"Объявившись в Боснии, турки все вокруг порушили и пожгли, заодно снесли и старую православную церковь в Сараево. Прошло несколько лет, народ вернулся в город и просил у султана в Стамбуле разрешения построить новую церковь. Султан согласился и издал фирман, позволяющий строить церковь, но при условии, что ее фундамент будет не более распяленной воловьей шкуры. Народ сараевский горевал, пока не нашелся мудрый старец, который сказал: "Вырежем себе из воловьей шкуры тонкий ремешок, и отрезать будем по кругу, чтобы он из одного куска был, и какой будет тот ремень – такой и будет фундамент церкви". Народ послушался его, взял шкуру, вырезал из нее ремень, измерил его и заложил фундамент, и тут же построил нынешнюю Старую церковь.
Когда же турки это увидели, то принялись было рушить ее, потому как слишком большой она им показалась, но народ предъявил им султанов фирман и доказал, что султан позволил им построить церковь размером с распяленную воловью шкуру, и турки, делать нечего, оставили их в покое, а церковь и по сей день стоит, как стояла".
Имя города Сараево состоит из двух слов: турецкого "сарай" и сербского "эво" – вот. "Сарай" означает дворец, а наше "эво" на него указывает. Дворец везиря, из которого тот правил городом, до 1853 года находился в районе Беглук.
"На земле есть много городов по имени Сарай, – отмечает в путевом дневнике знаменитый путешественник Эвлия Челеби в 1664 году. – Ак-сарай в Анадоле, Табе-сарай между Персией и Джурджистаном и Дагестаном. Шехир-сарай на берегу реки Эредель… Визе-сарай в Румелии и другие. Но боснийский Шехер-Сараево из всех них самый лучший, самый красивый и самый живой…"
Сараевский поэт семнадцатого века Саблети поет в "Печали сердца":
Как мне воспеть Сараево-город, если я
сердцем печалюсь
За жителей грустных его, в сердцах у которых
нету любви,
А только лишь ласка.
Хоть для меня он гнездо, в котором родился и вырос,
Что мне сказать про него, если здесь места
для дружбы
Не было, нет и не будет…
Ведь слово мое похвалы никто не поймет,
Потому что в нем правит нрав сатаны.
Тем не менее для знаменитого дервиша Мехмеда Курании, подписывавшего в начале века восемнадцатого свои стихи именем Мейли, на земном шаре не было места более прекрасного:
Вздыхаю, когда при мне вспоминают Сараево юное;
Расставание с ним жжет меня пуще огня.
Только в раю ты найдешь такие воздух и воду.
Сердце, скажи найдешь ли ты в мире город,
равный ему?
Долголетний пастырь сараевских католиков, францисканец Грго Мартич (1822–1905), заканчивает свою песню "Плач из Боснии" стихами:
В мире здесь мы жить не можем,
А сбежать никак не смеем…
Мы несчастны, но мы это заслужили.
Словно предчувствуя, что сербы, изгоняемые из Сараево, век спустя будут выкапывать из могил своих мертвецов и увозить их тела в эмиграцию, Петар Кочич пророчески писал в своей "Молитве":
Немилосердно изгоняют меня с кладбища, бичуют меня ужасно и слова у меня в горле замирают. Могилы остаются не напоены словами чистыми, не закапаны слезами искренними, а матери вдовствующие не утешены утешением ласковым, и восстает в жестоком гневе сердце Божие и человеческое, и мертвые тела в саванах вздымаются из неоплаканных могил и оглашают все окрест жуткими воплями и стонами, так что душа человеческая замирает и леденеет.
Для проклятого хорватского поэта Тина Уевича в Сараево, где он провел целых семь лет вроде как в добровольном изгнании, "суд, почта и телеграф, театр и Храм всего лишь коробки и ящики, над которыми катятся облака".
В то время как английский писатель и дипломат Лоуренс Даррелл писал в стихотворении "Сараево":
История его кратка? Возможно. Только лишь
Его зловещая и темная краса цветет во мраке,
Застигнутая спектром умирающего стиля:
Инстинкт деревни страшной процветает,
Подчеркнутый пальбой из револьвера.
Даррелл, похоже, имел в виду выстрел Принципа в эрцгерцога Фердинанда в июне 1914 года, когда Сараево превратился в один из самых зловещих городов мира.
"Я видел многие города в расцвете их красы, – пишет Роберт Монро в самом начале XX века в "Rumbles and studies in Bosnia-Herzegovina and Dalmatia", – Дамаск и Иерусалим, Каир и Царьград, Венецию Севера и Венецию Юга, но ни один из них не восхитил меня так, как Сараево".
