Он торопливо завтракал, машинально запихивая в рот большие куски и поспешно их пережевывая. Экономка Агнесса, костлявая, желтолицая особа, ходила взад и вперед, сердито ворча, что есть нужно медленнее, не то еда не пойдет впрок. И вдобавок он опять надел старый, совершенно неприличный костюм, а нового, который она ему специально приготовила, он, конечно, не заметил. Он сидел в некрасивой, неудобной позе и, не слушая ее, быстро жевал, пачкая при этом костюм, просматривал газетные отчеты, присланные ему управляющим конторой. Его взгляд вновь стал таким же быстрым, трезвым и пытливым, как в зале суда. Многие газеты поместили его портрет. Он всматривался в свое лицо: тонкий с горбинкой нос, резко выступающие скулы, острый, нервный подбородок. Он сейчас, несомненно, один из лучших адвокатов Баварии. Ему следовало уехать из этого равнодушного города, перебраться в Берлин. Никто не может понять, почему он довольствуется ролью депутата ландтага маленькой провинции, не участвует в большой политической борьбе. Должно быть, он действительно глубоко увяз в нелепых сражениях с надменным карликовым диктатором Кленком и, видно, одурманен призрачными успехами в этой жалкой провинции.
Листая газеты, Гейер вдруг болезненно вздрогнул, точно так же, как недавно в зале суда, когда он смешался от глупого, неприличного смешка присяжного фон Дельмайера. Он просматривал сейчас берлинскую дневную газету; ее художник сделал смелые, меткие зарисовки присяжных на процессе Крюгера: лица людей, безнадежно посредственных. Скупыми штрихами, с неумолимой достоверностью художник передал выражение беспросветной тупости. С газетной полосы, заслоняя два других лица, на него глядело пустое, дерзкое, худощавое лицо страхового агента фон Дельмайера, которое ему, Гейеру, теперь еще много дней придется долгими часами лицезреть. Лишь ценой огромного напряжения ему удается сохранять душевное равновесие, а это наглое лицо каждый раз выводит его из себя. Ведь там, где Дельмайер, там поблизости непременно должен быть и Эрих. Эти молодчики, столь непостоянные и ненадежные во всем остальном, в своей дружбе проявляли завидное постоянство. Эрих! Все, что связано с этим именем, он уже обдумал, выяснил, четко сформулировал словами. С этой проблемой покончено. Раз и навсегда. И все-таки он знал: если мальчик сам придет к нему, - а когда-нибудь это случится, он придет к нему и заговорит с ним, - то окажется, что как раз ни с чем и не покончено. В одной руке он держал газету, в другой - недоеденную булочку, он поднес было ее ко рту, но так и застыл на полдороге. Взгляд его впился в наглое, пустое и насмешливое лицо присяжного, переданное лишь несколькими штрихами. Но он тут же усилием воли оторвал глаза от газеты и заставил себя не думать больше о Дельмайере и тем более о его друге и приятеле Эрихе, о своем мальчике, о собственном сыне.
Он еще не кончил завтракать, когда пришла Иоганна Крайн. И когда она вошла в комнату, в кремовом костюме, плотно облегавшем сильное, ладное, как у спортсменки, тело и открывавшем крепкие стройные ноги, когда Гейер взглянул на ее широкоскулое мужественное, чуть загоревшее лицо, его поразило сходство с той, другой, о которой он старался не вспоминать. Всякий раз, когда он видел Иоганну, он снова удивлялся, что связывало эту сильную, волевую женщину с вечно переменчивым Крюгером.
Иоганна попросила разрешения открыть окно. В душную, неуютную комнату ворвался июньский день. Иоганна села на один из узких, расставленных как попало стульев с жесткой спинкой. На какую-то долю секунды Гейеру, который никогда не задумывался над подобными вещами, пришла в голову мысль, что было бы неплохо, если бы кто-нибудь позаботился обставить его квартиру более светлой мебелью.
