Спустя два дня после того, как он снова подробно объяснил Иоганне, как неуютно жить в гостинице, он предложил ей снять квартиру и вызвать тетушку Аметсридер. Иоганна без обиняков ответила, что ей в гостинице совсем неплохо, она рада, что избавилась от тетушки, и не собирается ее звать. К тому же незачем сейчас, во время инфляции, при парижской дороговизне тащить сюда еще и третьего человека. На это господин Гесрейтер дружеским тоном возразил, что ей незачем беспокоиться: его дела идут отлично. Выяснилось, что квартиру он уже снял и тетушке Аметсридер написал. Впервые между ними дело дошло до ссоры. Гесрейтер выслушал ее колкости спокойно, со снисходительной улыбкой.
Оставшись одна, она задумалась, не порвать ли ей с Гесрейтером. Зачем ему нужна в Париже тетушка Аметсридер? О встречах с Эрихом Борнхааком она ему не рассказывала и не знала, известно ли ему, что этот шалопай сейчас в Париже. Уж не ревнует ли он? Не хочет ли приставить к ней надзирательницу? Он был мягок, мил, но упорен и, когда дело касалось его интересов, достаточно неразборчив в выборе средств. Она ощутила кисловатый запах его фабрики.
Иоганна серьезно заколебалась, не вернуться ли ей к графологии. Вспомнила о собачьих масках шалопая. Его предложение было не таким уж глупым. И вообще он не глуп, этот мальчишка. Маски были чем-то более солидным и куда более осязаемым, чем смутные, в той или иной мере произвольные анализы почерка. Она припомнила, что Эрих Борнхаак рассказывал ей о своем способе изготовления масок. Он считал, что научиться этому вовсе по трудно.
Пропащий человек. Не без способностей. Рассказывая ей, как уводили собак, он был искренне взволнован. Она достала записку с его последним приглашением. Стала анализировать почерк. Здесь все было ясно с первого взгляда. Она всматривалась в легкие, неровные, волнистые линии. Изменчивый, впечатлительный, безответственный, никудышный человек. Подлые, гнусные, бессердечные намеки на убийство депутата. Изменчивый, неустойчивый. Во время их последней встречи он говорил с ней точно брат, готовый прийти на помощь. Спокойно, рассудительно. Куда более определенно, чем когда-либо Гесрейтер. Быть может, ей удастся все-таки добраться здесь до твердой почвы.
Не порвать ли ей с Гесрейтером?
Пришел Гесрейтер. Он вел себя так, будто между ними и не было никакой ссоры. Был нежен, внимателен. Нелегко будет отвыкнуть от этой постоянной заботы. Нелегко будет снова тяжким трудом добывать деньги. Да и бороться за Мартина Крюгера без Гесрейтера будет куда труднее.
После того как было окончательно решено перебраться на квартиру и вызвать тетушку Аметсридер, Иоганна встретилась с Эрихом Борнхааком в кафе. И снова он вел себя просто, сдержанно. Когда она упомянула о неожиданном интересе, проявленном к Мартину Крюгеру парижскими газетами, он сказал, что его это радует. Значит, он правильно поступил, обратив внимание господина Леклерка на книги Крюгера. Иоганна от удивления умолкла, не зная, верить ли ему. Мыслимо ли, чтобы шалопай имел какое-то влияние на знаменитого художественного критика? Он ограничился сказанными вскользь словами и больше к этой теме не возвращался.
При расставании они условились, что в один из ближайших дней он отвезет ее в своем маленьком автомобиле к морю. По дороге домой она еле слышно, почти не разжимая губ, что-то мурлыкала, сильно фальшивя, задумчивая, довольная.
7
Шесть деревьев становятся садом
Старший советник Фертч, человек внешне добродушный, лично ничего не имел против заключенного номер 2478. А теперь, поскольку всесильный Кленк явно стоял за более мягкие условия содержания заключенных, светлая полоска, появившаяся по воле Фертча на горизонте Мартина Крюгера, становилась все шире. Г-н Фертч старался облегчить заключенному дни его тюремной жизни.
