Песочные часы - Ирина Гуро 35 стр.


Я бы вышел из тюрьмы раньше, если бы не звезданул по уху унтерштурмбанфюрера. Это получилось как-то небенбай - мимоходом. Просто я увидел, как он приложился к одному старику. И отбил у него охоту к рукоприкладству - хотя бы на то время, что он провел в лазарете.

Когда я вышел, штурмовики были в опале. Черные мундиры оттеснили коричневые рубашки. Рема забыли.

Мне это было все равно, потому что я возненавидел все их мерзкое кодло. Франц Дёппен мог ошибаться, но коль скоро он вышел на путь, то плюет на дорожные знаки. И если ты скажешь, что я неправ, - скатерть между нами будет разрезана!

Франц посмотрел на меня победоносно, и я вдруг по-новому увидел его бледноватое лицо городского жителя с мелкими чертами и с такой бесшабашной удалью в каждой его морщинке, что стало ясно: найдя новый путь, Франц готов к новым дракам без скидок на потери в прошлых.

Может быть, Франц рассказал бы, как вошел в жизнь "Песочных часов", в то ее течение, которое для меня столько времени было скрытым…

Но дверь поминутно хлопала: наступал час обеда.

Луи-Филипп подал мне знак, чтобы я подошел к столику у двери, где сидели служащие соседнего магазина, которые всегда торопились… Поэтому я увидел нашего почтальона сразу, как только он сунулся в дверь.

"Очередные счета и поборы", - мелькнуло у меня, потому что хозяин, кроме них да спортивной газеты, ничего не получал.

Почтальон Карлхен, молодой, но уже начисто отвоевавшийся, - уж он-то не подходил даже под категорию "могущих держать в руках оружие": вместо кистей рук имел крючки… Карлхен обычно задерживался немного у стойки, чтобы пропустить рюмочку.

Но сейчас Карлхен застыл у двери и поманил меня.

Стесненный дурным предчувствием, я подошел, и он сунул мне в руки конверт.

Он был в черной рамке. Адресован Лео Кранихеру, мне не надо было долго думать, чтобы догадаться, что там, внутри. И кого это касается…

Конверт колебался перед моими глазами: так дрожали у меня руки. Карлхен скрылся, и теперь я, именно я должен был принять удар и нанести его Луи-Филиппу…

Но я не решался… Никто, однако, не замечал меня в моей растерянности. Луи-Филипп наливал пиво за стойкой, и трусливая мыслишка скрыть известие, пробежала в моей голове серой мышкой и - исчезла! Нет, удар нельзя было предотвратить!

Подойдя к стойке, я молча положил письмо перед хозяином. Он бросил на него опасливый взгляд и стал нашаривать очки в кармане…

- Забыл у себя в комнате, - почему-то очень тихо сказал он, - почитай-ка мне… - Возможно, что глаза ему заволокло, потому что он тоже уже знал, что в этом письме…

Мы никогда не узнаем, что таилось за уставными строками: "Пал на поле чести за великую Германию и фюрера…" Луи-Филипп взял у меня из рук письмо и тихо вышел в узкую дверь за стойкой.

Мы не видели его больше в этот вечер, а печальная весть уже наполнила собой "зал", и за всеми столиками, не чокаясь, подымали бокалы и кружки в память Макса.

Еще одно дитя человеческое было взято войной.

Глава третья

1

"Пришла пора снять перчатки и действовать забинтованным кулаком", - сказал Карлик Бездонная Глотка и картинно потряс в воздухе своим маленьким, похожим на гранату-лимонку кулачком.

"Забинтованный кулак", не успев еще вылететь из стен Дворца на Потсдамерплац, сделался символом.

Слова "молниеподобная война" стали как бы запретными, в них крылось неуместное напоминание, злостный намек. Их взяли на вооружение недоверы и "плаудеры" - болтуны.

Флаги "войны тотальной" - "Тотальная война короче всех войн!" - реяли над лежащими в развалинах городами, над перепаханными фугасами землями, над заводами, работающими на войну, войну тотальную - "самую короткую". Этот девиз противопоставлялся "злостной" ходячей формуле: "Война становится бесконечной".