Иоганна попросила его не прерывать завтрака и, не сводя с него серых, решительных глаз, стала внимательно слушать, как обстоят дела на процессе. Изредка бросая на нее быстрый, проницательный взгляд, отламывая по кусочку хлеб, скатывая крошки в шарики, он объяснял ей, что показания шофера Ратценбергера делают защиту Крюгера почти безнадежной. Перед другим судом, возможно, и имело бы смысл оспаривать достоверность показаний свидетеля, но данный суд не позволит выяснить вопрос о том, как фабриковались эти показания.
- А мои показания? - помолчав, спросила Иоганна.
Бросив на нее быстрый взгляд и не переставая ковырять ложечкой в яйце, Гейер еще раз уточнил факты, которые Иоганна сообщила ему ранее.
- Итак, вы намерены показать, что в ту ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое февраля Крюгер пришел к вам и лег с вами в постель?
Иоганна молчала.
- Мне незачем говорить вам, - продолжал Гейер, снова быстро взглянув из-под очков на Иоганну, - что добьемся мы этим немногого. Тот факт, что Крюгер в ту ночь был у вас, сам по себе не опровергает показаний шофера.
- Неужели Крюгера можно считать способным…
- Его сочтут способным, - сухо сказал Гейер. - Я бы посоветовал вам вообще отказаться от дачи показаний. Ведь из того, что Крюгер в ту ночь был у вас, не обязательно следует, что перед этим он не побывал у фрейлейн Гайдер. Обвинение, разумеется, примет версию, что он в ту ночь был также у вас.
Иоганна молчала; на ее всегда совершенно гладком лбу обозначились три вертикальные морщинки. Зигберт Гейер упорно крошил хлеб.
- Сомневаюсь, чтобы ваши показания повлияли на судей и присяжных заседателей. Напротив, они могут произвести отрицательное впечатление, если выяснится, что обвиняемый и с вами был в близких отношениях. Давать на суде такие показания вам будет неприятно, - отчетливо произнес он, снова устремив на нее проницательный взгляд. - Вас будут расспрашивать о подробностях. Советую вам подумать и отказаться от дачи показаний.
- Я хочу дать показания, - упрямо повторила Иоганна, глядя ему прямо в глаза; всякий раз, обращаясь к кому-нибудь, она смотрела собеседнику прямо в глаза.
- Я хочу дать, показания, - повторила она, - я не представляю себе, чтобы…
- Вы, кажется, не первый год живете в этом городе, - нетерпеливо прервал ее Гейер. - И можете с математической точностью рассчитать, какое впечатление произведут ваши показания.
Иоганна сидела перед ним с мрачным видом. Крепко сжатые губы красным пятном выделялись на смуглом, побледневшем лице. Гейер добавил, что и сам Крюгер против того, чтобы она давала показания.
- Ах, это всего лишь красивый жест! - воскликнула Иоганна и вдруг лукаво улыбнулась. - Как бы сильно он чего-нибудь ни желал, вначале он всегда играет в благородство и ломается.
- Конечно, я постараюсь извлечь из ваших показаний максимум возможного, - продолжал Гейер. - А вы смелая женщина, - добавил он со смущенной улыбкой: он не привык делать комплименты. - Вы ясно представляете себе всю неловкость вашего положения при даче показаний? - внезапно повторил он свой вопрос подчеркнуто деловым тоном.
- Да, - ответила Иоганна, сердито фыркнув, - Я это выдержу.
- И все-таки я советую вам отказаться от дачи показаний, - твердо стоял на своем Гейер. - Это все равно ничего не изменит.
В комнату вошла экономка Агнесса, очень худая, высокая женщина, ее коричневато-желтое лицо хранило следы былых лишений и преждевременной старости. Она недружелюбно, с недоверчивым любопытством взглянула черными глазами на молодую, цветущую клиентку, не спеша убрала посуду - дешевые тарелки с синим узором, продукция фабрики "Южногерманская керамика Людвиг Гесрейтер и сын" и сменила скатерть; все это время Гейер и Иоганна молчали.