Для безымянного французского путешественника Сараево в 1890 году это "огромная корзина, полная садов, куполов и черепичных крыш, великолепная смесь зеленых масс и белизны; то тут, то там веретено какого-нибудь минарета вонзается в чистое небо, где и завершается искрящимся металлом.." Сравнивая альпийские города, которые он наблюдал у подножия высоких гор, автор подчеркивает, что "они, совсем не как Сараево, положили свои головы на грудь великанов и влюбленно приникли к ней… Пугающая картина исламской Боснии, ревниво оберегающей свое одиночество и свою свободу, – пишет он далее, – это убежище религиозных фанатиков и диких горцев, не походит на прочий мир обычаями и религией; веками она защищала свой дикий изоляционизм и скрывала свои тайны в изгибах своих ущелий…"
Создавая похвальное слово этому городу – "Взгляд на Сараево", – Иво Андрич все-таки не смог не сказать, что город напоминает паука, выглядывающего из горной расселины, но никогда не покидающего его.
Красота и несчастье переплелись здесь в вечном, нерасторжимом объятии. Может быть, в этом кроется древний секрет вечной притягательности Сараево? Кстати, в старинных турецких документах Сараево называют "очагом войн и цветком среди городов".
"Иногда мне кажется, что здесь я теряю сознание от тоски, что у меня кружится голова от здешней пустоты… – исповедовался во время прогулки сараевский писатель Исаак Самоковлия своему другу Ото Бихали Мерину. – Все прошло, исчезло все, что было здесь действительностью".
Тогда же Ото Бихали припомнил знаменитую корчму "Шедрван", этот фирменный знак ночной жизни в Сараево:
"Я знал это местечко. Гаремные реминисценции, подкрепленные фокусами в восточно-арабской стилистике, пальмами в кадках, пахлавой и танцем живота. Местечко с дурной репутацией, мечта недорослей, неодолимо притягивающее мелких людишек, офицеров, изображающих высшее общество, и иностранцев, желающих и ночью наслаждаться достопримечательностями города".
А вот и наши современники…
Поэт-изгнанник, Райко Петров Ного, разоблачает сущность Сараево в "Тумане" 1972 года:
Дух города по имени туман
Высасывает соки моей жизни…
В Сараево того же года другой поэт, Радован Караджич, пишет:
Дымится город как кусочек ладана,
И в этом дыме наша совесть вьется.
Самый молодой в долгом ряду поэтов, воспевших Сараево, Деян Гуталь, оплакивает свой город:
Молю тебя, Боже, дай мне увидеть весь мир,
Но только навеки спаси от Сараево!
На всех континентах есть множество городов, которые намного больше, счастливее и красивее Сараево, но у них никогда не было своих влюбленных в них поэтов и писателей, кроме тех, что пишут в путеводители. Чтобы хоть что-то значить в этом мире, городу недостаточно быть просто красивым и счастливым, так же как нет в истории литературы великих романов о счастливых женщинах без прошлого; главные их героини всегда несчастны – Манон Леско, Эмма Бовари, Анна Каренина или леди Чаттерлей…
Паук Андрича, который никогда не выползает из мрака расселины, натянул, похоже, над Сараево невидимую сеть, в которой, сами того не подозревая, мы, родившиеся здесь и писавшие об этом городе, запутались навеки. Эта липкая, прочная паутина из тонких ностальгических нитей, опутав, удерживает нас даже тогда, когда мы находимся в тысячах километров от родного города. Мы до конца остаемся его узниками, а когда умрем, наверняка станем добычей огромного паука, терпеливо поджидающего нас в засаде.
"– Сараево богато окрестностями, – сказал испуганный мальчик знаменитому репортеру, который остановил его на Главной улице.
Телевидение доставило эту фразу во множество городов, в бесчисленное количество квартир.
Так, например, я услышал ее, находясь в сотнях километров к северу.
"Сараево богато окрестностями…"
А другие города – нет? Я с открытыми глазами нырнул в эту фразу и вынырнул из нее полным приверженцем Сараево. В этих трех словах крылась тайна любви, состоящая из тупоумных школьных уроков и загородных экскурсий, во время которых гимназисты впервые видят новыми глазами волнующие тела девочек на мшистой земле горы Требевич. Господи, Сараево богато окрестностями…". (1970)
133.1. Благословите ныне Господа, все рабы Господни, стоящие в доме Господнем, во время ночи. 2. Воздвигните руки ваши к святилищу, и благословите Господа. 3. Благословит тебя Господь с Сиона, сотворивший небо и землю. Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя.
