Песочные часы - Ирина Гуро 36 стр.


Что касается торфа, то он существовал сам по себе и нас не беспокоил. Мой напарник Пауль Каруцки, повар, вылетевший с работы в ресторане за, как он говорил, "неловкое выражение" по адресу гешефтслейтера, философски заметил, что если, как оказалось, торф "пролежал тысячи лет, пока не стал самим собой, то ничего не случится, если он пролежит еще тысячу лет и, может быть, станет еще чем-нибудь".

Он научил меня играть в "зеро" и готовить китайские блюда: почему-то нам выдавали только рис, эрзац-колбасу и искусственный мед. Никто не сетовал, разумно утверждая, что лучше рис тут, чем саго - в окопах.

Мы жили за спиной энергичного бездельника Цоппена, как в своем особом рейхе, и даже круглым дуракам стало ясно как дважды два, что Цоппен мечтает в конце концов сдать американцам торфяные богатства третьей империи в девственно нетронутом состоянии вместе с трудовым батальоном.

Все это было хорошо, но не для меня. Я мучился, не зная, как отсюда выбраться и кто мог бы мне в этом помочь.

И даже в самых дерзких мечтах не представлял себе того, что произошло в одно поистине прекрасное утро, когда первый заморозок подернул тонкой пленкой торфяные озерца, которые, впрочем, тут же прорвали ее и заиграли на солнце многоцветными пятнами, похожими на нефтяные.

Как всегда, в это утро раздался бодрый голос местного радиоузла: "Все - на плац!" Для "физической зарядки". После чего прозвучала музыка из "Гибели богов" - посредством изрядно потрепанной пластинки.

За "гимнастикой тела" следовала "гимнастика ума", как говорил Цоппен.

Эту "гимнастику" Цоппен очень ловко разработал в форме схем и цитат, которые нами заучивались, как молитва. Особенно запоминались тезисы в виде уравнения по Геббельсу: "Первый год войны - мы победим! Второй год войны - мы будем побеждать! Третий год войны - мы должны победить! Четвертый год войны- мы не можем быть побеждены! А почему? Потому что у нас великий фюрер".

На этот раз в порядке "умственной гимнастики" зачитывалась статья министра сельского хозяйства Бокке, который объяснил, что временные трудности в снабжении - первая ступень к победе.

И если этой зимой недельная норма картофеля определена в два с половиной килограмма на человека, то урезанный килограмм идет непосредственно на увеличение выпуска боеприпасов.

Статью читал сам Цоппен, маленький, очень подвижной толстяк, ввиду слабого голоса, почти дисканта, обставленный со всех сторон усилителями. Пенсне в черепаховой оправе сидело на его коротком красном носу, как бабочка махаон на маковом цветке.

Закончив чтение, Цоппен снял пенсне, обвел всех взглядом водянисто-голубых глаз с добрым выражением и обратился к нам:

- Теперь вы скажете, какое впечатление произвела на вас статья и какие моральные уроки вы из нее почерпнули.

Сейчас же выскочил повар Каруцки:

- Господин оберет! Я почерпнул, фигурально выражаясь, полный черпак моральных уроков, а также убеждение, что министр Бокке - высокий ум.

- Сядьте, Каруцки! - совсем по-штатски, удовлетворенно вздохнув, сказал Цоппен. - А вы - что?

Поддерживая штаны, взвился с места Лео Пуш, электрик из Митвайде, списанный из части по причине туберкулеза.

- Я хочу только обратить ваше внимание на то, что прошлую зиму, когда выдавали три с половиной килограмма картофеля на человека, тоже шла речь о ступени к победе.

Пуш сел, и Цоппен разразился громовой отповедью "недоверам" и "нашептывателям", во время которой из помещения вынесли эпилептика Шварца, забившегося в очередном припадке.

Не успел Цоппен закончить свою тираду, как снаружи послышался шум подъезжавших машин. Сидевший у окна Пуш злорадно закричал, что в двух "хорьхах" прибыли два штандартенфюрера и одна старуха.

