- Землячка, ежели меня поранит, так ты тово… не сразу руку или ногу обкарнывай, а когда сам велю.
Аня улыбалась и отвечала как могла. Но среди шуток и просьб слышались ядовитые реплики:
- Пашку-то в окопы прогнала!
- Говорят, с лейтенантом шуры-муры…
Аня резко обернулась. Перед ней стоял приземистый солдат с бабьим лицом, изрытым сеткой тонких морщин. Солдат держал в одной руке кусок сала, в другой - горбушку хлеба и, наворачивая за обе щеки, ухмылялся маслянисто и нагло. Заплывшие глаза, губы, толстые и дряблые, на которых блестели следы шпига, были до того отвратительны, что Аня сделала шаг к обидчику и наотмашь ударила его по лоснящейся щеке. Звук оплеухи показался ей звонким и противным. Солдаты, стоявшие поблизости, грохнули от смеха. Пострадавший мелко захлопал глазками, его челюсти замерли, точно он подавился заглоченным не впрок куском сала, переступил с ноги на ногу, матюкнулся.
- Ишь ты… драться. Я те припомню.
Стоявший рядом с ним высокий солдат с черными, коротко подстриженными усами положил на его плечо широкую руку, легонько встряхнул.
- Кому грозишь, сволочь! Получил - и будь доволен! По заслугам и награда! Понял? - Он повернулся к девушке: - А ты, товарищ санинструктор, не бойсь! Он давно искал то, чего нашел.
Аня, красная от волнения, протиснулась между солдатами, пошла по траншее дальше. На повороте встретила Пашку. Еще этого не хватало. Хотела пройти мимо - преградил дорогу. Помолчали.
- Правильно, Аня! И со мной надо было так же, - чуть слышно прошептал он.
Аня вскинула глаза. Лицо Пашки было бледно-зеленоватым, веки воспаленными, губы кривились, как у готового заплакать ребенка. Казалось, он не спал уже несколько ночей. Девушке не хотелось вступать с ним в разговор. Она еще не пришла в себя от обиды, нанесенной только что нагло, трусливо, точно удар из-за угла.
Пашка смотрел без прежней вызывающей искорки в серых навыкате глазах.
- Я не виноват в этом. - Он кивнул головой в сторону все еще смеющихся солдат. - Я никому ничего не рассказывал. Прости, ежели можешь. - И притиснулся к стенке траншеи, освобождая дорогу.
Аня прищурилась, как будто раздумывала: что предпринять, как быть? И, не говоря ни слова, двинулась дальше, в другой взвод, раздать оставшиеся индивидуальные пакеты.
7
К ночи подул северный ветер. Посвежело. Поднявшаяся пыль слилась с черной роздымью мрака. Взлохмаченные тучи с мертвенно-бледными толстыми краями повисли над землей, придавили ее своей тяжестью. Воздух отсырел, стал плотным и гулким. Летящая пуля была похожа по звуку на снаряд. Ракеты вычерчивали тускло-желтые дуги и, рассыпаясь, гасли. Солдаты лязгали котелками, получали поздний ужин.
Аня возвращалась усталая. Ей не хотелось больше блуждать по тесным и душным траншеям, и она, дойдя до поворота, где повстречалась с Пашкой, вылезла на открытое место, Северяк ударил в лицо, пыль, пропахшая дымом взрывчатки, ослепила глаза. Чтобы быстрее пробраться до ротной землянки, девушка двинулась напрямик через буерак, заросший бурьяном и шиповником.
Тучи наскакивали друг на друга, разбегались в разные стороны и снова бодались, как разыгравшиеся бараны.
Аня шла ощупью. Воронки от снарядов, заброшенные окопы и ходы сообщения часто преграждали дорогу. Над головой повизгивали шальные пули, порывы ветра срывали пилотку, лохматили волосы.
И Ане вдруг захотелось завыть, завыть по-бабьи, тонко, раздирающе, как по покойнику. Здесь, в буераке, никто не услышит, а если и услышит, то подумает, что ветер.
