Лавируя между столиками, за которыми сидели посетители "Братвурстглёкеля", люди с высшим образованием - учителя гимназии, редакторы газет, высокопоставленные чиновники, знакомые друг с другом уже по многу лет, он сквозь чад разглядывал стол, за которым сидели чиновники его министерства. Вид у них был неважный: кислые физиономии, потрепанная, поношенная одежда. В этом не было ничего странного: жалованье они получали мизерное, у каждого были жена, дети, а в эти годы инфляции с едой и одеждой приходилось туго. Некоторые уже подошли к пенсионному возрасту. До войны они занимали видное положение и могли твердо рассчитывать на солидную пенсию и обеспеченную старость. Теперь даже обычный вечер в "Братвурстглёкеле" был для них роскошью. Прежде чем выкурить дорогую сигару, они должны были десять раз подумать. В довершение всего у них и работы стало намного больше. Ну а повинен в этом, как и во всем плохом, был новый государственный строй. Он разрушил нравственные устои, способствовал росту преступности. А кому от этого прибавилось работы? Им. Отныне каждому из них приходилось разбирать в три-четыре раза больше дел, каждому завтра предстояло провести восемь - десять судебных заседаний.
Пока они сдвигали стулья, чтобы освободить для него место, Кленк мысленно представил себе обвиняемых на этих судебных заседаниях. Этой ночью им наверняка будет не до сна. С каким волнением они ждут утра, до мельчайших деталей отрабатывают каждый жест, каждое слово, полные страха, пытаются предугадать выражение лица и настроение людей, которые призваны расследовать, взвешивать и судить их поступки. Они и не подозревают, как мало у этих господ времени для них, как мало желания проникнуть в души людей, над которыми они вершат правосудие. Да, им, его судьям, сейчас чертовски трудно приходится, у них от собственных проблем голова идет кругом. Тьма работы, скудное жалованье, и к тому же вечно недовольная публика и дурацкая пресса. Авторитет безвозвратно утерян. Общественность стала относиться к судье так же, как в прежние времена относились к палачу.
Сам факт появления Кленка за их столом был важным событием, подлинной демонстрацией. И они радовались этому. Кстати, сидевший сегодня за этим столом председатель земельного суда доктор Гартль, тот самый ловкий судья, который вел процесс Крюгера, на поверку все же оказался не таким уж ловким. Слишком уверенно он себя чувствовал и в итоге споткнулся. Споткнулся, собственно, на простейшем деле, на деле Пфанненшмидта. Этого Пфанненшмидта, владельца кожевенной фабрики в небольшом верхнебаварском городке, его недруги обвинили в измене родине, грязных махинациях, в растлении малолетних, утверждали, что он болен сифилисом, - и все только за то, что он был республиканцем. Высосанными из пальца клеветническими измышлениями они довели его чуть ли не до полного разорения. Пфанненшмидт подал официальную жалобу, но так ничего и не добился. Недруги продолжали свои нападки. Жители городка его бойкотировали, открыто выражали ему свое презрение, и тогда Пфанненшмидт, сорвавшись, наделал глупостей. Дело дошло до драк, до "нарушения общественного порядка", до судебного процесса, на котором председатель земельного суда доктор Гартль хорошенько "продубил этого красного дубильщика", как не без свойственного этой стране юмора констатировала благонамеренная печать. Однако доктор Гартль отнесся к делу чересчур легкомысленно, его уверенность в своей полной неуязвимости сыграла с ним злую шутку. Если уж ты нарушаешь закон, то, по крайней мере, соблюдай необходимые формальности. Председатель