Раздался громовой хохот, но Цоппен отнюдь не был обескуражен, так как все выглядело в лучшем виде: на работах, правда, ни души не было, но зато все, как цуцики, сидели на читке статьи министра.

Поэтому была дана команда оставаться на местах, а унтершарфюреру проследить за порядком.

Мы и не успели бы нарушить порядка, потому что нас сразу погнали на плац. Перед строем стояли: Цоппен, близоруко щурящийся без пенсне, два приезжих штандартенфюрера и… Альбертина.

Я протер глаза, рискуя получить сдвоенный наряд за нарушение строя. Но видение не исчезало. На нем было знакомое мне черное пальто, усеянное наградными знаками, как августовский небосклон - звездами.

От волнения у меня пересохло в горле, и я не понял ни слова из того, что сказал один из приезжих штандартенфюреров. Тем более что он говорил с резким вестфальским акцентом.

Зато я не упустил ни звука с того момента, когда Цоппен объявил, что "партайгеноссин Альбертина Муймер, доблестная немецкая мать и кормовых отбросов сборщица, - это было одно немецкое слово, такое длинное, что можно было слюнями истечь, пока его выговоришь, - хочет дать нам свое материнское напутствие".

Альбертина произнесла в мегафон прочувствованные слова о пользе торфа и его роли в приближении победы над варварством.

Старуха здорово сдала за последнее время, и особенно заметно это было по голосу: в нем уже не слышался прежний напор, а только - усталость. Наверное- от бесконечных речей…

Но я слушал ее речь, искренне умиляясь, так как не сомневался, что Альбертина приехала за мной, и уже видел себя в "Песочных часах".

Действительно, после полуторачасовой трепотни последовала команда Цоппена:

- Вальтер Занг, три шага вперед!

Я вышел из строя. Цоппен с пафосом прочел наизусть приказ о том, что за отличную работу "доброволец труда" Вальтер Занг отпускается досрочно из трудбатальона "Викинг".

Полчаса назад этого приказа в природе не существовало; подозреваю, что он был импровизацией добряка Цоппена.

Когда мы уселись в автомобиль, Альбертина трагическим шепотом сообщила мне, что фрау Гутенкропер "наконец скончалась", - она перекрестилась.

- Кто это? - оторопело спросил я, не успев еще прийти в себя от нового поворота судьбы.

- Как, ты забыл? Это та старая госпожа, место которой я должна занять в пельтовском Доме…

Она ожидала изъявления каких-то чувств с моей стороны: то ли печали по усопшей, то ли радости в связи с освободившимся местом в Доме.

Но я как-то не собрался, что Альбертина расценила по-своему:

- Не огорчайся, мой мальчик! Ты будешь навещать меня! А сегодня ведь у нас - особенный день…

Она, очевидно, имела в виду мое вызволение из "Викинга", так я понял.

И очень удивился, когда Альбертина пригласила меня к столу, роскошно, не по нынешнему времени, накрытому. Посредине него красовался мой любимый яблочный торт с воткнутыми в него тонкими разноцветными свечками…

Альбертина скрылась в свою комнату, а я сидел перед всем этим великолепием и смотрел на торт, как баран, получивший телеграмму.

Альбертина появилась в веселеньком платье в белый горошек.

- Зажги все свечи, Вальтер, - продребезжала она. - Неужели ты и это забыл? Сегодня же твой день рождения!

"Моего рождения?!" У меня вовсе выскочила из головы дата, указанная в паспорте Вальтера Занга.

- Как это мило с вашей стороны, фрау Муймер! - с облегчением вздохнул я и заткнул за воротник салфетку, накрахмаленную, как в лучшие времена.

2

В газетах появилась новая аллегория: аллегории и ссылки на древних были по-прежнему в большой моде.

В психологическом отношении, оказывается, внезапно обнаружилась "ахиллесова пята немецкого солдата"! Наметились "большие психологические прорывы". Припомнили, что тяжелые бои на Сомме и на Эне за так называемую "линию Вейгана" тоже вызывали подобные "психологические феномены".

