Дорога испытаний - Ямпольский Борис Самойлович 10 стр.


Дело происходит на самом острие танкового клина гитлеровской армии, вокруг на дорогах гремят бронированные колонны, тысячи до зубов вооруженных, сытых, откормленных, привыкших в Европе к легким победам головорезов жгут, рушат все вокруг, преследуя вот уже который день эту горстку людей, среди которых почти все тяжело или легко ранены. Но у каждого в душе такое презрение к врагу, такое нежелание на основании только того, что у врага больше самолетов, танков и автоматов, признать его силу, что всем хочется верить именно в то, что это психическая демонстрация, что фашист хочет взять на испуг, и нет конца разговорам о его хитрости, коварстве, трусости.

Душа не перестает верить и надеяться. И людям Киева, которые вот уже четвертые сутки пробиваются сквозь немецкие заслоны, теперь кажется, что наконец там - за этим болотом - воля, свободный путь на Полтаву и Харьков, к фронту, к своим, и все прижимаются теснее к переправе.

Очередная "люстра" осветила синие камыши, и в это время ударил шестиствольный, беспорядочно и рассеянно кладя мины по болоту.

- Заговорил, дурило! - откликнулись из толпы раненых.

- Бегом! - донеслась команда стоящего у входа на переправу батальонного комиссара.

Совсем близко ударил крупнокалиберный пулемет - "тыр-тыр-тыр", будто кто застучал задвижкой двери.

И сквозь стук пулемета команда батальонного:

- Легкораненые, через болото - марш!

- Вперед! Вперед! - повторяют в разных местах приказ.

- Вперед! - командую и я раненым, оказавшимся в это время вблизи. Услышав командный голос, они собираются в кучку, тесно лепятся ко мне, точно, прикоснувшись, могут занять силы.

Цепко держусь за жесткий, режущий руки камыш и сам не знаю - то ли подгибаются колени, то ли кочка уходит из-под ног. Над самой головой появляется "люстра", и в ее тревожном свете вижу обращенное ко мне бледное, искаженное болью, незнакомое, но такое родное, братское лицо: "Выведешь, браток?"

А разве я знаю? Я тоже ведь так впервые в жизни…

А вокруг шумит и качается во все стороны без конца, до края земли, темный камыш.

Но удивительно: откуда только берутся силы и вера, когда от тебя ждут этой силы и веры?

Раздвигаю мокрый, холодный камыш, делаю шаг, проваливаюсь по пояс, быстро выбираюсь и командую:

- Прямо держи! Смелее!

И вот всем уже им кажется - так душа хочет и жаждет, чтобы все было хорошо, - всем им уже кажется, что у меня точный, по карте и компасу проверенный, маршрут, они взглядывают друг на друга: "Знает, куда ведет!"

И вот уж слышу за собой тяжелое дыхание, сытое чавканье болота, треск ломаемого тростника. Пошли!

Люди успокоились. Кто-то рядом утирает рукавом шинели нос; кто-то выудил из кармана крошки, кинул их в рот и, вздохнув, жует, а кто-то вслух помечтал:

- Эх, махорочки!..

- Яма! Под ноги!

Люди, подоткнув шинели, обходят чертово место. Но вот кто-то оступился.

- Лычкин! - кричат сзади. - Клади винтовку поперек. Держись!

Шумит, ужасно шумит ночной камыш. Почва, как резиновая, скользит и исчезает.

- Прямо держи! На ракету!

На берегу стоит батальонный комиссар. Он видит, как ты вывел из камышей группу, слышит бодрое:

- Братцы, земля под ножками!

- Ох, и замочил я туфельки!

- Лычкин! Тесемочки поменяй!

Комиссар подходит ко мне, вглядывается.

- Ты кто?

- Да никто.

Он усмехнулся.

- Давай, "никто", располагайся на отдых.

В кустах, у болотной, как олово, мертвой воды белеют носилки с тяжелоранеными.

Их, наверное, только принесли и поставили здесь потому, что уже больше на этом болотном островке не было свободного места.

- Батя, а батя! - сипло позвал один из раненых своего соседа. - А не помрем мы здесь?

- А может, - равнодушно откликнулись с соседних носилок.