Девушка застонала и повалилась на изрытую войной землю. Клокотало в груди, раскаленными клещами сжимало горло. Откуда-то появилась тошнота. Аня судорожно загребала не успевший остыть от дневного зноя песок, невыплаканная боль подбрасывала и колотила тело. Девушка знала, что это один из тех нервных припадков, когда только слезы, поток слез может облегчить внутреннюю боль. Но слез не было, глаза оставались колюче-сухими. Она прикусила обшлаг гимнастерки вместе с кожей руки и стонала… стонала. И вдруг истошный вопль вырвался из самого сердца Ани; "А-а-о-в!" Она уже не соображала, что делает. Ветер подхватил этот одинокий вопль и швырнул его вместе с песком в клубившуюся ночь. Изломанное детство, неудачная юность, оскорбленная молодость, сознание своего бессилия и никчемности, поцелуй Пашки и его гнусное подсматривание, цинизм жирного - и все, все вылилось в этом крике.
Сколько прошло времени, девушка не знала. Очнулась от прикосновения к волосам жесткой и теплой руки. Аня с трудом села. Она не сразу узнала Пашку. Пашка молча и необыкновенно ласково трепал ее короткие волосы, сидя перед девушкой на корточках.
- Не надо, Анечка, не надо, милая! Ради бога, не надо!
Когда же до ее сознания дошло, что это не кто иной, как Пашка, в сердце Ани уже не было ни ненависти, ни злобы, ни презрения. Беспредельная слабость сковала тело, да какая-то тупая пустота образовалась в груди. Та же жесткая рука осторожно смахнула с ее лица прилипшие стебельки сухой травы и комочки земли, поправила волосы, нахлобучила пилотку. От Пашкиной руки пахло потом и оружейным маслом. И девушке показалось, что этот запах ей давно-давно уже знаком.
Аня не любила духов. К материнским дешевым духам она никогда не притрагивалась, на свои не было денег. Она возненавидела тех девчонок, которые приносили с собой в школу приторный запах "Красной Москвы", "Кремля", "Сирени". Она знала, что только немногие имеют туалетные столики с собственными духами. Большинство же франтих украдкой пользовались мамиными склянками, банками, карандашами для ресниц и бровей. Но как бы ни ненавидела она расфуфыренных соучениц, самолюбие изнывало от тайной зависти.
Однажды в каком-то романе Аня вычитала, что самый благородный запах - это запах чистоты. И с тех пор стала с утроенным вниманием следить за собой, через день-два мыть волосы, чаще стирать блузки и ситцевые платьишки, до боли тереть под умывальником мягкой губкой руки, шею, грудь, лицо. Ее гордость восторжествовала, когда одна из учительниц привела ее в пример, сказав:
- Духи, одеколон и прочие ароматические средства - это хорошо. Но, несомненно, лучше запах свежести и чистоты, вот как у Киреевой.
Весь класс смотрел на раскрасневшуюся Аню. В душе ее все ликовало. А после эта привычка стала той приятной необходимостью, без которой она уже не мыслила себя полноценной женщиной.
И теперь, вдыхая запах пота и масла, она подумала, что нестоящий мужчина не должен употреблять одеколона. Эта мысль как-то сразу облегчила ее, и сам Пашка уже не казался ей противным и жалким мальчишкой.
Но почему возникло ощущение, что такая же вот жесткая, пропахшая потом рука уже гладила когда-то ее волосы? Это чувство уносило Аню далеко-далеко в самое раннее детство. Вспомнились мамины знакомые. Нет! От их рук пахло табаком, закусками, вином. Нет, не их руки прикасались к ее голове! Тогда чьи же, чьи?
Отцовская фотография, которую девушка видела раз или два, смутно мелькнула в сознании. Отец! Ведь был же у нее отец! Красноармеец с шашкой на боку. Она не помнит его, но ведь мог же он, мог когда-нибудь погладить ее волосы, прикоснуться к ее лицу большой и шершавой ладонью?! И конечно же, его рука пахла не одеколоном или вином. Отец! Теперь она знает наверняка, что отцовская рука пахла потом и оружейным маслом. Ведь он тоже был воином, как этот юноша с серыми навыкате глазами.
Аня больше не всхлипывала.
- Опять ты! - сказала она.
- Я, Анечка, я. Но ежели хочешь, то я могу уйти, - мягко сказал Пашка.
Он помог ей подняться, выбрал с юбки налипшие катышки репья.