"Забинтованный кулак" в действии означал тотальный террор. Списки казненных публиковали в прессе. Расширительно толковали статьи закона: смертной казнью каралось всякое утверждение о бессмысленности тотальной войны.

Из стен тюрьмы Плетцензее доносились последние слова осужденных на казнь. Их превращали в листовки, которые разбрасывали и расклеивали те, кто заступал на место погибших.

И если раньше листовки уничтожали или срывали доброхоты, то теперь это делали только специальные команды.

И однажды ранним утром я увидел, как химическими составами смывали с кирпичной заводской стены крупно написанное печатными буквами: "Свободу Тельману!"

Даже на дальней периферии борьбы, где делала, что могла, что было ей по силам, группа "Песочные часы", ощущался коренной перелом.

Я понимал, что хотя здесь у нас и существует свой собственный план, но его направляют извне, и "Песочные часы" - только перевалочная база, какой-то этап, через который проходят не только листовки, но иногда и люди.

В то время, когда в "зале" судили и рядили о преимуществах того или другого политического деятеля, "за кулисами" передавали к исполнению задания Генриха, им самим определялись исполнители и даже детали акции.

Впервые были произнесены слова о военнопленных. Без нужды никогда не расширялся ни круг людей, известных нам, ни круг действий. Я услышал о военнопленных, когда Генрих сказал мне, что я повезу листовки, обращенные к военнопленным, в Ораниенбаум, где меня встретит их человек. Мы обменяемся с ним одинаковыми портфелями на бульваре у кафе "Ипподром", а если будет дождь - в самом кафе. Я заучил пароль и отзыв, взял портфель, уже доставленный к Филиппу, и отправился.

Я считал бирхалле как бы запасными путями. Главные же проходили в стороне, и, может быть, этой своей поездкой я к ним приближался.

Сидя в вагоне поезда, проносившегося мимо мокрых осенних пригородов, я отмечал пустоты: аккуратно прибранные и выровненные площадки - следы бомбежек.

С того самого мартовского налета нас утюжили без передышки! Днем - четырехмоторки "амишек", привередливо выбиравшие цель, но крушившие насмерть; ночью - томми, кидавшие свой груз на город без разбору, но, впрочем, больше на жилые кварталы, а не на предприятия.

Я отмечал бараки из свежих досок, приют ставших бездомными людей, и признаки жизни в летних "колониях" и даже в палаточных городах…

Это был привычный ландшафт войны, привычный ее быт, в котором, собственно, продолжались обычные человеческие общения, но в новой, изуродованной форме. Письма в траурной рамке вызывали не только скорбь, но материальные и даже честолюбивые расчеты. Они были как бы сертификатами льготы, преимущества. Иногда, заключенные в рамку, они вывешивались на стенке рядом с патентом на содержание галантерейной лавочки или кафе.

Я подумал об этом по контрасту, оттолкнувшись от горького воспоминания о Филиппе, плакавшем над известием о гибели Макса.

Все эти мысли то наплывали, то поглощались одной, занимавшей меня с того самого момента, когда я впервые услышал о военнопленных.

Что значит "их человек"? Он сам - военнопленный или только их связной? И если сам, то кто он? Вернее всего - русский.

Это предположение волновало меня: такая встреча могла приблизить меня не только к местам, ставшим мне родными, но и к моим близким…

Уверяя себя, что это опять же мои фантазии, я все же не мог успокоиться.

На подступах к Ораниенбауму, нас догнал сигнал воздушной опасности. Бомбили упорно, прицельно - "ами" трудились над скрытой от наших глаз целью, долбая одну точку, заход за заходом.

Поэтому я опоздал на четверть часа. В Ораниенбауме шел дождь, и, миновав пустынный сквер, я вошел в кафе "Ипподром". Это было довольно убогое заведение, но имевшее свой "опознавательный знак". Как у нас - песочные часы, здесь таким знаком был "ипподром"- маленькая круглая площадка посреди зала, огороженная барьером, за которым располагались столики.

