герой! Заявился на полчаса на передовую и хочет удивить людей, которые месяцами не выходят из-под огня, своим показным спокойствием и наигранной храбростью. Стыдно ему пригнуться! А демаскировать полковой НП не стыдно? Не успеешь ты перейти кукурузное поле, как немец начнет кидаться снарядами, и хорошо, если обойдется без потерь… А ты в это время уже будешь пить чай в Гусачевке.

Сдерживая раздражение, Лажечников снова наклонился к окуляру стереотрубы. Шуршание кукурузы за спиною утихло. Вот и хорошо, наблюдатель на колокольне, должно быть, зазевался и не заметил храброго майора, обстрела не будет.

В стереотрубу Лажечников видел ярко освещенные солнцем зеленые луга с копешками почерневшего сена, блестящее зеркало медленной реки, что наискось пересекала луга, образуя дугообразный выступ, подмытый водою противоположный правый берег и на нем, в зелени садов, большое село.

Каменная колокольня белою стрелой поднималась в небо над зелеными и красными крышами в центре села. Ближе к окраине избы стояли под соломой и камышом, а еще ближе к берегу реки тянулось длинное и приземистое, крытое тяжелой цементной черепицей строение колхозной свинофермы или коровника. Поблескивали остатками стекол низенькие продолговатые оконца, прорезанные высоко под самой крышей, - все строение хоть и было сплошь исклевано пулями, выглядело весело и мирно. И все село, и луга перед ним, и белая каменная стрела колокольни тоже выглядели мирно, хоть полковник Лажечников знал, что на белой колокольне сейчас сидит, как всегда, немецкий наблюдатель и смотрит в окуляр стереотрубы на высокий, в стеблях прошлогодней кукурузы обрыв над лугами левого берега, на его замаскированный НП, на иссеченную снарядами кустистую опушку леса, что начинается сразу же за кукурузным полем.

Село, которое разглядывал в стереотрубу полковник Лажечников, хоть и выглядело мирно, хоть и казалось уютным и веселым, на деле не было ни мирным, ни уютным, ни веселым.

Село имело мирный вид кладбища, на котором растут деревья и кусты, цветут цветы и зеленеет трава, в то время как между этими деревьями и кустами, под этими цветами и травою делают невидимое свое дело могильные черви.

За длинным строением колхозной свинофермы, за каждой избой, за плетнями и садами и даже за копнами прошлогоднего почерневшего сена на лугах левого берега сидели немцы. То, что они сейчас не стреляли, не имело никакого значения; ведь его люди тоже не стреляли, его людей тоже не было видно немецкому наблюдателю, однако этот наблюдатель знал: напротив села в лесу сидят советские солдаты - и, вполне возможно, знал не только номер части, к которой они принадлежат, но и фамилию их командира, то есть то, что хорошо знал о немцах и полковник Лажечников.

За излучиной реки у Лажечникова была переправа и небольшой плацдарм на правом берегу. С этого плацдарма позавчера на рассвете немцы, введя в дело новые танки, пытались сбросить в реку батальон капитана Жука.

Капитан Жук со своим батальоном не только висел на фланге у немцев, создавая угрозу для превращенного ими в узел сопротивления большого села, - он прикрывал переправу на левый берег в том месте, где кончался лес. Немецкие танки, если б им удалось прорваться через реку, могли выйти на оперативный простор в обход заболоченного леса и окружить дивизию генерала Костецкого.

То, что происходило позавчера на плацдарме капитана Жука, еще не было попыткой прорыва, скорее всего это была разведка боем, но эту разведку немцы осуществили при помощи своих новых танков и самоходных пушек, и уже одно это говорило об опасности их намерений.

Капитан Жук хорошо встретил немцев: его батальон, поддержанный огнем артиллерии с левого берега, выстоял на плацдарме и нанес гитлеровцам большие потери. А самым большим событием боя на плацдарме было то, что петеэровцам удалось подбить новый немецкий танк.