земельного суда доктор Гартль проявил в этом смысле недостаточную осторожность. Ему, Кленку, пришлось официально в известной мере отмежеваться от него. Неофициально же он написал Гартлю шутливое, полное юмора письмо, на которое тот ответил столь же любезно и остроумно. Так что все бы преспокойно уладилось, но Гартлю в этом деле с Пфанненшмидтом положительно не везло. Он не смог отказать себе в удовольствии дать интервью, в котором вежливо, со снисходительной улыбкой, но в сущности довольно бесцеремонно иронизировал над Кленком, почти дословно приводя отрывки из его письма. Кленк нашел интервью весьма забавным и не рассердился. Но не мог же он допустить подобную фамильярность. Он сделал Гартлю официальное предупреждение. А неофициально распорядился выяснить у Гартля, не хочет ли тот перейти на службу в министерство. Он предложил ему место референта по делам о помиловании, которое вскоре должно было освободиться. В глубине души Кленк недолюбливал Гартля, и тот платил ему той же монетой. В отношениях между обоими мужчинами присутствовал элемент дружеского, однако далеко не безобидного взаимного подтрунивания. В водовороте последних дней история с Гартлем показалась Кленку своего рода отдушиной. Теперь он пришел к выводу, что разрешил ее вполне удачно. Всяким горлопанам из рядов оппозиции он заткнул глотку и заодно приструнил Гартля, наложив на него взыскание. Но в то же самое время, приструнив оппозицию, он заткнул глотку Гартлю, ведь это взыскание чертовски походило на повышение по службе. Во всяком случае, со стороны это выглядело как демонстрация, а его самого забавляло, что после официального министерского предупреждения председателю земельного суда Гартлю частное лицо Кленк усаживается за стол завсегдатаев в "Братвурстглёкеле", чтобы провести приятный вечер с частным лицом Гартлем.
Однако сейчас в "Братвурстглёкеле" ему совсем не было весело. Мужчины поднимали тяжелые пивные кружки, восклицали: "Ваше здоровье, Гартль! Ваше здоровье, господин министр". Нет, не нравились они ему, его судьи. И председатель земельного суда доктор Гартль не нравился: чванливый, важный, он до такой степени был Кленку неприятен, что ему не доставляло никакого удовольствия обмениваться с ним "любезностями". Противный тип, этот Гартль, со своей богатой женой-иностранкой, иностранной валютой, с виллой в Гармише, со своей независимостью, которую он нагло выставляет напоказ, и дешевой популярностью. Уверенность в себе - вещь неплохая, но Гартль перебарщивал. Это льстивое, увертливое, наглое высокомерие, эта язвительно вежливая ирония. Не следовало возиться с этим типом, незачем было предлагать ему место референта по делам о помиловании - теперь придется постоянно с ним сталкиваться.
Настроение у Кленка испортилось. Он стал разглядывать лица сидящих за столом. Фертч, этот субъект с кроличьей мордочкой, которого он, Кленк, назначил начальником одельсбергской тюрьмы, конечно, примчался для того, чтобы разнюхать, откуда ветер дует. И теперь он это понял. Они все до единого повылезали из своих щелей и приехали в город, чтобы разведать, какова ситуация. Что он, Кленк, на коне, что он теперь - сила, - это они уразумели. Неужто так трудно было сообразить, чего он добивается? Разве его политика, его программа, хотя он и не рекламировал их громогласно, не были и раньше достаточно четкими? Любой высокопоставленный баварский чиновник сразу должен был бы сообразить, что прошло время, когда можно было стучать кулаком по столу, что теперь делают уступки в малом, дабы урвать кусок пожирнее в крупном.