- Вот так-то лучше будет, - как и в тот раз, когда подал вычищенные сапоги, сказал Пашка.
Девушке не хотелось в таком виде показываться Шкалябину. Наверно, опять землянка переполнена офицерами. Отдохнуть бы, побыть наедине со своими думами.
Куда идти? Где найти в этом переплетении ходов сообщения и траншей угол, где можно укрыться от надвигающейся непогоды? Вспомнила свою начальницу. Конечно, у нее землянка, она не раз приглашала.
- Проводи меня до батальона, - попросила Аня.
- Чудная, хоть до дивизии, хоть на край света, - с готовностью ответил Пашка, радуясь, что он не прогнан и даже… даже его просят.
Они выбрались из оврага. Наверху стало светлее. Мелкая зыбкая морось летала в воздухе. Пашка только теперь заметил, что девушку бьет крупный озноб, как при малярии. Он скинул шинель, набросил на ее плечи. Она благодарно прижалась к нему, взяла его теплую жесткую руку в свою, и они пошли. Над ними тонко скулили пули да кружилась ночь в бешеном вихре.
Шура не удивилась, когда вошла Аня. Она торопливо засветила коптилку, попросила девушку присесть. В просторной землянке, разделенной марлевой занавесью на две половины, пахло карболкой и йодом. Одну половину занимала сама командир санитарного взвода, другую - ее помощница и, при случае, раненые или больные, которые нуждались в первой помощи. Санитары-мужчины жили в другом укрытии по соседству. В углу землянки громоздились носилки и теплые конверты. "Катюша" - коптилка из сорокапятимиллиметровой гильзы - светила, как настоящая лампа-восьмилинейка.
Шура заметила, что с девушкой неладно. Зеленые глаза блестели, искусанные губы вздрагивали.
- Что с тобой, Аня? - Шура взяла ее руку, нащупала пульс.
Девушка попыталась улыбнуться, но слипшиеся губы были непокорными, чужими.
- Александра Ивановна… Шура, не спрашивай ни о чем, - осипшим голосом предупредила Аня. - Я не больная, просто тяжело.
Шура свободной рукой обхватила голову девушки, прижала к груди.
- Хорошо, хорошо, не буду, но ты, пожалуйста, не волнуйся.
Несколько минут девушки молчали. Аня покорно приклонилась к Шуре, время от времени вздрагивая всем телом.
- Как тяжело! - повторила Аня. - Александра Ивановна… - Она умоляюще посмотрела на Шуру. - Сделай мне морфий! Кубик-два - все равно. Только поскорей. Понимаешь, поскорей!
Шура сделала строгое лицо. Ей не понравилась просьба, но взгляд Ани был так настойчив и упрям, что отказать не решилась.
- Не бойся, мне в госпитале делали, понимаешь…
- Я не боюсь, Аня, - твердо сказала Шура, - но прошу тебя, чтобы это не повторялось.
Когда Аня засучила рукав, Шура залюбовалась ее упругой и белой с матовым оттенком рукой. Она поднесла иглу, но уколоть решилась не сразу. Какая-то смутная тревога охватила ее при виде этой красивой руки… Что с Аней? Почему она попросила морфий?
После укола Аня поднялась и направилась было к двери, но Шура преградила ей дорогу и решительно усадила.
- Мне в роту надо, - сказала Аня.
- Я позвоню, чтобы о тебе не беспокоились. А теперь ложись и отдыхай, места хватит.
Спустя четверть часа Аня попросилась спать, Шура бережно уложила ее на свою постель, укрыла стеганым конвертом и долго сидела рядом.
Всю ночь шел мелкий, нудный дождь. К утру тяжелые тучи расползлись, оставляя за собой лоскутья чистого неба.
8
Шкалябин завтракал один. После ухода Пашки еще не успел подобрать нового связного. Честно говоря, ему просто не хотелось этим вопросом заниматься. Вещей у него не много, а для связи можно использовать любого солдата. Вещевой мешок он вчера отправил в обоз, при себе оставил планшет, полевую сумку - и все.
Через час начнется. А думы почему-то самые спокойные. Удивительное существо - человек! Как можно привыкнуть к любой опасности!