В связи с этим из уст в уста, - а где-то ее и читали, - передавали статью из женевской газеты о Красной Армии.

Военный обозреватель писал, что мужик эпохи царизма носил оружие как неизбежное зло, а красноармейцу хорошо объяснили, что сражаться за социалистическое отечество является для него честью. И - что всего значительнее - он призван выполнить интернациональную миссию: "Коммунисты очень ловко сумели превратить Красную Армию в своего рода огромную школу для распространения своих идей…"

Статья получила широкую аудиторию благодаря своему серьезному тону и объективным суждениям, не присущим официальной прессе.

Особенно пугающе звучало для обывателей утверждение, что командный состав Красной Армии знает иностранных стратегов, что даже в Германии специальные издания для офицеров генерального штаба не имели такого распространения, как в Советском Союзе. А методы молниеносной войны известны русским еще со времен Клаузевица, не говоря уже о фон Шлиф-фене и Кохенгаузене.

Не утешали и выводы статьи о том, что мужество- не только стихийное качество русских, но плод усиленной тренировки тела и духа.

Все эти суждения и слухи накладывались, словно калька на карту, на обстановку катастрофы в городе. Хотя на разборку развалин выгонялось поголовно все население, это мало что давало, потому что новый день означал новые разрушения. От авиации меньше всего страдали промышленные предприятия, а более всего - жилые кварталы.

Но и это не было главным. Главное заключалось в том, что наступление русских стало последовательнопобедным.

Листовка, которую я привез из Гамбурга в виде образца на линолеуме, - наш товарищ, модный сапожник с набережной Альстера, мастерски заделал ее в мой каблук, - представляла собой письмо пилота из отряда дальних разведывательных самолетов.

В перехваченном письме воздушного аса и партайгеноссе, после нелестных эпитетов по адресу Геринга, заявлявшего клятвенно, что никогда в небе над Германией не появится вражеский самолет, следовали трезвые мысли о мощи русского оружия.

О том, что "большевики стреляют орудийными снарядами с учебных самолетов. Они моментально используют трофейное оружие. Они создают военные отряды из колхозников. Они переправляются через реки, даже когда у них нет необходимых средств. Подводя свои резервы, они тут же, прямо с марша, бросают их в бой…". "Не проходит ни одного дня, чтобы русские не продвигались вперед…" "Они постоянно работают над укреплением и улучшением своих позиций, строят дороги и укрепления там, где даже нет военных операций…" "Большевик борется до последних сил. Он использует в своей борьбе тысячи средств. Широко применяют мины, маскировку и засады…"

По страсти к аналогиям, какой-то газетчик сравнил Гитлера с Людендорфом. Оказалось, что свою аналогию он почерпнул из швейцарской газеты, где делался намек на поражение в 1918 году. Официальная пресса призвала к более продуманному употреблению исторических параллелей.

Невеселое надвигалось рождество, но все равно все тащили маленькие и большие елки, а в витрине Вертхейма выставили заводную игрушку: "Доблестные пехотинцы овладевают опорным пунктом большевиков". Орудия стреляли орешками "фундук", а танки скрежетали траками из выбракованной стали.

С Генрихом я виделся после своего возвращения только однажды. Мне показалось, что он как-то помолодел, распрямился.

Я знал, что он потерял близкого друга: его имя значилось первым в новом списке казненных, и все же у Генриха был счастливый вид, когда он сказал: "Вальтер, мы сейчас на самой высокой волне. Пусть мы не океан, Вальтер, даже не море… Но наша река течет в океан".

Генрих вызвал меня условным телефонным звонком.

Мы встретились на Потсдамерплац в час, когда там была в разгаре святочная толчея. Нам удалось занять столик в битком набитом дешевом кафе только благодаря тому, что старший кельнер считал Генриха в его роскошной шубе "деятелем" и называл его "уважаемый партайгеноссе профессор".

- Сегодня я тебя обрадую, мой мальчик, - сказал Генрих.

