Конрада оживленно приветствовали. Их, правда, было всего шестеро в пустом зале, молодых людей, в общем-то непохожих друг на друга, но вместе с тем как-то "унифицированных". Даже слегка косоватый блондин в эсэсовском мундире не выделялся среди них. Скорее, был несколько отличен от других один, потому что казался много старше, с плешивой головой и в больших очках. Его представили как доктора теологии, фамилию я не разобрал. Здесь называли его запросто: Отти. Как я понял, он был из "великих пропагандистов".
Благодаря искусству целой бригады лакеев, принявших нас у самой двери с молчаливыми поклонами, мы как-то незаметно для себя оказались за накрытым столом, и перед каждым из нас уже высилась пирамида крахмальной салфетки, осеняющая такое количество вилок, ножей и ложечек, что я сразу же задумался об очередности их употребления.
Это тотчас, впрочем, разрешилось: все хватали что попало, чем попало. Костюмы на всех, кроме эсэсовца, были спортивные и мятые. Это являлось не только данью моде, не только указывало, что они конечно же за рулем, но, кроме того, что они сами устраняют неполадки в своем автомобиле. Словом, "только что из-под машины", - это было то, что нужно…
Одно место за столом оставалось незанятым, и Конрад выразительно показал на него глазами:
- Какой-нибудь "гвоздь программы"?
- Гвоздиха! - скорчил гримасу маленький, вертлявый, с обезьяньей мордочкой, на которой смешно выглядело пенсне.
- Ну? Это что-то новое. Я бы даже сказал, противоестественное, - протянул Конрад.
Намек был понят; Конраду похлопали.
- Пошел с козырной! - воскликнул обезьянник.
- Так кто же она? Актриса? Поэтесса? Нет? Ну, тогда проповедница католицизма?
- Наоборот, - мрачно уронил Отти, - с ней - скорее пасть, чем спастись…
- Боюсь догадываться… сдаюсь! - Конрад разрушил хитрую постройку салфетки и разложил ее на коленях. - Углубимся в предмет… Ага, тащат омаров!
- Увы! Это презренные крабы. Кажется, идет война. "Надо бороться с обжорством", - сказал жирный Герман.
Молодой человек, выглядевший на фоне собравшихся просто лордом, в новеньком фраке и лакированных ботинках, поставил перед каждым фарфоровую мисочку с розовой жидкостью, в которой плавал ломтик лимона, и положил красную салфетку с изображением омара. Самих омаров, правда, не было, но я догадался, что в розовой водице следует полоскать пальцы по ходу расправы с крабами.
За порядком следил тощий, но холеный метрдотель, похожий на Чемберлена. Словом, здесь был полный набор уклоняющихся от чести пасть на поле брани!..
Между тем за столом продолжался разговор, начало которого я прослушал. Говорил Отти, чеканя слова, в той "приподнятой" манере, какая была обычна у наци-ораторов:
- При чем тут просвещение? Пропаганда не имеет ничего общего с просвещением. Она может еще дать какую-то информацию, но основное ее назначение - не разъяснять, а преподать определенные истины и понудить к определенным действиям. По-ну-дить…
Он отставил свой бокал.
- Чем же тогда пропаганда отличается от приказа? - спросил Конрад и посмотрел на меня, чтобы я оценил его "подначку".
- Исключительно тональностью, - отрезал Отти. - Пропаганда - разговор со всеми сразу. Приказ - повеление каждому. Пропаганда - инструмент господства. А я бы добавил к этому известному определению: этот инструмент, как, скажем, лопата, призван взрыхлить почву… Почву, на которую потом упадет зерно приказа…
Отти понравилась собственная метафора. Он ткнул указательным пальцем в скатерть, словно, найдя удачную мысль, прижал ее пальцем к столу. Потом он вынул записную книжку-алфавит и записал свой экспромт на букву "п".
Конраду, кажется, не хотелось останавливаться на этом: у него были свои цели в разговоре. И он, явно для меня, играл с Отти в поддавки.
- Всё так, - сказал он, - но есть вещи более важные…
- Нет ничего важнее, - перебил Отти, - потому что пропаганда входит в систему тотальной обработки нации.
