Иоганна читала живую, остроумную книгу о распределении доходов в масштабе всего человечества, о классовой борьбе, о зависимости поведения людей от экономики. Но книга не помогала ей, никак не объясняла ее собственных обстоятельств, антипатий и пристрастий, ее обыденной жизни, полной радостей и тревог. Глаза Иоганны то и дело отрывались от строчек, перед ней внезапно возникали загнанные в глубь сознания образы. Эрих всего-навсего шалопай, безответственный и на удивление пустопорожний. Заполнима ли эта пустота? Задайся она, Иоганна, такой целью, быть может, ее жизнь обрела бы смысл? Но тут же она сказала себе, что это чепуха, самообман, нечего ей дурачить себя, такая "задача" совсем в стиле современных дурацких романов. Просто ей хочется быть с этим человеком, лежать с ним в постели, спать с ним, - вот и все. Тюверлен далеко, он ей не пишет. Она вела себя с ним плохо и глупо - зачем же он стал бы ей писать? Но жаль, очень жаль.
Завтра день ее рождения, и Гесрейтеру захотелось поужинать с ней в ресторане Орвилье. Фанси де Лукка сейчас в Париже, но Гесрейтер настоял на ужине вдвоем. Зачем она приехала с ним сюда, когда любой другой был бы ей приятнее? Иоганну разбирала злость на г-на Гесрейтера. Она вдруг так остро ощутила кислый запах, которым была пропитана его фабрика, что, вскочив с постели, далеко высунулась в окно и вдохнула ночной воздух. Ей претил Гесрейтер, претило его равнодушие ко всему на свете, его церемонная учтивость, его серия "Бой быков", - чем эти быки лучше бородатых гномов и гигантских мухоморов?
На следующее утро Иоганна вместе с де Луккой отправилась в Медон, и там, гуляя в лесу возле пруда, который французы называют Etang de Trivaux, они откровенно поговорили. Рядом с крепко сколоченной, ширококостной Иоганной стройная горбоносая Фанси казалась девочкой. Обняв подругу, она сказала, словно в ответ на молчаливый вопрос:
- Очень скоро, может, в этом году, а может, в будущем, я проиграю и перестану быть чемпионкой. Потом выступлю в соревновании еще раз, и, может, мне еще раз повезет, а может, не повезет. И в недалеком будущем станет ясно, что пора кончать.
Она говорила спокойно, вовсе не рассчитывая разжалобить собеседницу.
Иоганна рано начала готовиться к ужину с Гесрейтером. Долго не могла решить, какой выбрать туалет, останавливалась то на одном, то на другом. Уже сидя в ванне, вдруг вспомнила, что в одной из прочитанных ею книг о социализме она наткнулась на фразу, которая ее очень рассердила. Стоя в купальном халате, она перелистала всю книгу в поисках этой фразы, не нашла и начала одеваться. Но фраза не выходила у нее из головы, и Иоганна снова принялась листать книгу. В одной сорочке, закусив верхнюю губу, нахмурившись так, что над переносьем легли три морщинки, она сидела и проглядывала "Справочник по социализму и капитализму (Для разумной женщины)" Бернарда Шоу, прославленного писателя тех времен. Запомнившейся фразы она так и не нашла, зато набрела на другую: "Я знавал умных и деятельных женщин, которые были убеждены, что люди, движимые благими намерениями, даже действуя в одиночку, могут исправить мир". Иоганна подумала, что эти слова полностью относятся к ней, и пожала плечами - как проверить, кто прав, она или писатель Бернард Шоу? Зазвонил телефон: Гесрейтер спрашивал, готова ли она. Не спеша, Иоганна закончила туалет.
Вдруг ей пришло в голову: она вступила в полосу ожидания и жить иначе, чем живет, пока что не может. И как неотвратимо близится ужин, к которому она сейчас наряжается, так же неотвратимо близится то главное, все осмысляющее событие, к которому готовится ее душа.