"Молодец Жук!" - думал полковник Лажечников, вспоминая командира батальона, который и вправду был похож на жука - маленький, худощавый и черный, с острыми встопорщенными усиками и такими же колючими глазками.

Капитан Жук действительно был молодец, и батальон его действительно отличался хорошими боевыми качествами, это не подлежало сомнению, хотя в то утро, когда немцы пробовали новые танки на плацдарме, в этом батальоне и случилось ЧП.

Петеэровец Федяк испугался "тигра", который двигался на его окоп, несмотря на огонь противотанковых батарей и выстрелы бронебойных ружей. Снаряды отскакивали от брони танка. Сам Федяк расстрелял все свои патроны, но от волнения и страха, очевидно, не мог попасть в уязвимые места танка - ни в его триплексы, ни в бензобаки. Федяк выскочил из окопа, бросив ружье и своего напарника, и побежал на переправу. На командном пункте батальона его задержали. Федяк дрожал всем телом, глаза у него были сумасшедшие, он не мог объяснить своего поступка. Обо всем этом пришлось давать много объяснений, и устных и письменных. В полку Лажечникова давно уже ничего подобного не случалось, да и во всей дивизии тоже. Неудивительно, что на это ЧП накинулись все, кому не лень.

А теперь еще и майор Сербин, председатель дивизионного трибунала, который должен судить Федяка, пристал со своими чисто психологическими вопросами. Может, он и вправду искренне заинтересован в том, чтоб понять, как мог стать дезертиром Федяк, немолодой солдат, отзывы о котором со всех сторон самые лучшие. Конечно, хорошо, что Сербин хочет разобраться в деле до конца, но ведь закон есть закон. Какое Сербину дело до того, что думает о Федяке Лажечников? Даже если б он был самым лучшим командиром полка, все равно не мог бы он знать всех своих бойцов, не может он знать по-настоящему и Федяка. Командир роты лейтенант Зимовец говорит, что лучшего солдата у него за всю войну не было. Этого Лажечникову довольно, так он и сказал Сербину.

Какая тяжелая обязанность ни лежала бы на твоих плечах, ты не должен перелагать ее на другого. На то ты и судья, чтоб судить без подсказок; никто не может с тебя снять ответственность за приговор, который тебе продиктует закон и твоя собственная совесть. Если же твоя совесть входит в противоречие с законом, значит, либо закон несправедлив, либо совесть у тебя не в порядке, и тут уж тебе никто не поможет. Конечно же Лажечников считал, что дезертира нужно судить, что бы ни толкнуло его на дезертирство, но вместе с тем он был полон сочувствия к Федяку, потому что знал, как тяжело было солдату встретиться с новым оружием, о котором давно ходило столько преувеличенных слухов, - не знал Лажечников только того, что иногда страшнее быть судьею, чем подсудимым, что иногда судья ставит себя на место подсудимого и словно самому себе выносит приговор.

Хорошо, что Сербин наконец ушел.

Лажечников знал майора Николая Иосифовича Сербина еще меньше, чем Федяка, ему не нравилась осторожная замкнутость председателя трибунала, постоянная настороженность, с которой он, казалось, вслушивался во все, что делалось вокруг, Лажечников не догадывался, что чрезмерно подтянутый и аккуратный, всегда чисто выбритый и вымытый майор Сербин прислушивается к тем голосам, которые в нем самом ведут непрерывный спор, оценивает и проверяет каждый свой шаг, каждый поступок и каждое слово и что эта самопроверка идет не от нерешительности или трусости Сербина, а от необходимости быть справедливым, которую он постоянно чувствует. Не знал Лажечников также и того, что требование справедливости от собственной души часто возникает как реакция на причиненную когда-то несправедливость, которая тяготеет над душою и угнетает ее.