- Но вы всеми силами отталкиваетесь от участия разума в деле пропаганды, не к разуму взываете вы. А - к чему?
- К чувствам, дорогой Конди, к чувствам! Пусть интеллигентские недоумки танцуют вокруг разума. Национал-социализм глубоко реалистичен: пропаганда воздействует на чувства! Разум - гость, а чувства - хозяева. Без гостя дом есть дом. Без хозяина - нет дома, - с пафосом выпалил Отти и остался доволен собой.
- И потому наш Отти запивает сотерн мюнхенским пивом! - иронически воскликнул обезьянник.
Когда Отти поднес к губам пивную кружку, обнаружилась красивая подставка со свастикой и готической надписью вокруг нее: "Немец! Твоя жертва священна!"
Отти поставил ее на ребро и глубокомысленно произнес:
- Вот вам, господа, пример вездесущей пропаганды, пропаганда везде и всегда! Речь идет о жертве. Жертва может быть разной. Важно, что она священна.
- Но одни бросают на алтарь отечества свою жизнь, а другие - только медяк в кружку сборщика. Что же, их жертвы равны? - Конрада развлекала серьезность Отти.
- Каждая молитва угодна богу, так и фюреру угодна любая жертва. Из суммы этих жертв и рождается великое самопожертвование нации.
Отти подумал немного и вновь вытащил книжку. Конрад опять посмотрел на меня, без слов говоря: "Видишь, кого я тебе показал?"
В процессе записывания Отти обрел еще какую-то мысль. Об этом можно было догадаться опять-таки по движению указательного пальца. Но высказать ее не пришлось.
- Господа! Я иду встречать нашу даму! - закричал обезьянчик. - А вы настройтесь на менее академические темы. Конрад! Расскажи что-нибудь про лошадей…
Никто уже не хотел слушать ученого Отти. Все выколупывали нежные розоватые шейки крабов и обсасывали клешни, время от времени погружая пальцы в мисочки с лимонной водой и вытирая их салфетками с омаром.
Вдруг все за столом поднялись, и так как я сидел в конце его, то увидел вошедшую, только когда обезьянчик отодвинул для нее стул и она уселась на него, несколько грузно, поскольку эфирным созданием ее никак нельзя было назвать.
И все же это была Ленхен… Она сильно раздалась в ширину, что, по военному времени, было даже несколько загадочно!.. И пожалуй, это ей шло. Она уже не выглядела ни Гретхен, ни Лорелеей! Но что было, конечно, важнее, она целиком отвечала требованиям, которые предъявлялись наци-даме: цветущая женщина, родоначальница, мать или будущая мать многочисленных солдат рейха, хозяйка в доме, при этом не уклоняющаяся от обязанностей перед фюрером. На ней был отлично сшитый строгий костюм, не скрывавший всех ее женских достоинств, а на широком ривере его блестел партийный значок.
Лени держалась свободно, как в привычной компании. Когда ей представили меня и Конрада, она, скользнув по мне взглядом, закричала:
- Вальтер! Ну как же я рада видеть тебя! Ты все еще живешь у старой ведьмы на Линденвег?
- Конечно, Лени. Я приговорен к ней пожизненно!
- А мой дядя еще не окочурился? Ох, господа, если бы вы знали моего дядю! Он искренне считает, что национальная революция произошла лишь благодаря его усилиям на поприще сбора старых калош…
Ленхен болтала с такой легкостью и естественностью, что я просто диву дался. Особенно когда выяснилось, что она какая-то персона в Женском союзе.
О боже, - Лени! Мне даже показалось, что при каком-то повороте в ее миловидном личике проявляется что-то, напоминающее львиный зев.
Конрад поменялся с Лени местами, и мы оказались как бы сами по себе за столом, где продолжал ораторствовать Отти. Лени тотчас сказала:
- Я была так влюблена в тебя, Вальтер. А ты пренебрегал мною. Из-за этого, пожалуй, я и удрала…
- Надеюсь, ты удрала не от меня, Лени, а от дяди с его калошами.