- Вы меня всегда радуете.

- Спасибо, - ответил он серьезно, - но это радость особая: я получил привет от твоего отца.

Все закачалось у меня перед глазами, я не мог спросить… Конечно, я понимал, что где-то на больших путях есть связь. Но мог ли я рассчитывать на то, что в ней найдется возможность лично для меня…

- Твой отец на фронте. Кете - в столице, - он не произнес слова "в Москве". - Они знают о тебе все.

У меня не было слов, чтобы поблагодарить его.

Пережитые годы прошли передо мной как пора больших трудов. Да, именно как труд воспринимал я теперь эпопею Вальтера Занга. Не мытарства, не приключения, не героическое нечто. Просто труд. Скромный труд солдата невидимого фронта. И я заслужил свой отдых: этот привет с той стороны…

Домой, на Линденвег, я полетел как на крыльях, чтобы в одиночестве освоить свое богатство.

Уже с улицы, порядком порушенной недавним налетом, я увидел, что в "гостиной" опущена маскировочная штора: фрау Муймер вернулась из очередного филантропического рейда.

В квартире царил первозданный хаос. Среди него сидела совершенно изнеможенная Альбертина. Вдруг стали отчетливо видны все ее давно прошедшие и несчастливые годы. А блеск последних лет, триумфальных ее лет - его словно и не было.

Была заброшенная, одинокая старуха, обманутая так горько и непоправимо, как не была обманута ни одна женщина в мире: ни мужем, ни возлюбленным, ни сыном, ни хозяином. Потому что фюрер был для нее всем этим вместе.

Что-то шевельнулось во мне. И я понял, что просто-напросто жалею ее. Это была безумная мысль: подать ей какую-то новую надежду, открыть хоть крошечный просвет. Но разве не бывало, что под конец жизни человек обретает новую веру? А она ведь - волевая, сильная натура. Я готов был уважать ее.

- Фрау Альбертина, я хочу поговорить с вами.

- Пожалуйста, мой мальчик, - она смотрела на меня своими чуть выцветшими глазами, которые видели так много: даже "железного кирасира" , даже мюнхенских путчистов.

И сейчас я готовился нанести ей последний удар. Но во спасение же, во спасение!

- Фрау Альбертина, вы сами видите, вот-вот наступит конец.

- Чему конец, Вальтер? - спросила она устало.

- Третьему рейху со всей его начинкой! - гаркнул я, чего уж мне было стесняться!

Альбертина опустила голову, долго думала. Потом ответила глухо:

- Что ж, тогда наступит конец моей долгой жизни, я не горюю о ней. И твоей - молодой. И о ней я скорблю.

- Как? И моей? - вырвалось у меня.

- Да, Вальтер, да, - она выпрямилась, и львиный зев обнаружился яснее, потому что она повернулась в профиль, - да, Вальтер! Ведь фюрер не переживет гибели Германии. А разве ты хочешь пережить фюрера?

Я остолбенел. И вдруг со мной что-то случилось. Наверное, сдали нервы. И, уже не владея собой, я захохотал. Я так хохотал, что слезы полились у меня из глаз… И никак не мог остановиться.

Не мог остановиться потому, что видел, как Альбертина дрожащими руками наливает из графина воду в стакан: она решила, что у меня истерика.

На рассвете - в это время обычно уже кончалась ночная "утюжка" и еще не начиналась дневная - я провожал Альбертину. Она уезжала в свой Дом, в городок Пельтов, на освободившееся место "наконец умершей" фрау Гутенкропер.

Я внес в вагон чемоданы и выслушал длинную и довольно толковую инструкцию, как себя вести при всяких могущих возникнуть обстоятельствах. Среди них предусматривалось даже вторжение "этих авантюристов-американцев", неизвестно зачем открытых сравнительно недавно опрометчивым Колумбом. Не было только одной возможности: победы русских.

Обняв меня, Альбертина прошептала мне в самое ухо: "Если бог возьмет меня к себе, обещай прийти ко мне на могилу". - "Живите долго…" - ответил я вполне искренне: мне представлялось, что в Доме фрау Муймер начисто утратит свою искрометность.