- Батя, - снова сказал сиплый, глядя на сверкнувшую в небе зеленую утреннюю звезду, - в это время у нас в Мариуполе выпуск чугуна. Эх, не видал ты плавки, батя!

- Да, была жизнь, - печально ответили ему.

- А может, еще будет, батя? - сказал сиплый и закашлялся.

Дальше пути нет. Переправа к темнеющему вдали в свете пожаров лесу по ту сторону болота еще не наведена, а кроме того, там разгорается усиленная автоматная трескотня.

- Это что? Это все травля! А вот я вам прямую действительность расскажу, - неожиданно громко и азартно заговорили в кустах, где на земле сидели и, пряча в рукав цигарки, отдыхали легкораненые. - Камчатку на карте видели? - спрашивал товарищей усатый, в плащ-палатке, боец. - Жить трудно, но зато земля чистая - ни спекулянтов, ни торговцев. У нас, знаешь, поставил сети, только выкидывай! У нас рыба сама идет! Вот видал в кино, как бараны идут? Так у нас рыба…

Он помолчал. Видно было, главное, что мучило его, еще не поведал.

- Некоторые боятся моря, - сказал он наконец, - жмутся к конторам, к энциклопедиям, не понимают! Вот приглашаю одну: "Будешь жить лучше, чем за генералом. Авторитетно!" Молчит. "Что, по внешности не подхожу?" - "Нет, - отвечает, - ваша внешность беспрекословная".

- Не поехала? - спросил кто-то.

- Не по адресу влюбился. Нужен ей облегченный жених, - ответил усатый. Он вынул кисет из пятнистой рыбьей кожи, набил трубочку и, позабыв зажечь ее, прилег на землю и, глядя на сверкающую в небе зеленую звезду, тихо запел: "Колыма, Колыма, святая планета. Двенадцать месяцев зима, остальное - лето…"

- Мамка! Мамука!

- Что, сыночек, что, хороший? - говорила сидящая на пенечке женщина, на коленях которой лежал мальчик с повязкой на обожженном лице.

- Сейчас день или ночь, мамка?

- Ночь, милый. Спи, сыночек.

- А скоро мы домой придем, мам?

- Скоро, радость моя, скоро. Вот погаснут звездочки, и мы придем…

Раненые прислушиваются к разговору и замолкают.

Все смотрят на удивительно разгоревшуюся в небе утреннюю звезду, которая, мигая, словно что-то говорит им и обещает.

Только с рассветом видишь, как мал этот - весь заставленный носилками - островок.

Беспрерывно бьют минометы. Раненые, забинтованные с головы до ног, неподвижно, белыми куклами, лежат на носилках, поставленных прямо на кочки среди болотных испарений. Страшный запах гниения и лекарств поднимается вместе с туманом, и кажется, что это запах самого тумана.

От всего великого мира, от обоих полушарий, которые показывали в школе, разъясняя во всех деталях и строго требуя, чтобы знал точно, где какой мыс, залив и остров, будто тебе придется всюду побывать, зайти во все порты, причалить ко всем островам, - от всего мира с его пятью материками остался этот клочок болотистого леса с шуршащими, как жесть, травами, искривленными карликовыми деревьями, с бледным осколком луны в рассветающем сером небе.

А мины с шелестом пролетают над головой, блуждают по болоту, ищут кого-то и взрываются то здесь, то там, поднимая фонтаны земли и грязи.

Странно было видеть в гнилом болотном сумраке рассвета, среди сожженных деревьев, под которыми лежали с темными лицами раненые, эту беленькую и опрятную, как ландыш, сестру. Точно в госпитале, она делает утренний обход больных.

Одни лежат спокойно, прикрыв глаза, и в тишине рассвета думают про что-то свое, далекое, доброе, никогда не забываемое; другие зло выкрикивают: "Сестра!" - им кажется, что в суматохе этой ночи их забыли, недодали каких-то важных капель, от чего бы сразу утихла боль; третьи, не шевелясь, белеют среди кустов - острыми, безжизненно-костяными лицами глядят они в рассветающее небо нового дня, которого им уже не суждено увидеть и узнать.