- Знаешь, Вальтер, я так надеялась удрать вместе с тобой… Ты всегда считал меня дурочкой, а вот видишь, какие люди меня окружают. И ценят…
- А за что же именно они тебя ценят?
- Как тебе не стыдно, Вальтер, - Лени подняла на меня свои серые глаза в темных ресницах, невинные, как у младенца. - Я замужем.
- О господи, час от часу не легче! Где же твой муж?
- Там, где теперь все мужья, - ответила она расхожей фразой, но с большим достоинством, - в наших доблестных войсках.
- О, в снегах России?
- Не совсем. Он в эсэсовских частях на территории- как это? Ну, там, где такой хороший курорт - Мариенбад, кажется… А этот, - она показала на эсэсовца, - он - начальник моего мужа… Кажется, он уже напился… Оскар! Вы еще на ногах? - закричала она.
Эсэсовец попытался подняться, но сделал какой-то вздрог и опять упал на стул, словно пораженный собственными спаренными молниями, и даже закрыл глаза.
Никто не обращал на него внимания, как, впрочем, и на нас: шел разговор на геополитические темы, которые развивал все тот же Отти вперемежку с обгладыванием фазаньей ножки.
- Слушай, они будут тут жрать и трепаться до самого вечера - я их знаю. Давай сбежим. "По-английски"- не прощаясь…
- Нельзя заимствовать обычаи противника, - сказал я назидательно. Но предложение Лени показалось мне заманчивым, и мы с ней нырнули под портьеру.
У конторки стоял Чемберлен и, видимо, проделывал сложные манипуляции с продуктовыми талонами всех цветов. Трудно было даже представить себе, как можно расплатиться за такой обед!
Впрочем, меня это мало касалось, а Конрад здесь плавал как рыба в воде.
Когда мы выходили на улицу, я машинально отметил, что его "мерседес" перегнали чуть подальше, на площадку, где он поставлен в ряду других автомобилей.
Уже смеркалось, но небо было светлым и чистым, какое бывает здесь в начале марта, а темнота, казалось, поднимается из ущелья узкой улицы, куда мы свернули. Все вокруг выглядело очень мирным, даже два солдата, застывшие у афишной тумбы с изображением полуголой девицы, рекламирующей дамское белье. Они проводили Лени восхищенным взглядом.
- Во зад. Что снарядный ящик, - сказал один из них.
- Ты уже не служишь официантом в пивной? - спросила Лени.
- Служу.
- Я подумала, что ты дружишь с Конрадом Гогенлоэ…
- Дружу, конечно. Мы ведь живем в нашем демократическом рейхе…
- Ты очень изменился, Вальтер.
- Чем же, Ленхен?
- Стал как-то увереннее, ты теперь совсем не похож на официанта…
- А на кого же?
- На какого-нибудь партайгеноссе из молодежного руководства.
Я засмеялся:
- Но ведь и ты, Лени, стала настоящей гитлердамой…
- Да, мой муж говорит, что меня даже не стыдно показать в Париже. Он очень хочет туда вернуться… Париж - это же чудесно… Да, Вальтер?
- Не знаю, я там не был… - Вспомнив Иоганну, я поинтересовался, что, собственно, там привлекает Лени - А зачем тебе Париж? Что ты о нем знаешь?
- Что там много всякой еды, - ответила она не задумываясь. - И все-таки, - продолжала она, - тебе я могу признаться: иногда мне делается так страшно… Я ведь трусиха.
- Чего же ты боишься, Лени?
Она шла рядом со мной, пышная, красивая, в дорогом весеннем пальто из морской собаки, наверное присланном ей мужем из Протектората. И, вероятно, взвешивала, действительно ли можно признаться в своих страхах официанту из пивной, который стал похож на молодежного фюрера…
- Я боюсь, что нам всем скоро будет шлюсс…
- Как же это, Лени? Ведь фюрер обещал новое оружие…
- Ах, Вальтер, все по уши сыты обещаниями! А что сказал доктор Геббельс - в пику Герману? Что из-за русских мы потеряли господство в воздухе. И теперь томми колошматят нас как хотят.
