Унаследовав от своей матери-польки слух, а от отца – точность часовщика, Цангл, который не мог посвятить себя карьере пианиста из-за коротких и толстых, как сосиски, пальцев, стал самым знаменитым сараевским настройщиком роялей, изучив еще до войны в Загребе это редкое ремесло. Он никогда не прекращал дерзко и заносчиво носить шелковые рубашки и галстуки-бабочки ярких цветов и рисунков, несмотря на упреки и оскорбления, которым его подвергали на улице. Сараево не тот город, в котором носят бабочки.
"Нет герцеговинца, который бы верил в то, что Земля круглая, – говаривал обычно дядюшка Ника, с улыбкой глядя на парочку педиков, – и в то, что в мире есть пидоры! Убогий дом!"
Старинный, еще с довоенных времен приятель Цангла Ян Ухерка родился в сараевской железнодорожной колонии, где его отец, чех, машинист по профессии, получил небольшой домик из темного кирпича, за которым располагался сад с самыми красивыми розами в окрестностях. Он разводил пчел и, как все железнодорожники, держал козу санской породы.
Ухерка был чрезвычайно высок и костляв, на его лице выделялись толстые, несколько пухлые, чувствительные губы и довольно-таки выпуклые водянистые серые глаза, испещренные коричневыми крапинками. Как и многие другие рано облысевшие люди, он старался возместить недостаток волос, перераспределяя оставшиеся длинные пряди, перебрасывая их с места на место по голому желтоватому черепу, усыпанному темными пятнами. "Зачем вам столько волос, – укорял он Цангла, у которого были хотя и седые, но длинные волосы, – ведь у настройщика в этом нет никакой необходимости!"
В 1946 году его вместе с другими парнями из Сараево, занимавшимися гимнастикой, послали в Прагу на Всесокольский слет, и он остался в этом прекрасном городе, увлекшись совершенно неожиданно кукольным театром. Шесть-семь лет спустя, когда драма раскола Восточного блока несколько поутихла, он вернулся в родной город и устроился на работу в Кукольный театр, который его друг Цангл презирал больше всего в мире, в первую очередь из-за малолетних артистов, озвучивавших свинопасов и принцесс на ниточках. Цангл был очень ревнив и часто устраивал Ухерке бурные сцены прямо в "Двух волах", что его другу, похоже, очень нравилось. "Я слышал, вас опять видели с этой вашей заколдованной лягушкой!" – истерично шипел Цангл, если Ухерка, как часто бывало, опаздывал на ужин. Несмотря на близость, они всю жизнь обращались друг к другу на "вы".
"Вы становитесь просто невозможным! – услышал я однажды, как Ухерка обращается к Цанглу. – Вы просто никак не желаете стареть!"
Однажды вечером, ожидая друзей, я случайно завязал с ними разговор, и они пригласили меня выпить за их столиком. Цангл, конечно, ревновал меня к молодости, но не слишком: шестым чувством он догадывался, что я не являюсь апологетом их сладостного порока.
"У вас какие-то такие… э-э… такие пакостные глаза", – сказал он мне, ерзая на стуле и старательно намазывая губы гигиенической помадой, чтобы они ненароком не потрескались.
"Замечаю, что у вас есть склонность к художественной литературе, – обратился ко мне Ухерка, который, очевидно, прислушивался к нашим разговорам за соседним столом. – Как было бы хорошо, если бы вы написали что-нибудь для нашего кукольного театра! Нам больше никто не пишет. Вот я, например, уже в пятнадцатый раз ставлю "Серую Шейку"!"
Я обещал ему как-нибудь обязательно написать кукольную пьесу, и он каждый раз, встречая меня в "Двух волах", спрашивал, как идут дела. Я даже вынужден был придумать сказку о заколдованном озере, где русалки утаскивают на дно пастушка и танцуют с ним в их подводном русалочьем дворце. Он остается там, на дне, всего несколько минут, ровно столько, сколько может выдержать без воздуха, но, вынырнув, понимает, что исчезло не только его стадо, но и его село, и все прочее: нет полей, нет знакомого леса… Оказывается, что за эти несколько минут забав с русалками на Земле пролетело целых сто человеческих лет. И вот теперь здесь стоит какой-то город с неоновыми рекламами, светофорами и автоматами…
"Вы только представьте, – пересказывал я ненаписанную кукольную пьесу, – этот парень в тулупе из овечьей шкуры, с пастушьим посохом в руках и пестрой торбой через плечо, а вокруг него варьете, секс-шопы и дискотеки… Причем важнее всего, – объяснял я Ухерке, у которого от сильного возбуждения выкатились глаза, в то время как Цангл от скуки зевал во весь рот, – музыка к этой пьесе уже написана! Начинаете с пасторальных мотивов из "Лебединого озера" или "Жизели", а сто лет спустя идут Стравинский или Бела Барток…"
"И как все это, прошу прощения, все это заканчивается?"