Вчера звонила Шура Солодко. Сказала, чтобы не беспокоился о ротном санинструкторе. Беспокоился. Тоже скажет. А что, разве нет? Разве он не думал целую ночь о ней? Он боялся даже в мыслях признаться, что эта удивительная Аня давно уже ему нравится. И нравится не только как смелый санинструктор.
Да что он в самом деле! Влюбился, что ли? Какая чепуха! А эти головки зачем? Зачем он тайно, воровски рисовал ее? Вот они, рисунки, здесь, в этом планшете. И ни за что на свете никому не покажет! А если убьют и рисунки окажутся в чужих руках? Тогда как? Засмеют. Скажут: пара - кулик да гагара. Ему уже скоро тридцать, а ей? Ей и девятнадцати нет…
Убьют. Эта мысль раньше как-то не приходила в голову. А почему теперь он думает о смерти? Скажи-ка, братец, честно: боишься умереть? Бояться? Это не то слово! Нет, решительно не то! Вот если сказать: жаль расставаться с жизнью, момент неподходящий - это, пожалуй, правильно. Аня…
Кажется, у Давида есть такая картина, где Жанна д'Арк стоит у допотопной пушчонки среди сраженных патриотов. Есть такая картина. Это точно. Кстати, о картинах. Было бы сейчас мирное время, эх и размахнулся бы он! Написал бы русскую девушку, идущую в бой вместе с солдатами. Короткие волосы, вернее, этакие тяжелые локоны, развевающиеся по ветру, взгляд мужественный… Отсветы начинающейся зари падают на лицо, одежду, автомат, который она держит в одной руке, в другой руке, конечно же, санитарная сумка…
Шкалябин залпом выпил остывший чай, посмотрел на часы. Еще рано. Командиры взводов задачу получили и ждут только сигнала.
В углу Шкалябин заметил щетку и банку сапожной мази. Пашка оставил. Почему все же он ушел? Конечно, он, Шкалябин, не мог ему отказать, сразу же разрешил. Но почему именно сейчас, перед прорывом? И вообще, если приглядеться к Пашке, он стал другим, задумчивым и дьявольски серьезным парнем. Раньше в нем это не замечалось. Балагурил почем зря, был веселым и даже дерзким. Хотя особенной смелостью никогда не отличался. Неужели и он?..
Шкалябин развернул планшет и, глянув на дверь, быстро вытащил один из рисунков, но так, чтобы в любую минуту его можно было задвинуть обратно. Лейтенант придвинул коптилку, рисунок окрасился в матово-желтый цвет. Вот она! Смотрит задумчиво и немного грустно. Из-под пилотки выбиваются завитушки коротких волос, губы спокойны, чуть приоткрыты в полуулыбке. Этот рисунок самый лучший из всех его работ. Штрихи четкие, скупые. Возле глаз девушки густая тень, фон прозрачный, он подчеркивает внутреннее настроение и даже характер девушки. И если когда-нибудь он будет писать задуманную картину, то обязательно использует эти рисунки, а первый - возьмет за образец.
Шкалябин несколько минут смотрел на портрет девушки. "Отчаянная", - улыбнулся он, вздохнул и, захлопнув планшет, быстро встал. Прощай, родная землянка!
Он с силой отдернул плащ-палатку, мглистый ветер ударил в лицо, выхватил язычок пламени в догоравшей плошке - и утро плеснуло в опустевшую землянку первый робкий луч рассвета. Окурки, обрывки газет на столе, где лежали остатки пищи, погасшая плошка с еще дымящейся ниточкой фитиля да теплый воздух, пахнущий жильем, - все, что осталось после тех, кто спал, работал, жил, а может быть, и любил здесь, среди этих земляных стен под непрочным бревенчатым накатом.
Ветер шевельнул обрывки газет и, словно убедившись, что они никому больше не принадлежат, сбросил их со стола и закрутил между двумя топчанами. Щетка и банка сапожной мази сиротливо остались лежать в темном углу.
Несмотря на пренебрежительное отношение к разрывам снарядов, к осиному посвисту пуль, Аня еще смутно представляла, что такое настоящий крупный бой. И вот теперь, стоя в траншее среди солдат, она в первый раз за свои восемнадцать лет слышала предостерегающее и непонятное: "Сейчас начнется". Она знала, что будут стрелять пушки, бить пулеметы, солдаты - кричать "ура". На этом ее фантазия останавливалась. Если, конечно, не забывать, что должны быть раненые и убитые…
Рядом стоял Алехин. Он искоса наблюдал за девушкой, улыбался. Держись, девка!