Рокочут и трепещут голоса монахов, творящих молитву, текущую по храму в ночи невидимой рекой. Его каменные стены теряют вес, превращаются в занавес, раскрываются и растворяются в темноте, открывая путь небу, которое бесшумно опускается на молящихся. И уже никому не распознать, всепрощающий ли Космос снизошел на нас или мы сами поднимаемся в небеса. Похоже, все становится возможным в эти благословенные часы, пока сменяют друг друга смиренные голоса обитателей Хиландара, попеременно читающих Псалмы Давидовы – словно во все века никогда и не прекращалось чтение Псалтиря; пока длится оно, мы – живые и давно усопшие – спасаемся и существуем. Наполненная теплыми человеческими голосами и верой хиландарская церковь поднимается и парит в темноте липкой средиземноморской ночи, освещая грешную землю вместо угасших звезд. Исчезает тяжесть в отекших от долгого стояния ногах, мы перестаем ощущать тело, а души наши раскрываются навстречу исчезнувшим лицам, которые встречались нам на жизненном пути. Они исполняют нас милостью всепрощения, проходят перед нами, задерживаются, смотрят на нас с доброй любознательностью и исчезают во тьме за колоннами или растворяются в серебристой дымке под куполом.
Когда-то давно жил в городе Сараево человек по имени Стефан Мезе. Он приехал с чужбины в нищую Боснию еще до Первой мировой войны; в нем смешались австрийская, венгерская и чешская кровь с примесью крови евреев-ашкенази. Стефан Мезе всю свою жизнь был официантом, но его блистательная карьера оборвалась в отеле "Европа" знаменитого Ефтановича одновременно с выстрелом юного Гаврилы Принципа.
Низенький, сморщенный, как печеное яблоко, вечно в потрепанном черном костюме с засаленной бабочкой и в полуцилиндре, Мезе был похож на ворона, которого пощадили и оставили каркать над развалинами сгнившей черно-желтой монархии.
Он жил в конуре на одном из углов Главной улицы, напротив Большого парка, над кондитерской и модной лавкой, торговавшей вуалями. Он был владельцем единственной в мире своеобразной коллекции меню, в числе жемчужин которой было меню последнего ужина эрцгерцога Фердинанда, а также карта вин с "Титаника", погреба которого опустошила соленая океанская вода. Я был хорошо знаком с господином Мезе и регулярно навещал его во время летних каникул, пытаясь извлечь хоть какие-то звуки из астматичной фисгармонии, работавшей от ножных мехов.
Каждый день ровно в полдень Стефан Мезе появлялся в окне своей конуры и кормил голубей. Поскольку он начал делать это еще в 1908 году, многочисленные поколения сараевских голубей привыкли к полуденному ритуалу, намертво врезавшемуся в их голубиные души, и с каждым годом их прилетало все больше и больше, полностью закрывая старенький домишко – его окна, трубы и крышу – сизым облаком трепещущих крыльев.
Потом, где-то в середине пятидесятых, дом снесли, его просто выдернули, как сгнивший коренной зуб, а площадку как следует разровняли – чтобы построить на ней универмаг. Стефан Мезе получил новую, приличную квартиру в новостройках Нового Сараево, но до самой смерти ежедневно ровно в полдень приходил на площадку, где некогда стоял его дом, с карманами, полными кукурузных зерен.
И вот чудо из чудес! В момент, когда церковный колокол возвещал полдень, небо над главной улицей меркло: со всех концов Сараево слетались голуби – с обрывов Бистрика и с Башчаршии, голуби из Чифутняка и Голубняка, из Ковача и Вратника, сизые птицы с Требевича и стаи с Берега – бесчисленные сараевские эскадрильи голубей.
Я наблюдал это сараевское чудо в 1959 году, что и записал на карте вин кафе "Парк":
"Птицы падают на старика. Они у него на голове, на плечах, на ушных раковинах, изъеденных клювами, на носках его глубоких, старательно завязанных шнурками ботинок. Они цепляются за его улыбку, паря на высоте губ. Птицы зависают в воздухе, каждая на своем месте, где когда-то были их любимые окна, их трубы, их антенна радиоприемника "Блаупункт" 1926 года выпуска.
Неожиданно, так же как и прилетели, птицы одним мановением крыла, словно по какому-то молчаливому голубиному уговору, рванулись туда, откуда появились – каждая стая по своему курсу, каждая птица со своей стаей. На лице ощущается ветер, поднятый сухими, трепещущими взмахами их крыльев. Словно косяки рыб, словно тени, оставленные ими на песчаном дне, улетают маленькие сизые пятнышки, унося с собою запахи старого Сараево…"
Я вспоминаю это призрачное видение и нынешней ночью, когда родной город потерян для меня навеки. Но его древний дух еще парит над пожарищами наших душ.
Стою и невольно расправляю руки; и вот, смотри – со всех сторон, из ниоткуда, из ничего, в память мою, словно голуби покойного Стефана Мезе, слетаются лица утраченных друзей, первых любимых, родичей и художников, всех тех, кого я некогда любил и знал.
Я в отчаянии. В отличие от господина Мезе, я ничего не могу им дать.
Старое Сараево некоторое время парит в воздухе, после чего вновь исчезает, уставляя меня без утешения.