- Это да. И знаешь, Лени, на воде у нас тоже неважные дела…
- Еще бы! - подхватила Лени. - Говорят, когда потопили "Шарнхорст", фюрер сказал, что это все равно что утопили его собственного ребенка…
Я вздохнул, что Лени приняла за знак сочувствия осиротевшему фюреру.
- Ему тоже нелегко, правда, Вальтер?
- Да уж!.. Но все-таки, чего ты конкретно опасаешься, Лени?
- Понимаешь… Мне иногда кажется, что мы слишком далеко зашли… Наполеона, конечно, не сравнить с нашим фюрером, но и он ведь был великим полководцем…
- И между прочим, Карл Двенадцатый - тоже… - подлил я масла в огонь.
- Как? Разве Карл… тоже? - Лени не была сильна в истории.
- Тоже, Лени, тоже. - Я подумал, как перевести русское: "еле ноги унес"…
- Вот видишь, - Лени замолчала. Бог знает что творилось в ее бедной голове!
- А куда мы, собственно, направляемся, Лени?
- Ко мне, конечно. Разве ты не хочешь посмотреть, как я живу?
- Хочу! Хотя бы для того, чтобы рассказать этой свинье, твоему дяде…
- Да-да! Пусть он знает, кого потерял!.. - подхватила Лени самым серьезным образом.
Я, естественно, не мог показать, что я плохо знаю этот район. Думалось, мы где-то около Цоо, но, возможно, я ошибался. Во всяком случае, мы еще не успели отдалиться от Курфюрстендамм, как завыла сирена воздушной опасности. К этому уже привыкли, на улице ясно обозначился людской поток, катящийся в одном направлении и все время вбирающий в себя людей, которые выбегали из подъездов с приготовленными именно на этот случай чемоданчиками, узлами и детскими колясками. Некоторые вели собак с полной "выкладкой", в намордниках и строгих ошейниках, а одна дама несла клетку с птицей. Люди двигались ходко, но без паники, организованно.
- Вальтер, пойдем со всеми, - заволновалась Лени, - здесь недалеко бомбоубежище с подачей пива…
Я только собрался ответить, что предпочитаю пить пиво на земле, а не под ней, как где-то позади грохнул бомбовый удар страшной силы. Небо над нами потемнело… "Четверки, четверки!" - панически закричали в толпе, которая, потеряв форму и темп, то сбивалась, то растекалась… Мгновенно возникла давка. Четырехмоторные американские бомбардировщики с оглушительным многоголосым воем прошли над нами, и в ту же минуту грохнуло совсем близко…
Я почувствовал, что меня вместе с Лени, которую я прижимал к себе, подняло на воздух, и мне показалось, что мы, вопреки закону притяжения, не шлепнулись на мостовую, а так и остались парить между небом и землей… Мне показалось так, потому что подхваченные воздушной волной, мы, вероятно, на какое-то мгновение потеряли сознание. Когда я очнулся, подо мной была земля. И я благословил ее - мягкую, холодную и мокрую.
Лени лежала рядом со мной, крепко вцепившись в меня обеими руками. Мне показалось, что она мертва…
- Лени, Лени, что с тобой? - я кричал, а голос мой звучал почти как шепот. Но все же я слышал себя… И видел… Да, я видел - смутно, в полутьме, - может быть, наступил уже вечер, а может быть, и всего-то прошло несколько минут, - какой-то сад, где, показалось мне, мы были одни с Лени… Живой или мертвой- я не знал.
Все же я высвободился и поднялся. И стал трясти ее, дуть ей в лицо, - она же была жива, она дышала… И глаза у нее были открыты.