С той поры, как парижская пресса открыла искусствоведа Крюгера, его корреспонденция непрерывно росла. Попадались и интересные письма. Передавая Крюгеру почту, начальник тюрьмы Фертч заводил с ним долгие, мирные беседы. Поздравлял Мартина с растущей популярностью, интересовался его мнением о том или ином художнике. Нет, этот человек с кроличьей мордочкой отнюдь не был ограниченным, закоснелым чиновником, круг его интересов был весьма широк. Он даже читал кое-что из работ Крюгера. Однажды он попросил человека в серо-коричневой одежде надписать ему одну из своих книг. Иногда он беззлобно подтрунивал над обилием писем от женщин. Потому что теперь многие вспомнили о Крюгере, и наряду с письмами от заграничных поклонниц он получал письма и от немецких женщин, вспоминавших о днях, ночах и неделях, проведенных ими с этим блестящим человеком, ныне попавшим в беду.
Человек в серо-коричневой одежде беседовал с начальником тюрьмы вежливо, довольно охотно. "Теперь он угомонился", - рассказывал человек с кроличьей мордочкой своим неизменным любопытствующим соседям по столу в трактире - священнику, бургомистру, учителю, помещикам. Все интересовались заключенным, о котором ходило столько слухов. Особенно жены именитых граждан Одельсберга. Старший советник пообещал, что при случае он, возможно, покажет им Крюгера во время его прогулки по двору. "Он человек безобидный, если, конечно, обходиться с ним по-умному", - объяснял он.
Мартин Крюгер в самом деле стал другим человеком с тех пор, как узнал, что благодаря показаниям Кресценции Ратценбергер его положение изменилось к лучшему, и даже слова адвоката о том, что от ходатайства о пересмотре дела до его пересмотра - путь чрезвычайно долгий, часто вообще непреодолимый, не повергли его в прежнее состояние подавленности. Он не просиживал больше целыми днями над рукописью. Читал и перечитывал приходившие на его имя письма. Читал и изучал рецензии на свои работы и, превратившись в дотошного бухгалтера собственной славы, чуть ли не наизусть выучивал статьи, написанные о нем поверхностно и цветисто каким-нибудь щелкопером. Он нетерпеливо ждал часа раздачи почты - единственного связующего звена с внешним миром. При каждом удобном случае заводил разговор с надзирателями, товарищами по заключению, начальником тюрьмы о полученных им письмах, о женщинах, чьи любовные послания преследовали его даже в тюрьме, о своих успехах и своей популярности.
Но чаще всего он беседовал об этом с заключенным, которого одновременно с ним выводили на прогулку, с Леонгардом Ренкмайером. Суетливый, юркий Ренкмайер гордился дружескими отношениями с таким великим человеком, как доктор Крюгер. Обращаясь к нему, неизменно употреблял это слово "доктор". И по мере того, как за пределами тюрьмы росла известность Мартина Крюгера, он, Ренкмайер, возвышался в собственных глазах. О нет, он, Леонгард Ренкмайер, несмотря на молодость, тоже не был безвестным существом. В свое время, попав в плен, он под дулом пистолета сообщил вражескому офицеру не имевшие никакого значения данные о расположении какой-то батареи. После войны, вернувшись на родину, он разболтал об этом. Один националистически настроенный фельдфебель донес на него, и он был осужден на пятнадцать лет за "изменнические действия в период войны". И хотя лица, совершившие преступления военного характера, подлежали амнистии, власти Баварии издали указ о том, что под амнистию не подпадают военные преступления, совершенные из низменных побуждений. Баварский суд приписал Ренкмайеру "бесчестные побуждения". Поскольку к такому выводу удалось прийти лишь путем весьма надуманных умозаключений, этот случай привлек большое внимание. Депутат доктор Гейер произнес по этому поводу гневную речь в парламенте, все левые газеты возмущались тем, что преступление, связанное с войной, оставалось наказуемым много лет спустя после ее окончания. Заключенный Ренкмайер очень гордился этим взрывом возмущения. Сознание того, что об учиненной над ним несправедливости столько говорят, поддерживало его жизненную энергию. Он упивался своим несчастьем, жил им. Долговязый, худой, светловолосый, с высоким лбом, острым носом, тонкой бледной кожей и редкими волосами, он, казалось, весь был сделан из промокательной бумаги. Бесцветным голосом он без устали, взахлеб, рассказывал Крюгеру о своем деле. Добивался, чтобы Мартин Крюгер понял и оценил по достоинству наиболее интересные факты. Мартин Крюгер так и делал. Он шел навстречу просьбам этого болтливого, тщеславного человека и долгими тюремными ночами обдумывал слова и оценки Ренкмайера, а на следующий день высказывал свои соображения. В знак благодарности Леонгард Ренкмайер с благоговейным вниманием выслушивал рассказы доктора. Они неторопливо брели по двору - блестящий Мартин Крюгер и бесцветный, жалкий Ренкмайер, выказывали друг другу участие, подбадривали один другого. То были хорошие часы, когда они вместе кружили по крохотному, освещенному солнцем дворику, среди шести замурованных деревьев. Шесть деревьев превращались в сад.