Этого чувства Лажечников и не мог бы понять, оно было чуждым ему, потому что он был справедливым и добрым человеком по природе своей, его доброта и справедливость не стоили ему усилий. Возможно, это и не преимущество перед теми, кто должен выстрадать в себе доброту, понимание и сочувствие к человеку, а только счастливое свойство, избавляющее от душевных мук, - не в этом в конце концов дело, - хорошо, если человек не способен совершать преступлений против своей совести, но хорошо и то, что существует совесть, которая не дает спать человеку и спасает его от окончательной гибели.

Солнце стояло высоко над селом и лугами в чистом небе.

Солдат-письмоносец подполз к траншее почти неслышно.

- Вам письмо, товарищ полковник!

- Спасибо, Зубарев! - Лажечников взял у письмоносца аккуратно сложенное треугольником письмо, повертел, его в руках и спрятал в нагрудный карман гимнастерки. - Ты зачем сюда, мог бы и в штабе оставить.

- Так я ведь знаю, что вы давно ждете, товарищ полковник, - ответил Зубарев, лежа над окопом. - Сам жду не дождусь от своей старухи.

Он передвинул на спину сумку с письмами, чтоб удобней было ползти.

- Разрешите идти?

- Можно идти, - сказал Лажечников и попробовал пошутить: - Только осторожно, а то придет письмо от старухи, некому будет прочесть…

- Да это уж как водится, - улыбнулся на эту шутку Зубарев. - Старшина прочтет, поносит дня два, а потом пустит на раскурку… Я пошел, товарищ полковник, счастливо оставаться.

Зубарев пополз кукурузой к лесу.

Лажечников не спешил читать письмо. Адрес выведен рукой Юры, - значит, в тот день, когда треугольничек попал в почтовый ящик, с мальчиком все было хорошо. Этого было достаточно, чтоб согреть сердце Лажечникова. Жена его погибла от дистрофии в блокированном Ленинграде: она отдавала сыну почти весь свой скудный паек. Мальчик пережил мать. Вконец истощенного, его вывезли по Ледовой дороге через Ладогу в тыловой детский дом. Юре было неполных восемь лет, когда началась война. Это был веселый и крепкий мальчик, широкоплечий и высокий, весь в отца. Когда наконец после долгих розысков Лажечников нашел Юру в городе Камышлове, о существовании которого раньше не знал, и получил первое письмо с фотокарточкой, на него глядел с плохого снимка маленький печальный старичок с исхудавшим лицом и тонкими плечиками. Возможно, заведующая детдомом поступила неразумно, послав Лажечникову карточку Юры, - трудно ее упрекать, она хотела порадовать отца. Лажечников долго отказывался узнавать в старичке на фотографии своего Юру, хоть сомнений не могло быть: у мальчика было его лицо, и на этом истощенном, бледном даже на фотографии лице тусклыми угольками блестели глаза Ольги.

Лажечников не мог без боли думать об Ольге.

За три месяца до начала войны его призвали в армию. Войну Лажечников встретил на границе Украины. В октябре, на выходе из киевского окружения, когда не зажила еще его первая рана, полученная на Трубеже, он был тяжело ранен под Богодуховом.

Когда Лажечников вышел из госпиталя, Ленинград давно уже был в кольце блокады, - так он и не увидел больше Ольгу. Изредка приходили письма, полные отзвуков молчаливого героизма, с которым боролись и гибли ленинградцы, отрезанные от страны, в голоде и холоде блокадных дней и ночей. Позже, когда письма от Ольги перестали приходить, Лажечников начал вспоминать адреса друзей и знакомых. Никто не отвечал. Он сразу понял, что означает это ленинградское молчание. Лажечников снова писал и снова неделями ждал ответа. Наконец знакомая старушка Ксения Ивановна, на ответ которой он почти не надеялся, с трагическим простодушием написала Лажечникову все. Ему было трудно представить Ольгу с опухшими ногами, в дважды обернутом вокруг тела зимнем пальто, подпоясанную полотенцем, в очереди за пайком блокадного хлеба. Трудно было поверить, что его легкая, сильная, веселая Ольга упала на обледенелой лестнице, карабкаясь к себе на четвертый этаж, и больше не встала. Сердце его сжималось, когда он вспоминал письмо Ксении Ивановны.