Они ужинали в небольшом отдельном кабинете модного ресторана Орвилье. Г-н Гесрейтер преподнес Иоганне выбранные с отменным вкусом подарки, заботливо составил меню. Им попеременно подавали острые, возбуждающие закуски, соусы, рыбу, устриц, говядину, дичь, птицу, овощи и фрукты, сладкие блюда из молока и взбитых яиц. Все это было приготовлено с искусством, которое дается лишь многовековым опытом, хитроумно сдобрено специями, с немалыми хлопотами привезено из дальних уголков земли. Г-н Гесрейтер ел немного, но с аппетитом и удовольствием, с не меньшим удовольствием смаковал вина, полагающиеся к каждой перемене. Он был в ударе, приятно, добродушно острил. Иоганна старалась попасть ему в тон, внешне тоже была оживлена и любезна. Но внутренне все больше ощетинивалась. Она говорила себе, что несправедлива к нему, но все в нем действовало ей на нервы, - безукоризненный фрак, и пухлое лицо с маленьким ртом, и запонки, и аппетит, и церемонная речь. Когда она заговорила о книгах, недавно ею прочитанных, он проявил полную терпимость и признал, что многое в них справедливо; но эта мягкотелая всеядность так контрастировала с острой полемичностью книг, о которых шла речь, что ее раздражение удвоилось. Все-таки она сдержалась, по-прежнему была мила, смеялась его шуткам. Но г-н Гесрейтер, чувствительный к колебаниям душевной атмосферы, не скрыл от себя, что праздничный вечер не удался. Прощаясь, он особенно учтиво поцеловал Иоганне руку, и каждый подумал, что это - конец.
На воскресенье в Германии был назначен плебисцит по вопросу о конфискации имущества владетельных князей. Чтобы результаты голосования обрели силу закона, в нем должно было принять участие не меньше половины правомочных граждан. Обычно, какие бы вопросы ни ставились на голосование, многие избиратели предпочитали отсиживаться дома. Противники конфискации прибегли к весьма незатейливой хитрости - предложили своим единомышленникам не являться на голосование; уловка удалась, конфискация была отклонена, хотя за нее стояло большинство немцев.
О результатах голосования г-н Гесрейтер и Иоганна узнали в понедельник из утренних газет. Эту тему они обошли молчанием.
В тот же день Иоганна получила коротенькое письмо от доктора Гейера. Он писал, что в связи с назначением председателя земельного суда Гартля референтом по делам о помиловании положение Мартина Крюгера несколько меняется. Разумеется, особых надежд на пересмотр дела возлагать не стоит, поскольку место Гартля занял судья из той же клики доктора Кленка, однако назначение Гартля в министерство дает им возможность применить новую тактику - ему, Гейеру, малосимпатичную, но не вовсе безнадежную. Он просит Иоганну встретиться с ним и поговорить об этом.
Читая письмо адвоката, Иоганна вдруг поняла, что еще до его получения решила вернуться домой.
Она сказала об этом Гесрейтеру, и тот учтиво поддакнул ей. Он и сам подумывает о возвращении, ну, скажем, через недельку. Иоганна возразила, что для нее неделя слишком долгий срок. Столь же учтиво он осведомился, на какой день заказать ей билет. Она твердо ответила, что на послезавтра.
Гесрейтер отвез ее на вокзал. Иоганна поглядела на него из окна вагона и с удивлением отметила, что он почти начисто сбрил баки. Когда поезд тронулся, г-н Гесрейтер еще секунду помедлил на перроне. Потом глубоко, облегченно вздохнул, улыбнулся, замурлыкал песенку, которую еле слышно, почти не разжимая губ, любила напевать Иоганна, сильно стукнул по платформе тростью с набалдашником из слоновой кости и, нащупав в кармане трогательное и растрогавшее его письмо г-жи фон Радольной, зашагал к мадам Митсу.