- Почему ты молчишь? Ты жива, цела… - твердил я, не совсем уверенный в этом. - Лени, ты просто испугалась…
- Я не слышу, - сказала она, - ничего не слышу…
- Это пройдет, Лени! - твердил я. - У меня уже проходит… - Я действительно уже лучше слышал свой голос. А теперь вдруг услышал и крики: "Возвращаются, возвращаются!" И шум приближающейся эскадрильи…
Это не были "четверки", а более легкие бомбардировщики, которые шли на бреющем, звеньями по три…
"Пикируют!" - душераздирающе кричали вокруг: сад, оказалось, кишел людьми. Они ползали, кричали или молча дрались друг с другом за каждое малюсенькое укрытие, кочку, кустик, порушенную скамейку…
Одна за другой машины пикировали, поливая пулеметным огнем, словно орошали из адских брандспойтов обреченную, проклятую землю…
"Отбомбились…" - прокатилось, как вздох облегчения, хотя пулеметы все еще строчили по огромной, открытой площадке, на которой бог знает как мы оказались…
Тишина наступила внезапно. В ней, как глас архангела, прозвучала сирена отбоя и сразу - многочисленные сигналы автомобилей: я разобрал пронзительно высокий - санитарных и гудящий - технической помощи…
- Слышу, - сказала Лени и заплакала.
Кто-то бежал с факелом в руке обочь парка.
Кто-то кричал:
- Разрушения на Курфюрстендамм!.. Гедехтнис-кирхе… Цоо… Много жертв… Все убиты…
- Боже, они все погибли! - прошептала Лени. Но я подумал об этом еще раньше, хотя не знал, слышал ли слова: "У Кемпинского…" - или мне почудилось. Но я все решил еще до того, как Лени громко, в голос заплакала.
- Слушай, я побегу туда! Подожди меня здесь…
- Нет! - Лени обхватила мою шею. - Нет, я боюсь!
Я пытался вырваться, повторяя:
- Пойми, там Конрад…
- И я с тобой!..
Мы побежали не по тротуару, запруженному толпой, а прямо по мостовой, рискуя попасть под колеса автомобилей санитарной и технической служб, идущих на "сверхскорости". Чем дальше мы продвигались, тем гуще и непереносимее становился смрад: несло всем, что могло гореть и горело. Страшно было подумать, что именно…
Оцепление еще не успели организовать. Мы подбежали к дымящимся развалинам в потоке тех, кто, как и я, разыскивал своих близких или то, что от них осталось. Но уже привычно быстро работали саперы и пожарные. В касках и противогазах, одетые в водо- и огненепроницаемые костюмы, различающиеся еще издали по цвету, они со своими щупами и шлангами походили на марсиан, наконец-то завоевавших землю… Санитары в белых масках с носилками становились в очередь к автопоездам с красным крестом.
Толпа раздавалась, пропуская шествие с носилками, силясь рассмотреть лежавших на них. И всё без вопроса, без звука, понимая, что тащат только тех, кто дышит. А что там, в глубине гигантской воронки и в горах обломков, - об этом лучше было не думать.
Я пробивался в толпе, толкая впереди, как таран, Лени и крича: "Там ее муж… Пропустите!.." Так нам удалось прорваться в первую шеренгу. Мимо нас в плавном движении носилок, словно в чудовищном танце смерти, следовала вереница полутрупов, человеческих останков. Это была как бы бесконечно движущаяся демонстрация без знамен и штандартов, без оркестров и речей, но убедительнее их.
Мои часы разбились, но, конечно, было уже поздно. Однако никто не двигался с места, не было слышно ни криков, ни рыданий, даже стонов, только односложные команды саперных офицеров, подаваемые в рупор, повторяющие: "Ахтунг!", "Ахтунг!", "Лос"… "Ахтунг!", "Лос"… Да шум отъезжающих и подходящих на их место санитарных машин…
Мы стояли, сами как неживые, не чувствуя ни усталости, ни голода - ничего. Как будто все человеческие чувства отступили, сдались на милость только одному, властно завладевшему всеми: ужасу!..
И только к одному взывали короткие сигналы, словно прощальные всхлипы уходящих во мрак машин с их страшным грузом; и шипение водяных струй, словно шепотная мольба; и кровавые кресты над белыми масками: милосердия!..
Но не было милосердия ни на земле, ни в небе, где уже возникал знакомый нарастающий гул, не похожий ни на один земной звук…
И в это мгновение на развалинах, точно довершая апокалипсическую картину, точно видение уже не этого, не нашего мира, возникла маленькая процессия…