– спросил рассеянно Цангл.
"Поскольку он не может принять наш мир, – рассказывал я, – пастух возвращается на берег озера и, чудом уклоняясь от катеров, буксирующих воднолыжников, вновь бросается в воду, чтобы найти русалочий дворец".
"Назовите ее "Ундина", – встрял внезапно очнувшийся Цангл, – только вы забыли про Дебюсси и его "Отблески на воде".
Я был единственным, кого принимали за всеми тремя столиками, не переносившими друг друга: сидел и со старыми философами, и с Иваничем, и с Цанглом и Ухеркой.
"Господи Боже мой, – жарко шептал мне на ухо Цангл, окатывая волнами тяжелого запаха болгарского розового масла, – что вас так тянет к этим затасканным старикам?"
Старики, в свою очередь, спрашивали меня, что я нахожу в дружбе с Иваничем, который для них был коминтерновским убийцей, а тот, в свою очередь, предостерегал меня опасаться педерастов, быть с ними внимательнее, потому что все они – существа женской природы, склонной к предательству и сплетням.
Невозможно было сидеть за тремя враждующими столами одновременно, так что мне пришлось выработать специальную стратегию: начало вечера я проводил с Иваничем, составляя ему за ужином общество, поскольку он являлся первым, после чего пересаживался за стол к старикам, посидев по дороге с Цанглом и Ухеркой, чтобы не оскорбить их чувства.
Иванич все это время, не реагируя на шум, спокойно решал кроссворды в "Фигаро", Цангл и Ухерка шепотом обменивались своими сладкими тайнами, угощая друг друга кусочками, наколотыми на вилки, тогда как старики вспоминали забытых любовниц Иво Андрича двадцатых годов, объясняя его последовавший позже всемирный успех именно их влиянием.
И сколько я не просиживал с Цанглом и Ухеркой, никак не мог понять, кто в этой связи играет пассивную, а кто активную роль, пока клозет-фрау Роза без тени сомнения не отправила на моих глазах Цангла в женский, а Ухерку в мужской туалет.
На мосту, что ведет от Гази-Хусрефбеговой медресе к Чаршии, я каждый день встречал молодого тощего оборванца, с лицом, идиотически искаженным каким-то неописуемым удовольствием. Сидя на асфальте, просунув босые ноги сквозь решетку перил, он бросал в Миляцку обрывки бумаги. Рядом с ним лежали аккуратно сложенные старые коробки, самые разные бумажки и мягкий картон; все это он спокойно рвал на кусочки и бросал с моста, уставясь в уносившую их быструю воду.
Жители Сараево, люди отзывчивой души, когда дело касалось городских сумасшедших, бросали рядом с ним мелочь, но он не обращал на них внимания, не благодарил и не собирал разбросанные монетки, полностью сосредоточившись на своих рваных бессловесных посланиях реке. Наутро рядом с ним оказывалась новая груда бумаги, которую он откуда-то притаскивал; к полудню она уменьшалась наполовину, а к закату он заканчивал ее без остатка и куда-то исчезал.
Иногда я, прислонившись к перилам, простаивал рядом с ним по целому часу, глядя на пляшущий полет обрывков бумаги, словно меня тоже увлек и загипнотизировал шумный ток реки и времени – зачарованный, я не мог ни сдвинуться с места, ни даже закурить сигарету. Он поглядывал на меня своими светлыми, застиранными глазами и сочувственно улыбался. Наверное, каким-то особенным чувством он догадывался, что меня тоже занимает течение времени, которое он отсчитывал полетом и падением своих бумажных минут, а я – заполнением их писаными словами. Кто знает?
Один кривой тощий христианин суфия появился в Сараеве и принялся лечить безумных и больных. Говорят, ловок он был в своем ремесле. Лечил водою какой-то и легкой пищей. Так, лечил он в запертой комнате одиннадцать дней безумного Хаджимусича, но не вылечил. (1777)
Ежедневно в полдень по Набережной проходила одинокая прекрасная женщина в черном, на самом пороге зрелости, с волосами, непонятно почему выкрашенными в белый цвет. Она шла медленно и задумчиво, всегда по одной и той же дорожке. У нее не было ни друзей, ни знакомых. Никто не знал, как ее зовут и как она оказалась в Сараеве, говорили только, что она – метресса известного городского врача, доктора Меркулова. У нее были карие мечтательные глаза, и мы еще детьми были влюблены в нее, и она посещала нас в ночных снах, возбуждая своим зрелым, белым и тяжелым телом.