15
Мистерия в Оберфернбахе
В "Американском баре" горного селения Оберфернбах играл джазбанд; за столиками сидело несколько умилительно длиннобородых местных жителей и множество мюнхенцев; были там и художник Грейдерер, и профессор Остернахер. В изысканно убранном, вполне современном заведении не осталось ни единого свободного места. В этом году шла только учебная постановка мистерии "Страсти господни", и все же в селение, прославленное этими мистериями, съехалась тьма народу. В минувшие времена баварские предки нынешних оберфернбахцев ставили литургические драмы потому, что, с одной стороны, были преисполнены простосердечной веры, а с другой - от души наслаждались игрой; теперь бесхитростное религиозное действо стало налаженным и выгодным предприятием. На доходы с него жители селения построили железнодорожную ветку, получили возможность сбывать резные деревянные изделия, обзавелись канализацией, гостиницами. А уж этот год, год инфляции, стал для них поистине золотым дном: за право посмотреть бесхитростное религиозное действо они брали полноценной иностранной валютой.
Художник Грейдерер наслаждался атмосферой святого селения. Ему все было по душе: горы, опрятные, дома, приторно-благочестивые крестьяне, и в праздник и в будни разгуливавшие в сандалиях, их патриархально-длинные волосы и пышные бороды, их ханжеские, книжные речи. Но "Американский бар" не утолял его жажды впечатлений. К черту! Кому нужен этот дурацкий джаз? Он желает послушать, как местное трио играет на цитрах, посмотреть, как пляшет Рохус Дайзенбергер. Вот это, говорят, потрясающее зрелище. Смешное и жутковатое.
Рохус Дайзенбергер с лукаво-довольным видом ждал, когда настанет его черед. Он был уже в летах, долговязый и тощий, с проседью в черной бороде, длинноволосый, расчесанный на пробор, золотозубый. Нос у него загибался, как у ястреба, маленькие, глубоко посаженные глазки, казались особенно синими по контрасту с очень темными бровями. Он щеголял в сандалиях и солидном черном сюртуке, под стать своей солидной роли в мистерии - он играл апостола Петра, который отрекается от Спасителя.
Требование Грейдерера было уважено, и вот уже Рохус Дайзенбергер пошел в пляс под аккомпанемент цитры. Но сперва он, не торопясь, переобулся, сменил сандалии на крепкие, подбитые гвоздями башмаки. Отплясывал Дайзенбергер местный танец: отбивал дробь, хлопал себя по заду, подпрыгивал, хлопал себя по подошвам. Пригласил какую-то девицу, начал плясать вокруг нее, она закинула руку за голову, а он прыгал, отбивал дробь, токовал, как глухарь. Его синие, лукавые, глубоко посаженные глазки сияли безмерным наслаждением, апостольская борода растрепалась, фалды длинного черного чопорного сюртука комично взлетали, когда он хлопал себя по заду и подошвам. Все замолчали и уставились на старика, на его веселое, бесноватое, простодушно-срамное неистовство. К своей партнерше он повернулся спиной, она села на место, а он, все время пританцовывая, стал приближаться к изящной приезжей даме. В ответ на его поклон та смущенно улыбнулась, помедлила в нерешительности. Потом встала и начала выделывать несложные, легко запоминающиеся па, а долговязый апостол бешено носился вокруг нее, выделывая все новые и новые коленца. Пресыщенные чужаки не спускали с него глаз.
Назавтра все набились в наскоро сколоченный балаган смотреть мистерию. Играли из рук вон плохо, безжизненно, скучно, вяло, натянуто, казенно. Г-н Пфаундлер лишний раз убедился, какое у него тонкое чутье. Конечно, здесь загребают немалые деньги, меж тем как священники рады-радешеньки, когда прихожане снисходят до посещения церкви, где с них не берут ни гроша. И все-таки, отказавшись от постановки фильма "Страсти господни", решив поставить обозрение "Выше некуда", он проявил незаурядный нюх. Чем дальше, тем убийственнее скучали зрители. Как ни силился министр Флаухер найти черты прекрасного в столь благочестивом, истинно народном зрелище, даже он все чаще оттягивал пальцем воротничок и с трудом подавлял зевоту. Уж на что был привычен к парадам и военной дисциплине кронпринц Максимилиан, но и ему нелегко давалась подобающая случаю внимательно оживленная мина. Сидя среди своих приближенных, он старался не терять выправки, но его отяжелевшие веки то и дело смыкались, а плечи сутулились. Кое-кто из публики, махнув рукой на благочестивое зрелище, украдкой закусывал или разминал затекшие руки и ноги. А как все оживлялись, когда над открытой сценой пролетала птица или начинала порхать бабочка!