Присутствие министра и столь ловко и остроумно "наказанного" повышением по службе доктора Гартля внесло оживление в застольную беседу. Доктор Гартль не делал тайны из своего назначения в министерство, Кленк - тоже. Выяснилось, и присутствие за столом завсегдатаев министра Кленка это лишний раз подтверждало, что юстиция застрахована от идиотских нападок и что в нынешнем непрочном государстве она - единственно твердая, непоколебимая власть. Конечно, времена были тяжелые, и они, судьи, бесспорно выглядели немного потрепанными. Но они сохранили независимость, были несменяемы, держали ответ только перед собственной совестью, могли оправдать либо осудить, заковать в цепи либо помиловать. Никто не смел привлечь их к ответственности. Проклятые бунтовщики, весь этот сброд, забыли об этом, когда пытались построить новое государство на клятвопреступлениях и государственной измене. Но их, судей, столпов, главную опору старого порядка, эти болваны не тронули. Можно по-разному относиться к Кленку, но он словно бы создан для охраны их священных прав. Теперь это подтвердилось и тем, как он повел себя в деле с Гартлем, и тем, как он сидел, огромный, широкоплечий, рядом со своим оклеветанным судьей. Это чувство уверенности подняло настроение у стареющих господ и, несмотря на их затрапезный вид, согревало сердца и выпрямляло спины. Они развеселились, стали вспоминать студенческие годы. "Ваше здоровье, старый адмирал озера Штарнбергского!" - провозгласил один, откопав изъеденное молью воспоминание юности. "Помнишь, тогда с Мали в Оберланцинге", - мечтательно произнес другой, перед которым стояли маленькие сморщенные свиные сосиски. "Это был для меня самый настоящий праздник". "Ваше здоровье, мой лейбфукс!" - прошамкал третий, совсем уже старик, обращаясь к соседу примерно одного с ним возраста. Они раскатисто хохотали, громко кричали, перебивая друг друга, вытирали влажные усы, снова заказывали пиво. "Видно, они втайне надеются, - подумал министр, - что сегодня по случаю своего повышения за всех заплатит богач Гартль".
Лишь председатель сената Антон фон Мессершмидт не принимал участия в общем веселье. Тугодум, обычно немного медлительный, он был хорошим юристом. Статный мужчина с крупным красным лицом, обрамленным старомодной окладистой холеной бородой, и с огромными глазами навыкате, он без улыбки слушал россказни тайного советника и шутки соседей по столу. Мессершмидт сильнее других страдал в это трудное время. Его некогда солидное состояние сильно подтаяло из-за инфляции. Чтобы приобрести для себя и жены подобающую их положению одежду, он продавал дорогие его сердцу вещи из своей коллекции баварских древностей. Однако дело было даже не в денежных затруднениях. Главная сложность заключалась в том, что Мессершмидты были маниакально честны. Председатель сената был одним из немногих, кто в голодные военные годы считал своим долгом обходиться установленным пайком. Один из его братьев, Людвиг фон Мессершмидт, капитан минного тральщика, погиб потому, что, попав в плен к англичанам и находясь на английском корабле, не проронил ни слова, когда тот шел на минное поле, им самим поставленное. Антона фон Мессершмидта мучили мысли о состоянии баварского правосудия. Он многого не понимал. Его тревожили бесчисленные приговоры, юридически обоснованные, но противоречащие элементарным понятиям о справедливости, вся практика юриспруденции, которая мало-помалу из средства защиты превращалась для простого человека в ловушку. Он охотно оставил бы свой пост и вместе с женой зажил бы тихо-мирно в окружении баварских древностей и музыки. Однако присущее Мессершмидтам чувство долга не позволяло ему подать в отставку.
Ему было совсем невесело в этом шумном застолье. И злые остроты, которые отпускали коллеги по адресу выжившего из ума Каленеггера, были ему не по душе. Не нравилось ему и повышение по службе этого богача Гартля, повышение в виде наказанья, что было явным вызовом. Кленка он тоже терпеть не мог. У того, правда, были известные достоинства, он отличался умом и был настоящим патриотом. Но ему недоставало подлинного внутреннего равновесия, столь важного в это трудное время. Нет, председателю сената Мессершмидту в этот вечер было совсем невесело.