Поскольку она была так мала и с крашеным дощатым полом, о лошадях не могло быть и речи; не танцевальная ли площадка невежливо зовется ипподромом?

Сдавая пальто в крошечном закутке, я уже заметил через дверной проем, завешенный нитками деревянных бус, человека лет тридцати пяти, читавшего "Дас Райх". У его ног стоял толстый портфель, точно такой же, как мой: обыкновенный стандартный портфель из эрзац-кожи, с двумя застежками и удобной толстой ручкой, - за четыре марки восемьдесят пфеннигов такой можно купить в любом галантерейном магазине.

Мне бросилось в глаза, что его портфель стоит несколько поодаль, прислоненный к ножке стола так, чтобы мне было удобно поставить свой рядом.

Когда я приглаживал перед зеркалом волосы, я поймал его взгляд, он был устремлен на дверь: ждал…

Войдя, я с облегчением увидел, что большинство столиков занято, и попросил разрешения сесть рядом с ним. Он кивнул с тем же выжидающим видом: я показался ему несолидным для такого дела - это уж точно.

- Простите: вы не знаете, почему это кафе называется "Ипподром"? - спросил я, тут же поняв, что пароль - неудачный: такой вопрос возможен в устах любого посетителя.

Последовал отзыв - тоже не бог знает что:

- Посидите здесь минут двадцать пять, и вы все узнаете…

Здесь, по крайней мере, присутствовало число, - это уже лучше.

Он не был русским, но и немцем - тоже. Акцент выдавал славянина, а наружность говорила о том, что он южанин.

- Что будем пить? - спросил он. Нам предстояло провести вместе хотя бы полчаса для придания естественности нашему свиданию.

Он не русский, это разочаровало меня, но почему-то и успокоило. А то, что он военнопленный, не подлежало сомнению. Только в лагере могли сделать иностранца связистом в таком случае.

- Помимо дела, Генрих просил передать привет.

- Как он поживает? - спросил он быстро. - Вы с ним встречаетесь?

- Я теперь редко его вижу, - сказал я, - мне кажется, он бодр и энергичен.

- А я не видел его много лет, - сказал он и посмотрел поверх моей головы, как будто хотел увидеть Генриха той далекой поры.

- Как мне называть вас?

- Вальтер, - я не успел придумать другого и не знал: надо ли.

- Меня зовут Асен Занев. Я - болгарин. Знаете Болгарию?

Да, конечно, знаю. Но как он попал в плен, болгарин?

- А, вы удивляетесь? - понял Асен. - Дело в том, что я служил в Красной Армии. Я - политэмигрант. Бежал из софийской тюрьмы. У нас тоже террор…

Он говорил быстро и нервно, и эта нервность передалась мне: все как у моего отца… Да чего мне таиться, в конце концов?

- Вы жили в Москве? - спросил я.

- Нет, в Донбассе. Работал там.

- Вы- горняк?

- Нет, я врач. На фронте с первого дня. Все политэмигранты, кто только способен носить оружие, воюют. Как же иначе?

- Мой отец - тоже политэмигрант, - сказал я. - И наверное, тоже воюет.

- Вы знаете, я так с вами… Потому что вы - первый немец… который наш… У нас в лагере нет немцев-заключенных, - объяснил он. - Хорошо, что вы такой молодой, - странно добавил он. И объяснил: - Надо будет строить все сначала.

- А… И вы пользуетесь свободой?

- Да, до некоторой степени. Я имею "бесконвойный" аусвайс. Потому что осматриваю прибывающие на станцию эшелоны.

Руки у него дрожали, как у малярика. И лицо было неспокойно.

- Вам, наверное, пришлось много испытать? - спросил я. Мне не хотелось обрывать беседу, видимо важную для него. И наверное, для меня - тоже.