Аня вспомнила его любимую:
А море бурное шумело и стонало…
Хороший человек этот Алехин. Спокойный, выдержанный, крепкий. Другие волнуются - это видно по их бледным лицам и нервозности. Алехин - нет. Он сам рассказывал, что воюет с первых дней войны. Побывал на флоте. Корабль потопили немецкие бомбардировщики. Оставшиеся в живых защищали Севастополь. Потом попал на Волжскую флотилию. В Сталинграде ранило - и вот он в пехоте. "Наши дети спросят, не кем воевал, а как воевал", - говорит он.
От флота у Алехина осталась старенькая тельняшка, которая всегда вызывающе выглядывала из-под расстегнутого ворота гимнастерки, да "морская душа" - песня.
Метрах в десяти Аня увидела Шкалябина. Он серьезен и спокоен. Под глазами синие тени - вероятно, не спал всю ночь. О чем он думал в эти предутренние часы? Выбрит, подтянут. Обычная сутулость исчезла. Аня перехватила его взгляд. Он кивнул, улыбнулся ободряюще, Аня благодарна ему за эту улыбку. Он смотрит на часы, считает оставшиеся минуты. Начинает биться сердце, Что это? После морфия? Или боязнь чего-то неизвестного? Скорей бы уж начиналось!
Солдаты докуривают цигарки. Далеко слева стоит Пашка. Он смотрит через головы на нее. Поднял руку, помахал. Девушка вспомнила запах его руки. Наверно, рука эта и сейчас пахнет потом и оружейным маслом.
- Есть ракета! - сказал Красильников, высокий кряжистый солдат с коротко подстриженными усами, который вчера встряхнул того жирного.
- Это не для нас, - заметил Алехин.
Ракета еще не погасла, как ударила первая пушка где-то в районе расположения штадива, там, за дальним угором. Не успело эхо растаять в воздухе, как вся земля, начиная с синеющей справа полоски леса до самого крайнего отрога лощины слева, дрогнула от мощного залпа катюш. Этот залп подхватили сотни пушечных глоток, малых и больших, и мощный гул артиллерийской подготовки слился в страшный шквал из огня и дыма. Легкие полевые пушки, поставленные на прямую наводку, оглушительно хлопали где-то над самой головой. Раскаленные волны бились о бруствер, обжигали затылок. Стенки траншеи дрогнули и стали медленно осыпаться.
- Полундра-а! - рявкнул Алехин, сжимая в руках коробку полевого телефона. - Так их! - Но его никто не услышал, кроме Ани, стоявшей рядом.
Она растерянно оглянулась. Шкалябин стоял на том же месте. Он, видимо, ждал этого взгляда. Но Аня уже не узнала его. Это был другой человек: суровый, мужественный и… красивый. Как бы она в эту минуту хотела быть с ним рядом, чтобы почувствовать его дыхание, ощутить локтем его локоть. Он без шинели. Только плащ-палатка, подвешенная сбоку, да автомат в руках. Почему он без шинели? Ведь так можно простыть. Утро холодное.
Шкалябин смотрит на нее, чуть улыбается. Аня вписывает этот взгляд, тоже пытается улыбнуться, но губы почему-то не слушаются. Неужели она испугалась? Да, наверно. Сердце стучит, стучит. Засосало под ложечкой. Но это не от того, что она не завтракала. Нет! Это другое! Но что? Что? Где-то там Пашка. Он тоже смотрит на нее. Сумасшедший!
Алехин что-то говорит ей, показывая вперед в сторону огненного вала, но она ничего не слышит. Гром, гром, гром… Земля трясется, как при землетрясении, готовая вот-вот расколоться.
Ане хочется сжаться в комочек, быть невидимой, исчезнуть совсем, лишь бы не слышать этого страшного грохота.
Кто-то трогает за плечо. Ну да, это Алехин. Он берет ее холодную руку и крепко жмет. Зачем он это делает? Но ей лучше, теплота его руки согревает, тошнота проходит. Ей становится стыдно за себя. Все такие спокойные, а она…