На фанерный лист положили зашитое в одеяло тело Ольги. Управдом, останавливаясь на каждом шагу для отдыха, потащил его между сугробами к ближайшему пункту приема покойников. Ксения Ивановна, спотыкаясь, едва не падая, плелась сзади. Могил в городе уже не копали - мерзлую землю подымали взрывчаткой. Через месяц можно было узнать, на каком кладбище похоронен умерший, но некому уже было сходить за справкой. Управдом еще успел сдать Юру в детдом, а потом и самого управдома отвезли на листе фанеры.

Лажечников мог не думать об этом, но забыть не мог. Иногда он ловил себя на том, что вспоминал не письмо старушки, а видел перед собой Ксению Ивановну, старорежимную старушенцию, как они называли ее, видел так, как в те далекие дни, когда она приходила к ним шить Ольге блузки. Она покачивала головой при каждом слове и рассказывала все с такими подробностями, которых ему лучше было бы не знать.

"А Юру я нашла в коридоре, - глядела на него Ксения Ивановна старушечьими, почти прозрачными глазами, - он надел на себя все, что было, и хотел идти с нами, но упал и загородил собою полуоткрытые двери. Пришлось отодвинуть его, чтоб войти в квартиру. И я подумала, что и Юра уже отмучился и что скоро и меня приберет господь… А управдом сказал: вы не знаете, как написать Юриному отцу? Откуда ж мне было знать ваш адрес! Хорошо, что вы догадались написать мне. Теперь от моих заказчиц никого не осталось. Да я уж и не удержу иголку в пальцах, и никому мои блузки теперь не нужны".

Лажечников написал ей письмо, когда отыскался в Камышлове Юра, но ответа не получил.

Письмо Юры надо все-таки прочесть. Лажечников притронулся к карману гимнастерки, письмо лежало на месте, он начал медленно отстегивать пуговицу… На колокольне что-то сверкнуло, словно кто-то кусочком зеркала поймал зайчика и послал его через реку и луга. Очевидно, немец поворачивал стереотрубу, и солнечный луч, отразившись в ее шлифованном на иенской оптической фабрике объективе, перелетел от колокольни к траншее на обрыве и ударил в глаза Лажечникову.

- Сидит! - усмехнулся недоброй усмешкой Лажечников, отклоняясь от окуляра.

Впереди раздался ясный звук пушечного выстрела. Сразу же за ним второй и третий. Снаряды прогудели над головой и разорвались в лесу. Пронзительно и тоскливо заржал где-то за спиною у Лажечникова конь, и чей-то раздосадованный знакомый голос прокричал на высокой ноте:

- Ах, дьявол, прямо в кухню, ну прямехонько в кухню попал!

Конь снова заржал, словно крикнул от боли, и устало затих.

Немцы били с закрытых позиций за селом, Лажечников хорошо знал, где стоят их батареи, - они были у него давно нанесены на карту. Он мог бы дать приказ ответить огнем на огонь, но не давал такого приказа, так как считал, что обстрел вызван только тем, что наблюдатель с колокольни заметил на обрыве храброго майора из третьего эшелона, - выбросят несколько снарядов и утихнут. Но обстрел усиливался, и это беспокоило Лажечникова.

Лажечников приказал телефонисту соединиться с капитаном Жуком; гитлеровцы обстреливали его обрыв, но атаковать могли только на плацдарме.

"Хоть тот майор и храбрый дурак, - подумал Лажечников, - но тут он не виноват".

В трубке уже слышалось усиленное мембраною тяжелое дыхание капитана Жука.

Назад Дальше