Прошли лето и осень, зима и весна, настало новое лето, а Мартин Крюгер все еще сидел в Одельсберге. Иоганна Крайн побывала в Гармише, потом обвенчалась с Мартином, а теперь жила во Франции с коммерции советником Гесрейтером. За это время были созданы новые самолеты, совершен перелет через океан, воздушные волны доносили теперь в каждый дом музыку и всевозможные лекции. Были открыты новые законы природы и социологии, написаны картины и книги; его, Крюгера, собственные книги, безнадежно устаревшие, ставшие ему чужими, успели завоевать Францию, Испанию. Большая часть верхнесилезского промышленного района отошла к Польше. Император Карл Габсбургский предпринял трагикомическую попытку вернуть себе престол и умер на острове Мадейра. Расколовшаяся социал-демократическая партия Германии снова объединилась. Ирландия добилась самоуправления. В Каннах, а затем в Генуе Германия вела со странами-победительницами переговоры о возмещении ущерба, нанесенного войной. Был отменен английский протекторат над Египтом. В России укрепилась власть Советов, в Рапалло был подписан договор между Германией и Советским Союзом. Марка еще больше упала в цене, чуть ли не до одной сотой своего золотого паритета, а вместе с ней понизился и жизненный уровень немцев. Пятьдесят пять из шестидесяти миллионов немецких граждан недоедали и испытывали нужду в одежде и предметах первой необходимости.
Мартин Крюгер мало что знал обо всех этих событиях и ощущал их воздействие лишь косвенно.
Сейчас, ранним летом, к нему вернулась какая-то часть утраченного им блеска. В те дни трудно было устоять перед его обаянием. Его страстная любовь к жизни не была отталкивающей, его тоска не была жалкой, уверенность, что он добьется своего, окрыляла его. Он проявлял живейший интерес ко всему, что происходило вокруг. Был любезен, остроумен, умел искренне, от души смеяться. Его примиренность с судьбой передавалась другим, поднимала их настроение. От этого человека в серо-коричневой одежде исходило какое-то сияние, и это чувствовали все: врач, надзиратели и даже "небесно-голубые", срок заключения которых был так же бесконечен, как голубое небо, - приговоренные к пожизненному заключению.
Правда, ночь этот блеск гасила. Ночи начинались с того, что вечером, еще засветло, нужно было сложить одежду у дверей камеры. Заключенному оставалось лишь лежать на койке в одной короткой рубахе, едва прикрывавшей стыд. Долгая тюремная ночь длилась двенадцать часов. Если за день ты почти не двигался, проспать подряд двенадцать часов просто немыслимо. Самым приятным было время до полуночи: нет-нет да донесутся еле слышные звуки из поселка Одельсберг: людские голоса, собачий лай, далекий шум граммофона или радио, треск автомашины. А затем - лишь слабый шум, производимый надзирателем - монотонная одноголосая пьеса. По звукам угадываешь, что происходит там, за дверью: вот надзиратель сел на скамью, вот он раскуривает трубку, вот потянулась и зевнула собака. Сейчас она уснет. Она натаскана на человека, хорошая собака, только немного старовата. Ага, вот уже собака посапывает носом. Теперь наступает полная тишина. Зимой узник ждет не дождется лета, чтобы раньше светало, чтобы какое-нибудь насекомое с жужжанием ткнулось в стекло. Летом ждет не дождется зимы, чтобы можно было прислушиваться к гудению в трубах парового отопления.