- Не можете ли вы вспомнить, - спросил Гейер, едва экономка вышла из комнаты, - когда именно в ту ночь Крюгер пришел к вам? Я имею в виду точный час.
Иоганна задумалась.
- Прошло так много времени, - наконец сказала она.
- Это понятно, - сказал Гейер. - Но вот шофер Ратценбергер, например, сумел все же вспомнить точное время. Когда я спросил его, в котором часу господин Крюгер вышел из такси, он ответил, что сразу после двух ночи. Этой подробности не придали никакого значения, но она занесена в протокол.
- Постараюсь все хорошенько припомнить, - неторопливо произнесла Иоганна Крайн. - А если мне, к примеру, удастся вспомнить, что Мартин Крюгер в два часа уже был у меня? - задумчиво спросила она.
- Тогда, по крайней мере, доверие к показаниям шофера было бы сильно подорвано, - быстро ответил Гейер. Он взял в руки газету, развернул ее, и сразу же на глаза ему попался рисунок с лицами присяжных, и всех их заслонило пустое лицо Дельмайера.
- Вероятно, даже тогда шоферу поверят скорее, чем вам, - сказал Гейер, снова тщательно складывая газету. - Тем не менее в этом случае ваши показания имели бы смысл.
- Постараюсь все хорошенько вспомнить, - сказала Иоганна и поднялась. Она стояла перед ним - широкоскулое, ясное лицо, смелые серые глаза, вздернутый нос, волевой рот, - рослая баварка, твердо решившая, пусть даже с опасностью для себя, помочь своему неосмотрительному другу выпутаться из этой нелепой истории.
- И все же, - вновь повторил Гейер, - советую вам отказаться от дачи показании. Особенно если вы так и не сумеете вспомнить точный час.
Иоганна своей широкой, грубоватой рукой пожала узкую, тонкокожую руку Гейера и вышла.
Из окна смежной комнаты ей вслед неотрывно, со жгучим любопытством глядела экономка Агнесса. Ее глаза на коричневато-желтом лице, в обрамлении черных растрепанных волос, были прикованы к Иоганне, которая в кремовом, плотно облегавшем костюме шла по залитой июньским солнцем улице.
Доктор Гейер, жалкий, бесконечно усталый, сидел за столом, на котором в беспорядке валялись газеты. Эта женщина слишком хороша для Крюгера. И несмотря на то, что она баварка, с широким баварским лицом и характерным, тягучим баварским говором, в ней есть сходство с… Но ведь он решил не думать об этом, ни о мальчике, ни о его матери. Она умерла, со всей этой давней историей покончено.
Покряхтывая, он поднялся. Заметил, что сильно запачкал костюм. Позвонил. Прибежала экономка Агнесса. Он набросился на нее: когда в ней нет никакой нужды, она тут как тут, а когда нужна, ее не дозовешься. Она раздраженно огрызнулась, что-то нудно забубнила в ответ. Хоть теперь-то одел бы хороший костюм, который она ему приготовила. Но он уже не слушал ее, сел за стол и на газетных полях стал делать какие-то пометки, а может быть, просто выводил завитушки.
И когда экономка уже ушла, он все еще долго сидел вот так у стола. Болели глаза, и он опустил чуть воспаленные веки под толстыми стеклами очков. Он выглядел сейчас усталым стариком, и при всей своей выдержке не в силах был, думая о свидетельнице Крайн, одновременно не думать о некоей Эллис Борнхаак, уроженке Северной Германии, умершей много лет назад.
9
Политические деятели баварского плоскогорья
Погожее воскресенье многих сманило в горы и на озеро, а в "Тирольском кабачке" в это июньское утро все равно было полно народу. Все окна были распахнуты навстречу солнцу, но в залах царила приятная прохлада. Над массивными деревянными столами плыл густой табачный дым. Посетители жевали хорошо поджаренные, хрустящие свиные сосиски, посасывали толстую и сочную ливерную колбасу, высказывали безапелляционные суждения по вопросам искусства, философии и политики.