- Сестричка, а сестричка! - слабо позвал весь забинтованный раненый, лежащий под кривым, забрызганным грязью взрыва кустом, на котором уже сверкали утренние капли росы.

- Что, миленький? - говорила сестра, становясь на колени и гладя рукой седые волосы раненого.

- Доченька моя, ведь я учитель…

- Сестра, гей, сестра, где ты? - басил сквозь хрип грудастый, с намотанными, как пулеметные ленты, на грудь бинтами, пожилой старшина. По смуглому лицу его, с въевшейся в ресницы и морщины угольной пылью, сразу можно было узнать шахтера.

- Я здесь, я возле тебя.

- На, почитай! - сует ей мятый треугольничек письма.

- "Письмо дорогим детям от ваших родителей, - громко читает сестра. - Во-первых, дорогому сынку орденоносцу Семену Ефимовичу, вашей супруге Алевтине, вашему сынку Павлу Семеновичу, дочке Нюре…"

- Белую Церковь слыхала? - хрипит раненый.

- Слыхала, старшина, это возле Киева.

- Там Росевая улица…

Какая-то неимоверная сила жизни подняла его с носилок. Тяжело поворачивая голову, он медленно оглядывал окружающую местность, прощаясь с таким дорогим, таким нужным ему, незаменимым миром. Что же это такое?

- Лена! Вставай, Лена! - будили кого-то в кустах. - Разоспалась! Это тебе не бульвар Шевченко! - с досадой говорил строгий юношеский тенорок. - Давай записывай сводку!

В кустах послышался характерный треск, хрипенье радио. И совсем рядом вдруг твердо и властно произнесли немецкую команду. И тотчас же откуда-то издалека сначала глухо, как из могилы, потом все громче заговорил торопливый немецкий голос. Потом все это перевел по-русски сухой, точный, как звук метронома, голос: не говорил, а отсчитывал слова. Что-то необычайно далекое, чуждое было в этом ледяном, бесстрастном, точно дистиллированном голосе. Казалось, он даже говорил через "ять" и "фиту".

- Тьфу ты, пакость! - сказал юноша. - Глуши его к черту!

В это время какой-то подставной хор запел: "Ой, не ходи, Грицю, та й на вечорныци…" И сразу, с первых же нот, улавливалась фальшь, показная и неестественная удаль, развязность поющих.

Раздался хрип и щелканье старой граммофонной пружины, ледяной голос объявил:

"Следующий номер кольхозного хора…"

- "Кольхозный", - передразнил тенорок. - Да брось ты его, Лена!

- Да вот лезет на всех волнах! - с досадой отвечала девушка. - Наверное, уже Киев работает.

- Попробуй на коротких…

И тотчас же ворвалась рулада итальянского тенора: он пел о лагунах Венеции, о том, как хорошо жить на Адриатическом море… Потом чардаш… и резкий, лающий голос Берлина. И сразу же все забил - скрипки, песни отшатнулись и уплыли далеко-далеко.

Но вот, покрывая все, вдруг ворвался джаз. Где это? На Сатурне или Марсе, на той отдаленной, играющей зеленым светом звезде, там, на краю ночи?

- Кто они, хотел бы я посмотреть на их лица, - мрачно сказал юноша.

Диким кажется, что сейчас где-то в Америке или Австралии освещенные города, люди открыто ходят по улицам, глазеют на электрические рекламы, покупают цветы, сидят в конторах, молятся в костелах и кирках, танцуют буги-вуги, или как это там еще называется, считают деньги, которые не пахнут кровью и потом… А ты изо всех сил держишься за искривленный корень, и тебя засасывает, будто кто-то там, в болоте, сидит и тянет вниз за ноги, чтобы не видел этого дрожащего в небе бледного осколка, не глотал замерзшей холодной клюквы…

Провести бы через этот болотистый, в окровавленной росе, клочок земли все человечество, все два миллиарда живущих на земле людей, белых, черных, желтых, пусть идут бесконечной цепью день и ночь. И сказать им: "Если вы не подниметесь, если вы отныне не скажете войне "нет!", каждый из вас или ваших сыновей, дочерей окажется когда-нибудь вот на таких же носилках…"

А солнце, не желая знать про то, что творится на земле, подымалось над болотистым лесом.