В Сараево привели женщину из провинции, у которой от рождения не было руки, так что она ногами пряла и другие дела справляла. Увезли ее в Истамбул, чтобы там показать. (1750)
На углу узкой улочки недалеко от "Двух волов", недалеко от Маркалы, городского рынка, днями напролет пролёживали сараевские носильщики со своими длинными ручными тележками. Настоящие богатыри, они были похожи на постаревших Атлантов, несущих весь город на своих широких плечах, с которых свисали крепкие и широкие ремни. Про одного из них, некоего Али, настоящего великана с краснющим от пьянства носом, говорили, что он может в одиночку унести на третий этаж рояль. Они пили ракию прямо из бутылок, закусывая горячим, дымящимся на утреннем морозце черным хлебом, купленным в соседней пекарне. Они разрывали его здоровенными ручищами и макали в жестяные тарелки с топленым салом, приправленным солью и красным молотым перцем. Заедали это дело головками репчатого лука. Иногда, скуки ради, они схватывались друг с другом: казалось, земля дрожала под их богатырскими ногами во время борьбы. Время роялей давно прошло. Печально было смотреть, как они, будто в шутку, немного стесняясь, несли чьи-то рыночные закупки, картошку или два-три сетчатых мешка сладкого перца для заготовок на зиму.
Так проходили дни болезненной сараевской весны, в которые свирепствовали гриппы, вызванные неизвестными доселе вирусами, и как грибы разрасталась легочная эмфизема.
Астма пошла по всему городу. (1758)
Отныне и в наступающем 1763 году записывать буду покойных моих приятелей. Ничем пренебречь не дозволено. Каждый пусть о себе заботится, пусть поучение черпает и пусть о том помнит, что и он помрет.
Умерли два наших старика, правда, из тех, что реже прочих сиживали в "Двух волах", но и они нам были дороги. Профессор на пенсии Исаак, деревянный гроб которого мы по очереди на плечах поднимали на высокое и крутое еврейское кладбище над Ковачем, а также историк Идриз, на похороны которого мы не явились, потому что в тот день на Сараево обрушился страшный ливень, настоящий потоп, небывалый в истории города. Вздувшаяся Миляцка едва не снесла Дрвенин мост, который ведет к Женской гимназии. Ее течение набрало неожиданную скорость, а вода покраснела от земли, смытой с окрестных склонов.
Поднялась Миляцка и порушила плотину на Бендбаше и сотворила яму высотой в минарет, притащила много верб и потекла туда, куда прежде не затекала. Из города и большие и малые смотреть сбежались. Каждый сильно тому дивился и перепугались многие, когда вода вдруг с одного майдана крышу снесла, чьим хозяином кофейщик один был. Поднявшаяся вода великая и мельницу одну свалила в Касанском квартале, и несколько лавок в Казанджилуке. Весь квартал затопило, и крытые рынки водою налились. Вода до половины кровати поднялась. Потоп многий ущерб причинил и расходов много. Много собак потопло, а еще два человека смерть свою в воде нашли, один из которых сразу утоп, а другой позже номер. (1767)
"Эй, чей черед теперь пришел?" – спросил дядюшка Ника, глядя на поэта Хамзу Хуму.
"Нету смерти до Судного дня", – отвечал тот, продув ненабитую трубку и пропустив полный стаканчик красного. Он не любил болтать о смерти.
Он посмотрел на нас, сидящих за столом, и запел:
Страшно мне подумать,
что в стране вот этой,
на краю Европы
звать меня Хамзой.
В то лето я своими собственными глазами, почти им не веря, увидел у Беговой мечети Симону де Бовуар и Жана Поля Сартра. Я слышал, что они, возвращаясь из Дубровника, на день застряли в Сараево. Их окружала местная знать, преподаватели французского и писатели. В свите я увидел Энвера в элегантном сером костюме с галстуком, и он заговорщецки подмигнул мне на ходу. Сартр курил трубку. В какой-то момент он нагнулся и завязал распустившийся шнурок. Ростом он был меньше, чем я ожидал. Он вошел во двор мечети и заинтересованно наблюдал, как верующие моют перед молитвой ноги в каменном фонтане. И я подумал, что, наверное, достаточно неопределенно долго просидеть в прохладном дворе этой мечети и тогда увидишь всех тех, кого мечтал повидать.
В нынешнем году оцинкован фонтан во дворе Хусрев-Беговой мечети, в целях чего потрачено было более тысячи грошей. (1772)
В Сараево прибывает тысяча верблюдов, которые привезут от трех до четырех сотен тюков с порохом для арсенала. Глашатай по сему случаю объявил, что по улицам запрещено курить табак. Случилось это в двадцатый день земхерия. Да будет известно то! (1778)
Однажды, в сентябрьский полдень, вдруг размножился Фил, Андричев "Слон везиря" из Травника. По Главной улице прошла вереница из шести слонов, и пара городских пьяниц, Кило и Пупа Хава, ужаснувшись, поклялись больше не брать в рот ни капли, поскольку им стали мерещиться белые слоны. А были это слоны из цирка "Medrano", который в то воскресенье гастролировал в нашем городе, и на них восседали с кнутами в руках ядреные итальянские акробатки с возбуждающе голыми ляжками.