Много позже я убедился, что ошибся: старухи из Дома призрения развили бешеную деятельность по снабжению "вервольфов", бушевавших в лесах.

Конрад с удовольствием окинул взглядом ералаш, немедленно воцарившийся в квартире после отъезда Альбертины:

- Отлично. Ненавижу так называемую немецкую аккуратность. Если еще и выпить найдется…

Я стал шуровать в буфете на кухне и нашел полбутылки какой-то наливки.

- По-моему, это собственного изготовления фрау Муймер.

- Сойдет, - решил Конрад. - Слушай, а ведь это добрый знак!

- Что?

- Что старуха сбежала.

Я пожал плечами: сказать бы - "крысы бегут с тонущего корабля", так наша сбежала всего-навсего в Пельтов. И вообще было много других, вполне убедительных знаков близкого конца.

Мы не катились к нему сами собой, как с горки, а скорее прорывались через завалы и рвы ему навстречу. И работали сейчас так дерзко, как будто близкая победа укрывала нас защитной броней.

Но сейчас Конрад выглядел подавленным. Я приписал это его поездке на юг, к отцу.

Он заговорил без моего вопроса: последнее время мы как-то очень сблизились. Пожалуй, это произошло после той ночи, когда я нашел его на разбомбленной автостоянке…

- Не знаешь, сокрушаться или радоваться, что отец лежит в параличе. - Он пояснил: - Будь старик на ногах, непременно всунулся бы в заговор: Клюге, Штюльпнагель - это все его друзья. А Квирнгейма он очень любил. От старика скрывают, что он расстрелян.

Конрад маленькими рюмками, одну за другой, пил наливку. Ее, конечно, было ему на один зуб, но он как-то весь затуманился, и я понял, что было еще что-то гнетущее его, кроме болезни отца, от которого он отдалился много лет назад. И краха заговора, который заваривался далеко от нашей орбиты…

- Ты меня знаешь, - Конрад посмотрел на меня такими глазами, что я поспешил вложить максимум дружелюбия в свой ответ:

- Знаю, Конрад, знаю…

Он пожал мою руку. Все-таки он был немножко по-немецки сентиментален…

- Я порвал с семьей, со своей средой… Но вот я был у отца… Все-таки этим людям свойственно благородство…

- Заговорщикам? Наверное.

- Хотя бы то, что они решились… Они же все при деле были, при почестях, при постах. Но - рискнули!

- Там, вероятно, разные люди были. С разными взглядами на будущее…

- Конечно, - подхватил Конрад. - Фельдмаршал Роммель и Штауффенберг - полюсы. Заговор - это крепко сжатый кулак, а у них получилось одно шевеление пальцами…

"И все-таки не то, не то тебя мучает", - думал я и все больше беспокоился. Может быть, положение Конрада пошатнулось? Может быть, эта поездка открыла ему какую-то опасность для всех нас?

Нам редко выпадала возможность вот так посидеть вместе, а туман за окном, все сгущавшийся, скрывал площадку с кустами смородины и обыденность уютного дворика…

И казалось, что мы где-то в незнакомом месте, в горах, где так бывает часто: внезапно наползает туман, и заволакивает перспективу, и даже проникает в дом, и люди в нем, отгороженные пологом тумана, становятся ближе и могут сказать друг другу то, что никогда раньше не сказали бы.

И Конрад, немного важничая и задаваясь передо мной, рассказал про свой, как он выразился, "очень серьезный роман" с одной дамой. Да, именно дамой, тридцатилетней и очень красивой.

- Нет, она не была первой моей женщиной, - вскользь бросил Конрад, - но до нее я не знал, что такое любовь. И то, что все должно было совершаться в абсолютной тайне, - это тоже играло роль… А у нее, знаешь, было такое обыкновение: смотреть на тебя немного искоса и чуть наклонив голову, - это так чудесно…

Назад Дальше