Для Кленка старик Мессершмидт был далеко не худшим из всех. Конечно, он тугодум, вернее, просто "тюфяк". Но он человек прямой и с ним, по крайней мере, можно хоть изредка поговорить о баварских древностях. Но остальные! Что за безнадежные тупицы! Вот они уже снова заговорили о разрядах жалованья, о ценах на уголь. Этим да несколькими параграфами уголовного кодекса ограничивается их представление о мире. Он, Кленк, любил свою страну, свой народ, но к отдельным лицам умел относиться критически, а сегодня вообще презирал всех этих людей. Взять хотя бы Фертча, субъекта с кроличьей мордочкой, которого он назначил начальником одельсбергской тюрьмы. До чего пугливо ловит он каждое его слово, чтоб потом, в зависимости от его, Кленка, выражения лица, содержать Мартина Крюгера более строго или же посвободнее. А Гартль, этот самонадеянный, любующийся собою фат! Все эти председатели земельных судов и советники, эти унылые, ограниченные служаки, эти самонадеянные тупицы, как жалко выглядит их веселье! Кленка охватило чувство беспредельного отвращения, все усиливающейся скуки. Ему даже посмеяться над ними расхотелось. Да, жаль потерянного вечера. Внезапно он ужасно громко, бесцеремонно зевнул и, сказав: "Прошу прощения, господа", огромный, в своей фетровой шляпе, шумно направился к выходу, оставив судей в полной растерянности.
Итак, эту часть вечера можно считать потерянной. Остается надеяться, что встреча с Флаухером сложится позанятнее. Иначе для чего же он оставил в правительстве этого гнусного брюзгу? В самом деле, почему он не послал его ко всем чертям?
Собственно, у него, Кленка, нет никого, с кем бы он мог поговорить о своих делах. А человеку нужно с кем-то поделиться своими заботами. Его жена, жалкая, высохшая коза, не имеет ни малейшего представления о том, сколько он дел переделал за эти дни, и еще меньше о том, что ему пришлось пережить. А может, она кое о чем и догадывается? Последние дни она словно тень бродила по дому, еще более несчастная и прибитая, чем обычно. Ну а его сынок, Симон? Он давно уже не вспоминал об этом пареньке. Его мать, Вероника, бабенка, что ведет хозяйство в Бертхольдсцеле, помалкивает, держит язык за зубами. Но ему, Кленку, все сообщают. Из банка в Аллертсхаузене, куда он пристроил паренька, а также из других мест. Нехорошо он себя ведет, этот мальчишка. Порядочный бездельник, да и дикарь. Необузданный какой-то, делает одну глупость за другой. Теперь он и вовсе спутался с людьми Кутцнера, с "истинными германцами", с этими болванами. Ну да скоро эта дурь у него пройдет. Между прочим, чем старше становится Симон, тем заметнее сходство с ним, Кленком. Вероятно, ему следовало бы больше им заниматься. Ерунда! Человека бессмысленно учить чему-либо. Каждый должен учиться на собственных ошибках, опыт приходит с годами. Если паренек пойдет в него, это будет совсем не так плохо. Уж тогда он сумеет урвать свой кусок пирога.
Наконец он добрался до "Тирольского кабачка". Похоже, тут он сможет отыграться за бездарно потерянное время. Здесь сидели Грейдерер и Остернахер. Было забавно наблюдать за ними. Грейдерер занял прочное место среди здешних знаменитостей, и странная тесная дружба связывала теперь маститого, утвердившегося в истории искусства профессора Остернахера с быстро опустившимся после недолгого успеха автором "Распятия". Остернахер, человек изысканного вкуса, обычно весьма разборчивый в отношении женщин, которых он готов был терпеть возле себя, этот художник, писавший исключительно богатых, экстравагантных дам высшего света Европы и Америки, спокойно переносил доступных "курочек" Грейдерера и все его вульгарные развлечения. Грейдереру очень льстила эта дружба. Остернахер вел с ним долгие беседы об искусстве. Никто, кроме Остернахера, не удосуживался вникнуть в сбивчивые, напыщенные рассуждения мужиковатого баварца, и лишь один Остернахер понимал его. У Грейдерера, несомненно, были любопытные замыслы. В его творчестве была та же страстность, что и у самого Остернахера в прежние времена. И Грейдерер творчески развивал те идеи, на которых он, Остернахер, застыл. Бывший новатор Остернахер внимательно прислушивался, осторожно прощупывая и вызнавая, над чем работает его собеседник и особенно над чем он собирается работать. Примеривался. И чем больше Грейдерером овладевали вялость и лень, тем больший прилив энергии ощущал Остернахер. Собирал воедино множество обрывочных, фрагментарных замыслов Грейдерера. Тщательно подбирал и склеивал осколки идей своих и своего нового друга. Черт побери, он, Остернахер, еще себя покажет!