83.4. И птичка находит севе жилье, и ласточка гнездо севе, где положить птенцов своих, v алтарей Твоих, Господи сил, Царь мой и Бог мой!
Наш дом был на главной улице, на полпути между Кафедральным собором и Башчаршией, связывая некоторым образом, в миниатюре, Европу и прихожую Востока, две цивилизации и два мира. Это мрачная улица без единого деревца, похожая на серый коридор, по которому направляются прямо, не сворачивая, во что-то вроде наскоро сколоченной восточной сказки – переплетение переулков и тупиков, рынков и неожиданных площадей с фонтанами и множеством лавок и будок ремесленников, плавно переходящих в длинные и величественные склады самых разных товаров. Каждая улица зовется по ремеслу, которое на ней практикуется: Ковачи, Казанджилук (обработка меди), Кундурджилук (башмачники), Чизмеджилук (сапожники), Куюнджилук (ювелиры), Чурчи-лук (скорняки), Сарачи (кожевенники), Халачи (шерстопрядильщики), Абаджилук (суконщики). А меж них рассыпались портновские мастерские, будки часовщиков, прилавки травников, ящики угольщиков, тележки кондитеров и продавцов бузы. И над всем этим возносятся столетние тополя и, словно стрелы, вонзаются в небо белые минареты, на которые пять раз в сутки, днем и ночью, поднимаются муэдзины, чтобы пролить на Чаршию исламские причитания: "Аллах велик; нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммад пророк его. Идите на молитву, идите в храм спасения". На самом краю улицы возвышаются синие стены гор и пригороды на крутых склонах, дома которых хранят в окнах последние отблески солнца, в то время как внизу, в городе, уже загораются уличные фонари.
В начале нашей улицы стоит православная церковь, а если свернуть вправо, на узкую улочку, можно попасть в сефардскую синагогу и бывший еврейский квартал, в котором эти работящие, в основном бедные люди жили с шестнадцатого века, когда королева Изабелла выгнала их из Испании.
Местоположение дома номер 26, в котором я жил в детстве до девяти лет, как бы определило мое место и в последующей жизни всегда между! Трехэтажное здание, выстроенное в стиле неоклассицизма, столь любимом австро-венгерскими колониальными властями, вечно было наполнено сизым сумраком; в него никогда не проникал яркий дневной свет, что придавало комнатам и коридорам некую таинственность, а прочим предметам и мебели – призрачный дух со слабым запахом плесени и тонкой пыли. Перед домом проходили рельсы единственной трамвайной линии, по которой до Мариндвора ходил трамвай маршрута номер, естественно, один. По этим рельсам катились разболтанные синие вагоны. Дом стоял на углу Главной улицы и тупика, завершавшегося сгнившим забором мусульманского двора, который не скрывал дом, а служил европейской маской, прячущей мистерию Востока, сливовые деревья и деревянные панели женской половины. На угловом доме крепился металлический держак для флага, под которым была табличка с названием улицы. Не думаю, что в Европе живет хоть один человек, у которого улица так часто меняла бы название! В самом начале, когда ее только проложили, она носила имя Императора Франца Иосифа, а в 1918 году стала Александровой в честь короля-объединителя Александра Карагеоргиевича. В апреле 1941 года в нашу квартиру на первом этаже, из окна которой приколачивали таблички с названием улицы, ворвались люди в длинных кожаных пальто и шапках с латинской буквой "U" на кокардах, сбросили предыдущую белую на тротуар и прикрепили новую с именем доктора Анте Павелича; четыре года спустя другие люди, также в кожаных пальто, но уже в фуражках, сорвали эту и прикрепили очередную, синюю – Улица маршала Тито. И вот в конце нынешней, последней войны название улицы опять поменяли – теперь это улица муллы Мустафы Башескии. На этот раз люди, ворвавшиеся в квартиру на первом этаже, были не в кожаных пальто, а в кожаных куртках и кроссовках, а на головах у них были зеленые береты с лилиями – еще одна алюминиевая табличка с названием упала на тротуар. Так что с младых ногтей, еще не осознавая важности преподанного урока, я усваивал тезис о тленности славы и власти, а звонкие удары алюминия об асфальт отмечали завершение отдельных эпизодов кровавого шествия тиранов.
Сегодня в Сараево все таблички с названиями улиц сменили синий цвет – на зеленый.
По Главной улице, под окнами нашей квартиры на первом этаже, протекала история.
Я видел королевских офицеров верхом на вычищенных до блеска конях, удерживающих в белых перчатках священные дубовые саженцы, чтобы зажечь их в Сочельник перед крохотной православной церковкой. В моих ушах все еще раздается глухой топот копыт по граниту, которым в то время была вымощена улица. Мы махали им из окна, а они – нам, и с улыбкой отдавали честь, в то время как мои тетки вздыхали и утирали слезы.