Когда наступает полная тишина, узника начинают терзать мысли о том, что от созданного им, от успеха, выпавшего на его долю, от женщин, которыми он обладал, не осталось ничего, кроме клочка исписанной либо отпечатанной на машинке бумаги. Какими изумительными вещами он владел. Его мучает раскаянье, что он так мало их ценил, пока владел ими. Когда он, Мартин Крюгер, выйдет на свободу, он сумеет насладиться ими куда лучше, чем прежде. Стоять перед картиной, смаковать ее, знать, что это неповторимое ощущение ты можешь передать другим. Расхаживать по красиво обставленному кабинету, диктовать аппетитной, сообразительной секретарше, которая радуется каждой твоей удавшейся фразе. Путешествовать, наслаждаться эффектом, который производит твое имя, ибо теперь ты не только крупный искусствовед, но и мученик, пострадавший за свои эстетические убеждения. Сидеть в красивом зале, вкусно есть, пить изысканные вина. Спать в удобной кровати с хорошо сложенной, благоухающей женщиной. Он изнемогал от страстного желания владеть всеми этими благами, рисовал их в своем воображении. Обливался потом, тяжело дышал.
В эти послеполуночные часы, когда наступает полная тишина, терзания плоти становятся просто нестерпимыми. В этом здании все страдают от неутоленного вожделения. Чтобы ослабить чувственные желания, в пищу добавляют соду. Это отнимает у еды всякий вкус, но не помогает. Во всех камерах происходит одно и то же. Каждая вторая выстукиваемая через стенку весть - об этом. Стараясь хоть как-то избавиться от мук плоти, заключенные додумываются до всяких дикостей. Из носовых платков, из клочков одежды делают кукол, жалкие подобия женщин. Любой орнамент, даже буквы превращаются в чувственный образ. Безмолвными, бессонными ночами заключенный силой воображения создает себе женщин. По письмам, которые он получал от женщин, Крюгер мысленно представлял себе их тела. Все, что относилось к половому влечению, причудливо разрасталось, искажалось судорожным, страстным вожделением. По ночам перед Мартином Крюгером в бешеной пляске проносились все наслаждения его прежних ночей. Однако вода, выпитая годы назад, сегодняшней жажды не утоляет.
Наконец-то светает. Теперь осталось только четыре, три, два часа до побудки. Ага, вот и пронзительный звонок, начинается день, теперь все будет хорошо. Быстро, один за другим с оглушительным грохотом отскакивают стальные засовы камер, долго еще отдаваясь эхом в пустых, каменных переходах. Первое время этот внезапный, противный переход от мертвой тишины ночи к грохоту дня действовал ему на нервы. Теперь он радуется наступлению нового дня. Больше того, он почти рад, что еще некоторое время будет лишен прежних радостей. Тем большее блаженство испытает он, оказавшись на свободе.
Он чувствовал себя бодрым и не считал, что в тюрьме его здоровье пошатнулось. Вначале он прямо-таки заболевал от ужасного воздуха в камере, от вони параши. В первые тюремные дни, выходя из отвратительной, мрачной камеры на чистый воздух, он несколько раз падал и терял сознание. Теперь его легкие и кожа приспособились к условиям тюрьмы. Вот только сердце иной раз пошаливает. Он подробно описал врачу, как иногда его охватывает чувство невыносимой тяжести, и хоть приступ длится недолго, бывает такое ощущение, будто это конец. Доктор Фердинанд Гзель выслушал заключенного. В тюрьме он работал по совместительству, у него была частная практика, четырнадцатичасовой рабочий день. Ему было хорошо известно, что тюремная жизнь не способствует укреплению здоровья. И то, что большинство "пансионеров" старшего советника Фертча первое время жалуются на недомогание, не было для него новостью. К этому постепенно привыкают. Он выстукал и выслушал Крюгера, благожелательно, с профессиональным превосходством сказал, что в сердце никаких отклонений от нормы не находит. Взглянул на часы, - он очень торопился. Уже стоя в дверях, заметил, что если все же с сердцем что-нибудь и не так, то пациенту пребывание в Одельсберге полезнее, чем полная волнений жизнь вне этих стен. Оба, и Крюгер и врач, весело посмеялись над этой шуткой.
Хотя Мартин Крюгер и обрел прежнюю одухотворенность, его письма к Иоганне оставались невыразительными, вялыми. Он испытывал огромную потребность написать ей так, как сам чувствовал: приподнято, с душой. Но так у него не получалось. Вкрадывались фразы, для которых, как он ни бился, не мог подыскать нужных слов, а найди он их - начальник тюрьмы никогда бы такое не пропустил.