Есть что-то печальное, задумчивое в осеннем лесе, что-то такое родное, знакомое, как собственная жизнь. В ярком осеннем блеске, в сказочно прозрачном воздухе яснее вырисовывается святая белизна берез, и все как бы обнажается, открывая свою сущность, судьбу.

И какой сильный запах земли и всех трав, словно все говорило о том, сколько еще осталось в них силы и жажды и как рано им еще умирать!

Под лучами солнца большинство носилок ожило, зашевелилось. Раненые просили воды умыться, начиная новый день хлопотами жизни.

Молоденький лейтенант лежит на носилках, прислушиваясь к перестрелке, то удаляющейся в туман, то приближающейся к самому уху. По его лицу можно узнать обстановку. Каждый раз, когда пролетает мина, он приподнимается и жадно следит глазами.

На соседних с ним носилках - солдат лет сорока, с рыжими, прокуренными усами.

- Лейтенант, ты не курский? - спрашивает он.

- Курский.

- У вас там, говорят, антоновка хорошая.

- Есть, - отвечает лейтенант. Но его больше занимает только что просвистевшая мина. Глазами он провожает ее до тех пор, пока она не достанет из болота фонтан грязи или не зачавкает в трясине, как чудовищный кабан.

- Вернусь домой, сады разведу, - продолжает солдат. - Ни одного деревца за жизнь не посадил. Срам!

Он забывается, ему снится добрый мохнатый шмель, обирающий пыльцу с цветов весеннего леса. А когда после короткого сна он открывает глаза, над ним хлопочет сестра.

- Как рука? - спрашивает она солдата.

- Мизинец стал шевелиться! - обрадованно говорит солдат.

Полная противоположность - его сосед. Это пожилой человек с седыми висками и большими печальными глазами. Он не отвечает на вопросы сестры. Он с жадным любопытством, не отрываясь, смотрит в бледное, рассветающее небо, по которому плывут лебединые утренние облака, и удивляется, отчего за всю свою жизнь он не удосужился как следует рассмотреть это великое чудо.

На лице его отражается спокойное чувство исполненного долга. Если бы все начать с начала, с самого начала, с того дня, когда молодой, в остроконечном шлеме с большой красной звездой и в обмотках цвета зеленой травы, пошел под красным знаменем и звуки "Интернационала" в первую атаку, - он, не раздумывая, снова пошел бы по той же дороге, вечным солдатом, в жизнь, которая вся была из войн, мобилизаций, субботников, штурмов, ударных строек, - в самозабвенную жизнь коммуниста, отдавшего все ради счастья человечества.

Когда солнце уже высоко в небе, на противоположном берегу наконец стихает перестрелка. И тогда снова начинается переправа, снова слышится властный командный голос батальонного.

- Вперед! Вперед! - повторяют в разных местах приказ.

- Вперед! - командую и я.

Знакомые по ночи легкораненые снова жмутся ко мне и уже уверенно входят за мной в болото; и от их уверенности и у меня прибавляются силы, и уже и самому начинает казаться, что я действительно точно знаю маршрут и все, что ожидает впереди.

Мягко шлепается вблизи в болото мина, и там, где она упала, разбрызгивая грязь и воющие осколки, встает черт. Кто-то рядом проваливается по самые уши в зеленую жижу.

Но так ярко светит солнце, так тепел воздух и остро пахнет пряной осокой, что на душе озорно и, вытаскивая бойца, чувствуя избыток сил, шутишь:

- Не теряй, кума, силы, не иди на дно!

Горячо припекает солнце. Низко, чуть ли не задевая нас крыльями, с писком носятся птицы, - жалеют ли нас или плачут о чем-то своем.

Вот уже недалеко берег, одинокие, освещенные солнцем березки.

Всей душой, мыслью, кровью своей ты с бойцами, которые идут за тобой и рядом с тобой и которые теперь дороже для тебя всей твоей будущей жизни.