Воскресным утром в "Тирольском кабачке" собирались по большей части политические деятели. Они гордо восседали за столами в своих черных праздничных сюртуках. Бавария была автономным государством, и быть баварским политическим деятелем - это кое-что да значило.
Если Европа в то время состояла из многочисленных суверенных государств, одним из которых была Германия, то Германия, в свою очередь, состояла из восемнадцати союзных государств. Эти так называемые земли во главе с Баварией ревниво оберегали свою независимость, хотя они по своей экономической структуре давно уже превратились в провинции. У них были свои традиции, свои "исторические чувства", свои "племенные особенности", свои кабинеты министров. Германией правили восемьдесят министров, две тысячи триста шестьдесят пять парламентариев. Облеченные пышными титулами господа из правительств земель, все эти президенты, министры, депутаты ландтагов не желали исчезнуть с политической арены или, в лучшем случае, превратиться в провинциальных чиновников. Они не желали признать, что их земли низведены до положения провинций: тщась доказать свое самостоятельное государственное значение, они всячески противились любой реорганизации, ораторствовали, демонстрировали свою власть, распоряжались. А возглавляли борьбу земель против общегерманского правительства баварские министры и парламентарии. Они находили в защиту автономии союзных земель самые убедительные слова. И держались необычайно величественно.
Отблеск этого величия падал и на представителей оппозиции, партийных единомышленников доктора Гейера, несмотря на то, что они, в соответствии со своей программой, вели борьбу против баварского партикуляризма. Благодаря особенностям политической структуры Германии, они в известной мере находились в самой гуще большой политики и тоже считали себя важными фигурами, так что эти воскресные утра в "Тирольском кабачке" были для них событием огромной значимости.
Они, деятели оппозиции, устраивались не в маленькой, несколько более дорогой боковой комнате, а с подчеркнутым демократизмом - в переполненном главном зале. Худой, с измученным лицом, всем чужой, Гейер сидел между двумя лидерами своей фракции, г-ном Иозефом Винингером и Амбросом Грунером. Первым делом он заглянул в боковую комнату, где часто сиживал министр юстиции. Но там он обнаружил не Кленка, а лишь неуклюжего грузного Флаухера. Слегка разочарованный отсутствием врага и все же от безмерной усталости довольный тем, что не придется вести спор, он сидел, торопливо и без всякого удовольствия глотая вино и разглядывая сквозь табачный дым лица соседей по столу. Иозеф Винингер принадлежал к характерному баварскому типу "круглоголовых". На бледно-розовом, поросшем светлым пушком лице таращились добродушные, водянистые глаза. Неторопливо прожевывая сосиски, он время от времени беззлобно что-то шамкал. У Амброса Грунера, наоборот, усы были молодцевато закручены, он отличался энергичной жестикуляцией и сидел, по-фельдфебельски выпятив толстый живот, которым терся об стол. И ругательски ругал правительство. Зачем, собственно, он, Гейер, теряет время с этими людьми? Он точно знал: как ни разнятся Винингер и Грунер, они совершенно одинаково отреагируют на слова министра просвещения и вероисповеданий, и оба клюнут на приманку его грубой приветливости. У них одни и те же духовные корни, и, несмотря на разглагольствования о социализме, они оба глубоко увязли в болоте крестьянской идеологии.