- О! С того самого момента, как я попал в плен… В июле сорок первого в районе Новогрудска. Мы попали в окружение. Знаете, картина полного разгрома… Стена огня. Кругом прочесывали. Слышно было, как немцы перекликаются и отжимают нас со всех сторон… Многие командиры застрелились. На моих глазах. Батальонный комиссар пытался командовать, занять круговую оборону, но уже поздно было… Но я врач. Я имел трофейный эсэсовский кинжал. Знаете, с надписью: "С нами бог"… И я вскрыл себе вены. Самый верный конец. Я чувствовал, что истекаю кровью, и был уверен… А очнулся в яме.

- Как? - То, что он говорил, было для меня ново и мучительно. Я не слышал о таком…

- Понимаете, меня спасли. Меня перевязали немецкие санитары. На поле боя. Остановили кровотечение. А потом бросили в яму. Вместе с другими. Большую глубокую яму с отвесными стенками. Там нас было человек двести. И раненые… Мы пробыли без пищи и воды много дней - не знаю сколько. Потом нам спустили бадью с водой и бросили палую лошадь… Они хотели, чтобы мы, как звери, рвали друг у друга сырое мясо и топтали раненых. И так, может быть, случилось бы… Но там были настоящие люди. И они сумели… Но смерти они не могли противостоять. Смерти от ран и голода. Немногие выжили. Я выжил. Я был молод… Спортсмен.

Он, словно сам удивляясь этому, долго молчал.

- Когда узнали, что я врач, меня заставили работать. Потом я понял, что смогу выручать других из беды. А теперь, видите, я не только лечу… Если нам помогут… Если вы нам поможете… У нас - большая сила. Много русских, они очень решительны, знаете…

- Знаю, - сказал я. Еще бы мне не знать!

Сначала я подумал, что он так нервен, потому что ему предстоит пронести в лагерь листовки. Я знал, что в них: "Гитлер проиграл войну"… "Готовьтесь к боям за нашу общую свободу!" Но теперь, когда я к нему присмотрелся, то понял другое: он еще не имел контактов с немцами… А Генриха Деша он узнал, когда тот приезжал в Москву и выступал среди политэмигрантов.

- Я тогда был совсем молоденьким студентом. И хорошо запомнил его, - сказал Асен.

Странное было это наше свидание: кругом просто кипела стихия азарта, словно это были настоящие бега. На крошечную арену выбегали заводные лошадки, но работал тотализатор, ставки "сдваивались" - все по-настоящему.

- Наверное, мне уже пора, - сказал Асен с сожалением, - я был рад встретиться с вами. Не забудьте: в портфеле старые газеты.

- Это хорошо. В случае чего - скажу: "Собираюсь оклеивать комнату - на прокладку…" Желаю успеха!

- Успех будет, спасибо, - ответил он.

Мы посмотрели друг другу в глаза. Взаимная симпатия, внезапно возникшая, может быть, в силу чрезвычайности обстоятельств нашей встречи, не проявилась ничем, кроме крепкого рукопожатия.

- Вам далеко до лагеря?

- Нет. Через час я на месте! Все будет тип-топ!

Я знал, что буду думать о нем, о его удаче.

- Прощайте, Асен!

- До свиданья, Вальтер!

Я взял его портфель и вышел первым.

Осень подходила осторожно, крадучись; тихий, въедливый, шел дождь, медленно падали желтые листья на асфальтовую дорожку. Вдалеке зажглись осветительные ракеты: томми бомбили, как я определил, район Шарлоттенбурга. Я поехал электричкой и на третьей остановке, где поезд стоял четыре минуты, успел сбегать в уборную и "забыл" там портфель Асе-на со старыми газетами.

Наступал час пик, вагоны осаждали толпы, теснившиеся на платформах. Стояли в проходах и на площадках. Но толпа была иной, чем прежде: не слышалось ни смеха, ни шуток. И никто не уступил место пожилому человеку с партийным значком… Никто. Я - тем более!

Привалившись к стенке, я закрыл глаза и отдался приятному чувству освобожденности.

Почему-то у меня была уверенность в удаче Асена. Я вспомнил, как он произнес со своим странным акцентом: не "тип-топ", а "тып-топ".