Но стоило появиться на подмостках возчику Рохусу Дайзенбергеру, и зрители насторожились. Остальные актеры монотонно бубнили заученные реплики. А Рохус Дайзенбергер и в роли апостола Петра оставался тем же буйным Дайзенбергером, сиял глубоко посаженными синими глазами, обнажал в улыбке золотые зубы, отвоевывал себе подходящее местечко под солнцем. Иисус, которого натужно играл столяр Грегор Кипфельбергер, сказал ему: "Все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь". Но Петр - Дайзенбергер убежденно ответил: "Если и все соблазнятся о Тебе, я никогда не соблазнюсь". Иисус же сказал: "Истинно говорю тебе, что в эту ночь, прежде, нежели пропоет петух, трижды отречешься от Меня". Но возчик Дайзенбергер подошел к невысокому Иисусу - Кипфельбергеру и, положив ему руку на плечо, сияя глазами, проговорил с поразительной простотой и верой: "Хотя бы мне и надлежало умереть с Тобой, не отрекусь от Тебя". Он тряхнул длинными, расчесанными на пробор волосами, от всей души улыбнулся золотозубым ртом. Зрители, все как один, поверили ему, и больше всех поверил себе возчик Дайзенбергер.
Но Иисуса - Кипфельбергера грубо схватила стража и отвела во дворец к первосвященнику. Возчик Дайзенбергер следовал за ними издали до самого дворца, потом вошел во двор и сел с прислужниками, чтобы узнать, как обернется дело. Дело обернулось плохо, под конец все закричали: "Повинен смерти!" - и с полной натуральностью стали плевать в Иисуса, и заушать, и бить по ланитам. Возчик Дайзенбергер сидел в это время во дворе, и подошла к нему одна служанка и сказала: "И ты был с Иисусом Галилеянином". Возчик Дайзенбергер посмотрел на служанку, на этот раз его глазки не сияли. Он пожал плечами, поежился, потом сказал: "Не знаю, что ты говоришь". И попытался ускользнуть. Но его увидела другая и сказала бывшим там: "И этот был с Иисусом Назареем". Тогда возчик Дайзенбергер еще раз пожал плечами и соблазнился о Иисусе, и отрекся от Него с клятвою, и стал браниться: "Не знаю, чего вы все, собаки, хотите от меня. Не знаю я сего". Немного спустя еще один сказал: "Точно, и ты из них, ибо и речь твоя обличает тебя". И тогда он весь насупился, и стал отмахиваться от них руками, и браниться: "Разрази меня гром, не знаю я Его".
И вдруг запел петух.
И тогда все зрители поняли, что Петр - Дайзенбергер сразу вспомнил слова Иисуса: "Прежде, нежели пропоет петух, трижды отречешься от Меня". И они замерли, эти сотни людей, набившиеся в большой деревянный балаган. Стояла напряженная тишина, тут уже никто не скучал. Они не спускали глаз с человека, который отрекся от своего учителя. Не думали в этот миг о тех, кого сами предали, не думали и о тех, кто предал их. Один только боксер Алоис Кутцнер, тронутый, быть может, глубже всех, подумал о преданном и заточенном в тюрьму короле Людвиге Втором.
А со сцены уходил апостол Петр - Дайзенбергер и плакал - горько, навзрыд, не скрываясь, от всей души, как от всей души плясал накануне вечером.
Большинство зрителей разъехались в тот же день, но Остернахер и Грейдерер со своей "курочкой" задержались в Оберфернбахе: Грейдереру хотелось написать портрет Петра - Дайзенбергера. Он решил изобразить апостола сидящим, одной рукой он сжимает огромный ключ, другой поглаживает бороду, благостный, сияющий лукавыми, глубоко посаженными синими глазками. Возчик Дайзенбергер позировать согласился, но потребовал мзды, притом в иностранной валюте. Сперва он попросил доллар, но когда Грейдерер начал азартно торговаться, потребовал два. Тут поспешил вмешаться Остернахер и выложил деньги.