Из боковой комнаты теперь отчетливо доносился ворчливый голос Флаухера. Там громко спорили о Бисмарке, об особых правах баварского эмиссионного банка, о причинах смерти только что извлеченного из гробницы египетского царя Тутанхамона, о качестве пива "Шпатенбрей", о транспортных проблемах Советской России, о зобе, этой характерной болезни баварцев, об экспрессионизме, о достоинствах кухни ресторана на Штарнбергском озере. То и дело разговор возвращался к автопортрету Анны Элизабет Гайдер, изобразившей себя в голом виде. Из галереи Новодного просочился слух, будто портрет продан за изрядную сумму в Мюнхен, продан влиятельному лицу. Но кому именно, оставалось неизвестным… Многие предполагали, что барону Рейндлю, крупному промышленнику. Об этом долго судили-рядили. Спорили о достоинствах картины. Писатель Маттеи намеревался в ближайшем номере своего журнала опубликовать стихотворение, о котором он накануне при встрече говорил коммерции советнику Гесрейтеру. Он его уже почти написал. Он прочел вслух грубые, сальные строки. Этот человек с исполосованным сабельными ударами лицом, жадно, словно голодный пес, следил из-за стекол пенсне за впечатлением, производимым его злыми, грубыми стихами. Стоял оглушительный хохот, все пили за его здоровье. Сытый, удовлетворенный, он снова уселся на место, сунув в рот трубку. Однако второй сидевший за этим столом писатель, доктор Пфистерер, нашел стихи циничными. Он был убежден, что Анна Элизабет Гайдер непременно отыскала бы правильный путь, если бы ее так не травили. Доктор Пфистерер, как и доктор Лоренц Маттеи, носил серую куртку и, как он, писал пространные рассказы из жизни баварских горцев, принесшие ему широкую известность во всей стране. Но его рассказы отличались оптимизмом, они трогали, взывали к благородным чувствам. Он верил в доброе начало в людях и отказывал в этом одному лишь Маттеи, которого терпеть не мог. Они сидели друг против друга, эти баварские писатели, и, налившись кровью, буравили один другого злобными взглядами маленьких глаз из-за стекол пенсне. Маттеи, отяжелевший, с исполосованным сабельными ударами лицом, сидел набычившись, а Пфистерер нервно и беспомощно тряс рыжей, седеющей бородой.
Все орали, перебивая один другого. Победителем оказался профессор Бальтазар фон Остернахер. Голос его не отличался особой силой, но он так владел им, был так сдержанно-настойчив, что в конце концов заставил умолкнуть остальных и решительно обрушился на умершую. Разве сам он не революционер? Разве он не выступал всегда за полную свободу искусства, даже эротического? Но живопись подобного рода - не что иное, как грубый физиологический процесс, акт самоудовлетворения сексуально неудовлетворенной женщины, и с искусством она не имеет ничего общего.
Кельнерша Ценци стояла, прислонясь к буфету и вслушиваясь в разговор; она озабоченно отметила про себя, что в пылу спора профессор Остернахер забыл про сосиски и они совсем остыли. Она была отлично осведомлена о том, Какое положение занимают ее клиенты в глазах света и знатоков. Ей многое довелось слышать и теперь было совсем нетрудно понять, в чем суть дела. Она могла бы порассказать немало любопытного о подоплеке многих событий в политике, экономике и искусстве. Знала она и то, почему профессор Остернахер так горячился сейчас и дал остыть своим сосискам.
Он знаменитость, этот профессор, он занимает прочное место в истории искусства, и за его картины платят большие деньги, особенно по ту сторону океана. Когда она называла имя господина профессора приезжим гостям, они смотрели на него с почтительным любопытством. Только кельнерша Ценци хорошо помнит, как он изменился в лице, когда один из его близких друзей по секрету рассказал ему, что Крюгер отозвался о нем как о "способном декораторе". Она отлично понимала, что покупку картины, которую превозносил Крюгер, да еще мюнхенцем, да еще за высокую цену, профессор воспринял как личное оскорбление. Она знала Остернахера лучше, чем его собственные жена и дочь. Да, когда-то он действительно был революционером в живописи, но застыл в своей манере письма, которая, как со временем выяснилось, была лишь данью моде. Он постарел, и когда ему казалось, что за ним никто не наблюдает, по-стариковски горбился, - уж она-то, Ценци, это знала. И понимала, почему он вдруг начинал вот так возмущаться. В сущности, он не столько обрушивался на других, сколько терзался, мучился, злился от ощущения собственной несостоятельности. В такие минуты она обращалась с ним особенно ласково и по-матерински успокаивала его до тех пор, пока он, охрипнув от ожесточенных споров, не принимался за сосиски.