Каллиграф, куриный торговец Хасан-эффенди, привел в Сараево страуса и двух странных баранов. За их представление обществу собрал довольно денег. (1776)
Вслед за слонами в качестве гуманитарной помощи в Сараево каким-то чудом попали облезлые красные двухэтажные автобусы, пожертвованные городом Лондоном. Все ринулись на второй этаж, чтобы насладиться чудом, и автобусы на поворотах заносило, словно пьяных, и они рискованно наклонялись. Здесь можно было курить. С такой высоты, наверное, как и с белых слонов, улицы выглядели необычно, а прохожие на тротуарах внезапно уменьшились в размерах. Катаясь на лондонских развалюхах, мы представляли, что едем не по зеленой Илидже, а катим, по меньшей мере, через Гайд-парк.
На конечной станции в пригородном поселке знаменитый сараевский весельчак Жано приказывал крестьянам разуться перед тем, как войти в автобус, потому что, говорил он, таков там, в Лондоне, адет, обычай, и они влезали в "лондонец" с обувками в руках.
Во время меж мухаремом и концом зилхиджи нынешнего года потратил я на писание в малой лавке у Сахат-башни 564 листа бумаги. (1767).
Появилась газета Савти Истамбол (Голос Царьграда). (1765)
Ян Ухерка, который кроме кукловодства и своих тайных страстей занимался потихоньку организацией концертов, залучил в Сараево, черт его знает как, знаменитый американский "Голден Гейт квартет". Три старых негра и одна древняя негритянка в фиолетовом парике с удивлением рассматривали "Битву при Сутьеске" и "Форсирование Неретвы" на стенах концертного зала Дома армии, распевая о том, как Иегова выиграл битву под стенами Иерихона. "Oh, my Lord!"
А потом, когда они своими кастрированными голосами затянули "Nobody knows, the troubles I’ve seen, nobody but Jesus", зал затуманился от слез.
Интересно, что самый крупный из них, настоящий джинн, пел ангельским тенором, в то время как самый маленький, сухощавенький, был наделен самым глубоким басом, который мне доводилось слушать в жизни. Для меня до сих пор остается тайной, как это в те времена четверку негритянских певцов занесло в Сараево.
В только что открытом кафе "Парк" на Главной улице художник Воя Димитриевич нарисовал на главной стене первую кубистскую фреску в Сараево. Лакомясь рахат-лукумом и потягивая крепчайший кофе, посетители с подозрением разглядывали раскрашенные шары, кубы и конусы, исполненные в стиле раннего Андре Лота, размышляя одновременно о том, что бы это могло значить. Похоже, фреска так и не привилась, так что лет десять спустя, когда она осыпалась, ее совсем замазали.
На сараевский пикник вечером много народу собиралось посмотреть. На этом пикнике присутствовал один человек из некоего селения, который сделал фейерверк. Он многое вытворял с помощью пороха и разные забавы устраивал. С этой же целью он собрал значительно денег. (1777)
Одним прекрасным вечером в "Двух волах" появился и Свенгали Пети, фокусник, проездом через наш город, в котором он не мог остаться, но и уехать из него тоже не получалось. Собственно, потому, что в гостинице "Белград", пристанище для коммивояжеров поскромнее, кто-то украл у него всю фокусническую аппаратуру: коробки с двойным дном, гибкие стаканы, искусственные куриные яйца и белого кролика, которого вытаскивают из цилиндра – и даже сам цилиндр. Оставшись без необходимого инструмента, он две недели питался у шьор Анте, земляком которого оказался, вместе со своей тощей ассистенткой, хрупкой и молчаливой женщинкой, на которой любая одежда выглядела на два размера больше. Чтобы заработать на жизнь, он демонстрировал фокусы с картами, которые у него не украли, и, обходя столы в "Двух волах", длинными гибкими пальцами незаметно снимал у стариков часы с рук и вытаскивал бумажники, которые, естественно, потом возвращал. Когда он попытался незаметно вытащить бумажник у Иванича, который, как обычно, сидел в одиночестве в углу трактира, тот крепко ухватил его за запястье и едва не сломал руку, что вызвало в зале довольно неприятное волнение. Старый опытный лис, похоже, никогда не попадался на подобных трюках. Потом его худая ассистентка обходила столы и собирала добровольные пожертвования в пользу честного вора – артистичного карманника.
Целых два часа я однажды протрясся в толпе под островерхой скалой по имени Ековац, ожидая, когда с ее верхушки бросится самоубийца в драной белой рубахе, но он, похоже, в этот раз отказался от своего намерения, так что слегка разочарованный народ разошелся по сторонам.