- Сами видите, почтеннейшие господа, - сказал апостол Петр, дружелюбно сияя и приветливо улыбаясь во весь свой золотозубый рот, - когда получаешь, что просишь, значит, запросил правильную цену.
И уселся, как ему сказали, сжимая в руке огромный ключ. Сразу же, с завидной прямотой, принялся рассказывать о себе. Вырос он на конюшне, очень любит коней. В те годы даже разговаривал с ними, понимал лошадиный язык. А так как и Спаситель родился в хлеву и лежал в яслях, Дайзенбергер считал себя осененным божьей благодатью. Жаль, что извозный промысел вымирает. Впрочем, он пристроил к конюшне гараж, научился водить машину, стал искусным механиком. Но, что ни говори, гараж не такое святое место, как ясли. А еще он мастер готовить всякие растирания и травяные настойки, и не только для скотины, но и для людей. Вообще знает всякие тайности, а от его плясок, ухваток да повадок односельчан прямо в дрожь бросает. Притом он человек богобоязненный, Библию знает назубок, так что под него не подкопаешься.
Возчик немедленно начал заигрывать с "курочкой", и та не осталась равнодушна к его чарам. Он сидел в указанной ему позе, но не как перед фотографом, а естественно, непринужденно - хитрец, полный чувства собственного достоинства. С наивной откровенностью рассказывал о себе. Рассказывал без обиняков, как во время войны помогал сыновьям отсиживаться в тылу. Рассказывал о своих любовных делишках. Видно, женщины так и липли к нему. Не умолчал о том, что, судя по всему, скоро распрощается с деревней. В такие времена божий избранник и в Мюнхене не пропадет с голоду.
Тем временем Грейдерер трудился над эскизом к картине "Деревенский апостол Петр". Трудился без особого вдохновения. Накануне вечером он здорово выпил. Грейдерер злился на деревенского ловкача, выторговавшего два доллара, злился и на "курочку" за ее бесстыдное кокетство с этим хряком. Г-н Остернахер настойчиво пытался привлечь его внимание к эскизу. Давал советы. Грейдерер чаще всего отвергал их и объяснял, как всегда, сумбурно и нечленораздельно, какой ему видится будущая картина. Получалось маловразумительно, но Остернахер ловил каждое его слово, жадно вглядывался в эскиз.
Художника одолевала лень. Эскиз начал было получаться, но черт его побери, какая это все морока. В жарко натопленной горнице руки сами собой опускались. Апостол Петр понимающе улыбался. Г-н Грейдерер прав, о чем тут говорить. Поспешишь - людей насмешишь. Коли дело доброе, его и через недельку можно кончить. Главное, не поддаваться нынешнему поветрию, - этой вечной гонке. Грейдерер одобрительно кивал, потом сыграл какой-то мотив на губной гармонике и вместе с "курочкой" отправился в гостиницу.
Господин фон Остернахер пошел в одиночестве бродить по селу, сосредоточенно, неотрывно о чем-то размышляя. Полазив по окрестным холмам, вернулся к дому Рохуса Дайзенбергера. Аккуратно записал его адрес и пригласил польщенного апостола в гости, когда тот будет в городе.
16
Касперль и тореро
Когда с улицы, раскаленной послеполуденным августовским зноем, Жак Тюверлен вошел в театр, его сразу охватила затхлая прохлада. Он недовольно повел носом - воздух пропах плесенью. Плюшевые кресла, облупившаяся позолота балюстрад, лепная отделка рампы - как мерзко все это выглядело в большом пустынном зале! И как гнусно воняло! От репетиций никакой радости. Ему бы работать сейчас над "Страшным судом", а он околачивается здесь, в толпе потертых первых любовников, бесталанных, унылых комиков, истомившихся девиц, которые торчали во всех закоулках, голые под своими убогими пальтишками, жалкие, несчастные. Наверное, он был не в своем уме, когда впутался в эту историю.