Я радовался, что завтра увижу Генриха и скажу, что выполнил поручение. И может быть, он что-нибудь узнает о судьбе этих листовок. Я ведь понимал, что у Генриха сходятся нити из разных концов…

В своих мыслях я отвлекся от действительности и не сразу заметил, что поезд стоит. И вовсе не на станции.

"Ну, попали… Сейчас долбанут!" - решил я, думая только об авиации.

Раздалась команда: "Выходить!". Никто не принял ее всерьез: сигнала "Воздух!" не было. А на улице шел дождь. Но, возможно, повреждение пути… С проклятьями люди покидали вагон. Последовала новая команда: строиться в две шеренги у путей.

Как только это было сделано, перед строем мужчин и женщин, молодых и стариков появилась группа девушек в форме вспомогательной полиции. Они быстро и толково спрашивали каждого, сверяясь с паспортом. Кто? Где служит? Почему не в армии? Ответы заносили в списки, которые тут же передавались нескольким унтер-офицерам. Они вызывали по списку и называли номер стола, к которому надо подойти. Эти столы были расставлены под навесом какого-то строения. Облава проводилась очень умело и организованно.

Сразу определились три группы: в маршевые роты, в трудовые батальоны - сюда вошли почти все женщины. И - по домам! В последнюю попали совсем немногие счастливцы. А я чуть не угодил в первую. Мы уже на эту тему говорили с Генрихом: меня не допустили бы до передовой, и я бы осел в какой-нибудь канцелярии второго эшелона. Это, конечно, еще висело надо мной…

Но хауптман, сидевший за столиком, рявкнул на унтера:

- Кого вы, черт побери, мне суете?

И меня мгновенно всунули в очередь к столу "трудовой повинности".

Очередь тянулась бесконечно. Каждый кричал что-нибудь, но его не слушали, заносили в список и выталкивали на товарный двор, огромный плац, где уже шло построение; слышались команды: "Ряды сдвой", "Шаг на месте", "Левой"…

Женщине, заливавшейся слезами и что-то бормотавшей о детях, утешительно бросили: "Позаботится Гитлерфрауеншафт". Старику, повторявшему с нажимом одно и то же слово, как пароль: "геморрой", - было сказано: "Работа лечит все болезни".

Я попал на товарный двор в первой партии. Нас тут же погрузили на автопоезд и помчали в неизвестном направлении под проливным дождем, под которым мы, рассевшись в полном порядке на скамейках в кузовах грузовиков, напоминали обезумевших любителей кино на открытом воздухе.

Ночью мы прибыли в какой-то поселок, и нас разместили в бараках, только что продезинфицированных. Можно было задохнуться от вони. Я тут же сбегал на станцию и дал телеграмму Филиппу о том, где я нахожусь и что со мной произошло.

Но наутро оказалось, что сюда нагнали слишком много "трудовой силы" и нам тут делать нечего. Я так и подозревал: нас повезли в "торфяники".

У меня не осталось особенно мрачного воспоминания о двух месяцах в трудовом батальоне "Викинг".

Работали мы через пень-колоду, а больше слушали речи и статьи из официозов. Никогда в жизни ни до, ни после я так усиленно не просвещался, как на торфяной почве. Дело в том, что командовал нами полковник интендантской службы Освальд Цоппен, личность необыкновенная.

Он сам поставил себе задачу, которую и выполнял неукоснительно: "Что бы ни делать, лишь бы ничего не делать". Это называлось "система три "нибудь"", то есть - как-нибудь протянуть сколько-нибудь до какого-нибудь конца. Разгадав эту его генеральную линию, мы все воодушевились необычайно.

Что касается потустороннего, за пределами торфяников, начальства, то оно было совершенно заворожено отчетами Цоппена о проделанной работе, в которой львиную долю занимало прослушивание речей и даже статей "Фелькишер беобахтер", которые читал сам Цоппен. Более того: Цоппен рассылал "произносителям" речей и авторам статей отчеты со стенограммой выступлений слушателей.

Никто до Цоппена еще до этого не додумался, и он положил начало новому методу "массового воздействия на контингент трудовых батальонов".

Назад Дальше