7. Семеновский лес

На берегу, среди кустарников, тихо, зелено, солнечно. Похоже, снова вернулось лето и нет никакой войны. И от этой тишины, солнечной погоды, душного, пахнущего лугом ветерка, золотистых листьев стало радостно на душе, и никогда смерть не казалась такой дикой и невозможной. Многие разложили на траве сушить документы, карты, на кустах висели мокрые пилотки, пальто, шинели.

И вот в полной тишине поразил всех грохот совсем близко несущихся по земле гусениц.

- Танки!

Тотчас же вслед за криком вокруг стали рваться снаряды, сухо ударила бронебойка, на берег обрушился пулеметный ливень. Отрезанные, мы отошли к Семеновскому лесу.

Начинался он с группы белых берез. Они точно убежали из темного леса, но, остановленные грозным окликом дремучего бора, застыли у опушки, с трепетом прислушиваясь к шуму породившей их чащи.

Это был забытый людьми лес. Даже облака, заблудившись, неподвижно стояли в нем, не зная, как выбраться.

После стольких дней солнца, грома, жестокой, белой, колючей пыли дорог, после ночи в гнилом тумане болота, когда сама разжиженная земля расступалась, чтобы поглотить тебя, как удивителен тихий зеленый сумрак, кроткое сверкание солнечных бликов на лесных дорогах! Даже брошенные под деревьями повозки разгромленного обоза с пустыми лотками из-под мин не имеют того зловещего вида, как в степи. Кажется, просто обоз остановился на отдых, коней увели на водопой, а люди где-то здесь, поблизости, в пахучей лесной траве.

"Ку-ку!.." - прокуковал в зеленой чаще автоматчик. "Ку-ку-ку!.. Ку-ку-ку!.." - мигом отозвались с разных сторон.

Но так был тих и прекрасен солнечный лес, так мирно покоились темные бархатные игольчатые лапы елей, так глубоко вдыхался горячо нагретый смолистый запах, что и это кукование воспринималось живым, добрым лесным звуком и ничуть не тревожило.

А лес жил своей жизнью. На листьях сидели жуки. По дорогам ползли сороконожки. Муравьи кантовали тяжести. Вот паучишко на парашюте пустился в полет - в гости или по заданию?

И на весь лес открытым текстом передавал свои телеграммы дятел.

- Смотри, какие дзоты понарыли! - сказал кто-то, указывая на норы кротов, и в самом деле похожие на покрытые бронеколпачками дзоты.

Разойдясь по лесу, люди аукали, собирали дикую малину, носили хворост и шишки для костра, чтобы сварить уцелевший в мокрой шинели концентрат гречневой каши или же просто вскипятить воду.

Обросшие, забрызганные грязью и тиной, с воспаленными, красными глазами, они будто впервые увидели друг друга. Впервые за много дней произносились такие простые человеческие слова: "А похудел ты, Чикин!", "Ну и щетина у тебя, Костенко!"

Но лучше бы они не заходили сюда, лучше бы обошли этот лес на много верст и пошли открытой степью, балками, где видно далеко во все стороны.

Синица появляется в пятнистой зеленой немецкой плащ-палатке, с привязанной к спине веткой. Где-то он уже успел побывать, что-то узнать, и точно так и было договорено между нами - встретиться в Семеновском лесу.

- Кольцо! - сказал он.

Лес окружен. Выхода из него нет.

Деревья стоят сухие, трескучие. От старости у них на стволах выросли большие костяные уши. Что хотят услышать они?.. Кругом такая тревога…

"Ку-ку-ку!.. Ку-ку-ку!" - все ближе и ближе. Слышен уже зловещий металлический оттенок. Вот кукукнул справа и тотчас, словно перелетел, слева, то короткими, то длинными очередями. И еще кто-то бродит вокруг. Вот застонал:

- Ой! Ой! Ой!..

Кинулись, а никого уже нет.

И уже с другой стороны тот же голос по-немецки ухает:

- Гу! Гу!..

И сразу совсем близко:

- Окружены! Окружены!

Выстрелишь на голос, а в ответ визг:

- Хо-хо-хо!

- На психа берет, - сказал Синица.

Рычанье машин, треск пулемета.

Противник жмет нас в старый темный лес, к гиблому болоту, откуда уже никуда нет пути.

Назад Дальше