Кленк подсел к обоим приятелям. Он догадывался о причинах, заставлявших Остернахера нянчиться с этим простолюдином. Ему не терпелось посмотреть, как будет изворачиваться этот утонченный г-н фон Остернахер. Он спровоцировал простодушного Грейдерера на весьма компрометирующие высказывания, и Остернахеру против воли пришлось с ними согласиться. Своими одобрительными возгласами Кленк подстрекал Грейдерера ко все более резким выпадам против "господства в искусстве могущественной клики и фарисейства этих людей", а Остернахер вынужден был поддерживать все эти оскорбления, которые вполне можно было отнести и на его счет.
Только после этой разминки Кленк не торопясь, с приветливой улыбкой перебрался к Флаухеру. Тот сидел вместе с депутатом от избирательного округа Оберланцинг Себастьяном Кастпером. Вражда с Кленком стала для Флаухера столь же жизненно необходимой, как редька, пиво, политика, такса Вальдман. Он побаивался и одновременно страстно жаждал схватиться с Кленком.
Он ворчливо спросил Кленка, что тот думает относительно дурацкой истории у Галереи полководцев. Теперь там собираются установить новый памятный камень, - правда, на этот раз уже не в заставленной Галерее, а рядом, на улице. По этому поводу "истинные германцы" устроили демонстрацию и заодно избили какого-то американца, приняв его за еврея. Произошло неприятное объяснение с американской миссией. Флаухер находил домогательства Руперта Кутцнера, который в этой истории вел себя крайне вызывающе, хотя и чрезмерными, но оправданными. Депутат от Оберланцинга, смиренно внимая каждому слову великого поборника баварской автономии, усердно и одновременно почтительно поддакивал ему. Кленк же, наоборот, высмеивал Кутцнера, его глиняное величие, его жалкую болтовню. Здесь у Кленка с Флаухером были принципиальные расхождения. Министр Флаухер поддерживал "истинных германцев", а Кленк, всячески используя движение в своих интересах, считал, однако, что Кутцнера надо осаживать каждый раз, когда он в силу своего характера слишком наглеет.
- Боюсь, - выбивая трубку, заключил он, - что однажды нам придется подвергнуть этого Кутцнера психиатрической экспертизе.
Флаухер с минуту помолчал, потом вдруг необычно тихим голосом, глядя Кленку прямо в глаза, произнес:
- Скажите, Кленк, зачем же вы оставили меня в правительстве, если все время издеваетесь надо мной?
Он говорил довольно тихо, но вполне отчетливо. По-собачьи преданного ему Себастьяна Кастнера он не стеснялся. У депутата от избирательного округа Оберланцинг, столь неожиданно ставшего свидетелем спора двух могущественных властителей, душа ушла в пятки. Ему, в общем-то маленькому человеку, это грозило большими неприятностями. Он встал, несколько раз пробормотал, заикаясь: "Простите, господа", - и нетвердыми шагами, без всякой надобности, направился к уборную. Флаухер, вытянув шею и вскинув шишковатую, квадратную голову, повторил, стараясь глядеть Кленку прямо в глаза:
- Почему вы оставили меня в министерстве?
Кленк слегка наклонился, искоса взглянул на рассвирепевшего человека напротив и сказал:
- Видите ли, Флаухер, я и сам иногда задаю себе тот же вопрос.
И тогда Флаухер ответил: